Надежда Шапиро
Мертвые души. Живые вещи
В лектории Исторического музея «Уроки чтения за чашкой чая» – Надежда Шапиро
В Государственном историческом музее в Москве известные филологи и лучшие преподаватели русского языка и литературы столичных школ по субботам проводят уроки чтения. «Мертвые души. Живые вещи» – так называется лекция, которую прочитала преподаватель русского языка и литературы столичной школы №57 Надежда Шапиро.
Надежда Шапиро. Фото: bg.ru
Надежда Ароновна ШАПИРО (1949) – учитель литературы московской школы № 57. Доцент НИУ ВШЭ, учитель высшей категории.

Образование: Специалитет: Московский ордена Трудового Красного Знамени государственный педагогический институт им. В.И. Ленина, специальность «учитель русского языка и литературы»
«Мертвые души» Гоголя – это большое программное произведение, которое, как предполагается, все прочли. Предполагается также, что кто-нибудь его еще и перечитывал, потому что нравится, а кто-нибудь закрыл с облегчением, чтоб больше никогда не открывать. Естественно, все эти реакции имеют право на существование. Я сама пережила какое-то количество разных этапов в отношении к «Мертвым душам». Надо ли говорить, что в школе не выносила эту книжку совсем, и мы писали сочинение про какого-нибудь помещика по плану. Это было в самом начале второй половины прошлого века, но план этот все знают очень хорошо. И этим путем: есть помещики, и они мертвые души – все ходили. Что дальше с этим делать – неизвестно. Я долгое время считала, что моя задача – это побороть и каким-нибудь искусственным способом что-то такое рассказать про «Мертвые души», как-нибудь их реанимировать, гальванизировать.

Вдруг оказалось у меня подряд несколько свидетельств очень живого, человеческого интереса к «Мертвым душам». Как-то раз один ученик сказал, что ему очень понравилось, он читал всё лето, волновался, боялся, что не успеет закончить. Ему очень хотелось знать, получится у Чичикова или не получится. И вдруг оказалось, что мы вступили в новую эпоху. Каждая эпоха по-своему читает любую книгу. Мы вступили в эпоху, когда махинации... Пусть не махинации, но какая-то предпринимательская смелость вызывает живой и неподдельный интерес, всё остальное неважно. И еще один раз я услышала в метро, как две девочки, по виду первокурсницы, например, техникума, разговаривали. Одна сказала: «Такую книжку читала, невозможное дело. Ты представляешь, там один что придумал?» – и тоже рассказала, что один придумал. И тогда я впала в глубокую задумчивость и стала думать, а так лучше или нет, когда «Мертвые души» уже очень интересны, потому что очень уже хочется знать, получилось или не получилось?

Наверно, когда хочется читать – всегда лучше, чем когда не хочется. Но вообще-то это книжка с таким количеством секретов, что никак невозможно представить себе прочтение, которое всё обнимет и будет непротиворечиво и только просто глубоко. Поэтому надо всё время выбирать, и иногда приходится выбирать между тем, что мы знаем о Гоголе, и тем, что написано в книжке, как ни странно.

Но этот выбор облегчается тем, что мы знаем о Гоголе самое главное – он был великий мистификатор, и он так умел морочить голову всем, что всё равно никакое авторитетное свидетельство о том, что он придумал, что он этим сказал или хотел сказать и в чем его высокое призвание, никак нельзя брать совсем уж за чистую монету. И это нас как будто бы освобождает от необходимости сверять то, что мы читаем, с тем, что нам объяснял Гоголь. Тем более, что у нас есть много свидетельств разных в истории нашей культуры и нашей литературы, и не только про Гоголя, когда то, что по какой-нибудь причине автор считает нужным объяснить читателю, очень плохо смыкается с тем, что он на самом деле написал. Сейчас последнее слово скажу, последнюю оговорку – и мы перейдем непосредственно к чтению.

Во-первых, писатель часто сам не знает, что он написал. Он просто не знает и всё, у него это «написалось». Иногда писатель сам не знает, что он написал, иногда он по какой-нибудь причине считает, что ему удобней сказать, что он написал это, а не другое, потому что он живой же человек и понимает, что разное бывает. Никакой писатель не является совершенством, слава Богу, и идеальным человеком тоже не является, это очень хорошо. (Хотя Гоголю всё время казалось, что должен быть какой-нибудь писатель, идеал человека, и он про Пушкина так одно время говорил. Он говорил, что Пушкин – это положительный прекрасный человек, который явится нам, может быть, через 200 лет. Вот 200 лет прошло с того времени, как Пушкин родился. Сказать, что стал массовым явлением такой положительный герой, – нет, не можем. ) Поэтому уже никак нельзя сказать: «Вот что написано, потому что сам писатель про это сказал». Он про это сказал не в произведении.

А самое последнее важное – что произведение живет своей жизнью. И даже тогда живет своей жизнью, когда последняя точка поставлена, когда никаких исправлений автор больше не внесет. Более того, произведение продолжает жить своей жизнью, когда автора нет уже вовсе на свете. И оно обнаруживает какие-то новые возможности, какие-то новые развороты, оно поворачивается какими-нибудь такими гранями, которые явно не были запланированы автором, но, значит, были заложены в тексте, если при повороте они обнаруживаются.
Диалог с Пушкиным – уже в обложке. Где? Пушкин написал роман в стихах «Евгений Онегин».
Собственно говоря, вот с этой обложки, нарисованной самим Гоголем, с обложки первого издания «Мертвых душ» начинается история этой странной книги, в которой много чего странного. Например, эта обложка, на которой большие буквы – слово «Поэма», меньшие буквы – «Мертвые души». А там еще написано про похождения Чичикова, но это цензура заставила вроде бы Гоголя и попросила такое добавить, чтобы не так страшно было. Понятно, что по этой курчавой обложке совершенно невозможно догадаться, о чем будет произведение, но можно себе дорисовать каких-нибудь клубящихся в аду грешников, например. Там какие-то кудри, какие-то завитки. Можно при желании разглядеть там хоть черепа, хоть цветы – всё, что угодно. И мы знаем, что если мы это там разглядели, то это совсем не значит, что оно там есть на самом деле.

И вот выходит в 1842 году книга Гоголя. Надо сказать, мы так привыкли к тому, что Гоголь – классик, что всё время забываем, сколько лет Гоголю, когда он эту книгу написал – последнее, кроме «Выбранных мест из переписки с друзьями», что сделало его великим писателем. А было ему 33 года. И он, как и Пушкин перед этим, уже оплакал свою глубоко похороненную юность. А вот когда он писал про Плюшкина о том, что юноша содрогнулся бы, если бы ему показали его лицо в старости, он очень серьезно размышлял о старости, ему было тогда… 30-ти лет ему точно не было, ему было, например, 28. Когда мы это читаем, мы видим что-то совсем другое.

Все читатели «Мертвых душ» еще делятся на тех, кому смешно и кому не смешно. Вообще это разделение в литературе описано. Все помнят, как хохочет Моцарт, когда слепой скрипач играет, фальшивя, его сочинение, и как сурово говорит Сальери: «Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает мадонну Рафаэля». Очень хотелось бы, чтобы, несмотря на это страшное название и страшные клубящиеся фигуры, которые можно разглядеть при желании, прежде всего читателю стало смешно. Хохотал Пушкин, один из первых слушателей первых глав. Опять же, поскольку Гоголь – мистификатор, поручиться мы не можем, что всё так и было, но Гоголь рассказывал, что Пушкин хохотал, а потом внезапно погрустнел и сказал: «Боже, как грустна наша Россия». И могло так случиться, что Гоголь заранее заложил, рассказывая про Пушкина и про то, как Пушкин ему лиру передал, – заложил такое глубокое прочтение: сначала мы будем хохотать, потом задумаемся и поймем, как грустна наша Россия, и сразу поймем, что это про Россию и что это грустно. И потом он сам прямо скажет про «видимый миру смех и незримые, невидимые миру слёзы». И кажется, что сложность заложена уже и в том, что и смешно, и грустно. Но вообще это очень простенькая сложность, там сложности настоящие на самом деле гораздо сложнее.

Гоголь говорит, что он тогда очень удивлялся, потому что он-то считал, что это только смешно. И Гоголю нравилось смеяться, и ему нравилось разыгрывать, и ему нравилось представлять. Еще когда он учился в Нежинском лицее, он так играл на сцене, что все валялись от хохота. И он придумал себе такую специальную манеру очень эффектную, он вел себя так, как будто зрителя вообще нет: он умел останавливаться глазами, он прислушивался к тому, что делалось у него в животе, он мог долго и смачно кашлять, откашливаться, издавать еще какие-то, кажется, даже и не совсем приличные звуки со сцены до прямо первого слова, которое будет произнесено. Мне кажется, эта особенность его дара очень хорошо потом воплотилась в «Мертвых душах». И, конечно, хотелось бы, чтобы было смешно, но уж как получится.

Мы посмотрели на обложку и заодно почувствовали, что Гоголь всё время разговаривает с Пушкиным. Пушкина нет на свете уже пять лет как, Пушкина он оплакал, он уже написал про то, что Пушкин ему лиру передал. Правда, в какой-то момент расстановка сил изменилась. Если сначала Гоголь говорил про то, как он поклялся перед Пушкиным выполнить свое назначение и написать «Мертвые души», то потом он стал говорить, что есть еще и повыше силы, которым он поклялся. Потому что, завершая «Мертвые души», он говорил, что это его призвание, это его миссия, это его долг перед Богом и людьми. И тогда получилось: то ли самый высокий смысл, то ли артистический – опять мы должны выбирать. Собственно, и Пушкин нам всё время предлагал выбирать. Если вы помните, есть стихотворение Пушкина «Пророк», где Бога глас воззвал к пророку и сказал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли…» И если считать, что это про поэта, то, значит, у него самое высокое назначение. А по соседству другое стихотворение, очень похожее, которое начинается словами «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон». И это, кажется, совсем другая сила, и совсем для другого, здесь интересно чистое художество, а не высшее призвание. И вот что можно увидеть в «Мертвых душах» – посмотрим.

Диалог с Пушкиным – уже в обложке. Где? Пушкин написал роман в стихах «Евгений Онегин».

«Не роман, а роман в стихах, дьявольская разница». Гоголь пишет в прозе, но поэму. Есть сто объяснений для экзамена, устного и письменного , как надо говорить, почему Гоголь назвал свое произведение поэмой. Он его долго называл романом, а потом решил, что всё-таки поэма. Но сейчас дело не в этом, а дело в том, что у нас прозой написано такое, чего свет не видывал. Вот так не было еще никогда и всё. Можно вспоминать про Данте, можно про Гомера – про разное, но, во всяком случае, у нас поэма в прозе. И те, кто сохранил воспоминания от школьных лет, помнят, что в «Мертвых душах» очень много того, что называется лирические отступления. То есть прямо как в «Евгении Онегине». Их очень красиво накладывать одно на другое, но мы сейчас это делать не будем, потому что ни с какой лирики дело не начинается.
А начинается дело с того, как в губернский город въезжает бричка, а в бричке сидит человек очень неопределенной внешности: ни толст, ни тонок, ни красавец, ни дурной наружности. И смотрит по сторонам и видит, что всё, что по сторонам, тоже – то, что мы очень хорошо знаем. А если мы с вами всё очень хорошо знаем, то, спрашивается, почему целая первая глава очень подробно про это рассказывает? Не знала наша литература такой удивительной погруженности в предметы.

Вот въехал Чичиков в город. Помните, что дальше было? Его въезд не произвел никакого особого впечатления, но два русских мужика… Тут очень любопытно, что мужики названы русскими. А какими еще они должны быть в этом губернском городе, который между Казанью и Москвой? Два русских мужика обсудили всё-таки его приезд, но обсуждали не его, а колесо. Сказали: «О, какое колесо. Как думаешь, до Москвы доедет? А до Казани доедет?» – «Что ты… До Москвы, наверное, доедет. А до Казани, наверно, – нет», – или наоборот, вдруг я забыла. Но эти хоть поговорили про колесо. А еще один молодой человек оглянулся на эту бричку. А молодой человек был в канифасовых панталонах. Панталоны эти были коротки. И был он во фраке с покушениями на моду. И была у него манишка, которая была заколота тульской булавкой в виде бронзового пистолета. И уж когда нам так подробно вводят героя, мы имеем право предполагать, что он что-нибудь да будет значить, зачем-нибудь он здесь оказался. Но этот франт больше не появится на страницах. Двести страниц – первый том «Мертвых душ» – там нет больше этого франта, и нет его тульской булавки. Не то чтобы он ее обронил, из этого что-то вышло, а Чичиков ее поднял, на нее наступил – нет, ничего нет. Но кажется мне, что этот бронзовый пистолет, точнее, эта булавка в виде бронзового пистолета как-то выстрелит потом в тексте этих самых «Мертвых душ», но в каком-то неожиданном месте. И даже не в одном. А может быть, это мы вычитываем, потому что мы начинаем думать: а это всё зачем? Дальше всё будет, как везде. Вернее, почти всё будет, как везде, и только что-нибудь будет точно странное.

Вот такой номер в гостинице, всё такое узнаваемое, и приятное, и понятное. И известно, кто будет жить за перегородкой: всегда очень молчаливый и любопытный молодой человек. А потом мы спустимся в залу, и зала тоже будет, как везде. Но в этой зале будет на одной картине нимфа с такими грудями, каких в природе еще не видывали. А всё остальное, как везде, но почему-то с необычайной подробностью написанное. И мы, сами не понимая еще, что с нами сделали, начинаем погружаться в этот мир предметов, который окажется самым важным на всю первую главу. …Там два раза упомянут слоеный пирожок. Один слоеный пирожок, нарочно в течение нескольких недель сберегаемый для проезжающих, а другой слоеный пирожок – всегда готовый к услугам, сладкий. Тоже, наверно, в течение нескольких недель сберегаемый для проезжающих. И мы, правда, уже не очень понимаем, так ли они мертвы, эти предметы (про мертвые души не разговариваем).

Мы видим, как подряд в комнату, отведенную Чичикову, вносят белый чемодан, и описан чемодан в одном предложении. Вносят его Селифан, и описан Селифан примерно в одном предложении, и Петрушка, и тоже про него всё самое главное сказано: как он выглядит, какие у него большие губы, какой у него большой нос. А потом еще вносят шкатулку. Сколько внесено предметов – четыре или два? И всё равномерно, очень аккуратно, с подробностями нам рассказывает Гоголь. Очень много предметов в «Мертвых душах». И эти предметы как бы не совсем неживые.
Вот на экране предмет очень важный – настоящее перо Гоголя. Этим пером были закончены последние исправления к «Мертвым душам». Это тот случай, когда мы благоговеем перед неодушевленным предметом, что говорить.

Когда мы читали книгу, мы себе представляли много предметов. На всякий случай, покажу, как кое-что выглядит. Этот халат, в нем мог быть Чичиков, когда он ночевал у Ноздрёва, и Ноздрёв. Больше, кажется, халат нигде не вспоминается… При этом я задумалась: когда Чичиков не знает, что он будет ночевать в другом месте, в чем он спит? Поскольку про всё остальное подробно рассказано, то это остается загадкой. У Коробочки – известно, что ни в чем, поэтому когда Коробочка заглянет к нему, она тут же выскочит обратно. А вот почему оказался в халате Чичиков у Ноздрёва – я не знаю.
Трубка с чубуком. Фото: art16.ru
Это картуз теплый. (Прим. ред. – 18:13) В таком картузе, скорее всего, ездил Чичиков, про него сказано, что у него был картуз. Мне пришлось провести специальное исследование, чтобы понять, что такое трубка вообще и что такое в ней чубук. Я была уверена, что чубук – это то, что крайнее левое. На самом деле это называется чаша. А чубук – это та самая трубка, которая не до конца, потому что дальше будет собственно трубка. И чубук с трубкой выглядят так. Этот предмет держал в руках Манилов, который очень волновался, когда слушал странные речи Чичикова, курил и вел разговор про то, сушит трубка или не сушит, рассказывал, что у него был однополчанин, который прямо до сорока лет дожил – и ничего, а трубку курил.

И это очень хороший экспонат. Мне сказали, что это бумажник, но он вышитый. (Прим. ред. – 20:06) Когда музей готовил выставку про Гоголя, этот экспонат мог бы иллюстрировать интерес главного героя к деньгам. Но, вообще говоря, вышитый кошелек появляется в «Мертвых душах». В первой же главе говорится про губернатора, который был добрейший человек и даже вышивал по тюлю. А когда Чичиков приехал к Манилову и они перебирают всех городских знакомцев и про каждого говорят, какой один преприятный человек и какой второй преприятный человек, то Чичиков сообщает, что преприятный человек губернатор показал ему своей работы кошелек и что редкая дама так искусно вышивает, как этот самый губернатор. Так что мы можем себе представить (это сафьян и шелк), что такой кошелечек мог в свободное от непомерных почти обязанностей своих губернаторских изготовлять губернатор в «Мертвых душах».
Это бочонок для мёда (Прим.ред. – 20:30), который должен быть хорошо знаком Коробочке, потому что Коробочка, помните, продала уже мёд и очень расстраивалась, что она его, наверно, дешево продала, а приехал Чичиков, и она бы ему могла дороже продать. Чичиков рассказывает, что, чтобы мёду набрать бочонок, надо было очень много трудиться, а вот он ей предлагает 15 рублей ассигнациями ни за что, а только за мертвые души.

Это чудесная коробочка, ее называют то шкатулка, то ларчик. Вот его после белого чемодана внесли в номер Чичикова, и дальше он еще несколько раз будет очень подробно описан. Сначала нам известно, что когда Чичиков погулял по городу и очень внимательно всё разглядывал, он, в частности, сорвал с тумбы афишу. Он ее внимательно прочитал и потом всё-таки принес в номер. В номере он еще раз внимательно прочитал, посмотрел на обороте, нет ли там чего, ничего не обнаружил и сложил в свой ларчик. Музейные сотрудники мне сказали, что здесь, в этой коробочке может храниться до восьмидесяти предметов. Такая шкатулочка совершенно необходима путешествующему человеку, потому что в ней много для удобства проезжающих. Там инкрустация, всё очень похоже. А у Гоголя написано еще, что ящичек этот вынимается, а внизу еще целый второй слой для бумаг. И вот Коробочка когда увидит, что Чичиков быстро-быстро достает бумагу, чтоб под диктовку написать список мертвых душ, она сразу начинает у него клянчить бумаги, и он сказал, что гербовую ей не надо, зато у него другая есть, и дал ей листочек.
А этот прекрасный предмет уже не из помещичьего, а из чиновничьего быта. Это называется зерцало. Когда Чичиков пришел в присутственное место, чтобы совершить купчую, он там много разных этапов прошел. Вы помните, ему, как Вергилий Данте, прислужился какой-то чиновник с драным локтем, они прошли через разные помещения и оказались в главном месте, где только кресла стояли, и за зерцалом и двумя книгами сидел «один, как солнце, председатель». Зерцало – это не зеркало, как некоторые думают. Дети иногда представляют, что сидит председатель и сам на себя в зеркало смотрит: делать ему нечего больше. Такая штука в каждом присутственном месте стояла, а в ней самые главные петровские указы.

Мы посмотрели на эти предметы, но теперь мы должны понять, что это предметы музейного качества, а всё то, что описано у Гоголя, гораздо грязнее и, как правило, неисправно. Гоголь, как, конечно, никто до него в литературе, особенно в таком количестве, пишет про то, какие предметы грязные: засаленные стены, закопченная люстра... Ну, если пирожок не грязный, то просто он несколько недель сохраняется, и тоже с гигиеной там не всё хорошо. Приходит со своим тюфяком Петрушка, слуга Чичикова, и вносит свой особенный запах. И Чичиков, который очень заботится о чистоте, говорит: «Ну ты б сделал что-нибудь…» И когда нужно принарядиться и как-то особенно позаботиться о чистоте, тогда Чичиков предпринимает какие-то гигиенические процедуры, и опять очень подробно это описывает Гоголь. Он говорит, что Чичиков, «извнутри подпирая языком», начинает бритье. Он моется, начиная с ушей, он прочищает нос, он еще что-то делает. Это про грязь. Грязи очень много. И еще насекомые.

Насекомых тоже очень много. Это отдельная тема. Почему я про всё это говорю так подробно? Мы с вами знаем, что Гоголь – гений, а современники Гоголя первое, что про него сказали, – что он запачканный какой-то писатель, и читать его неприятно, потому что у него, во-первых, грязно… Мало того, что люди малосимпатичные, но много грязи, а еще много насекомых.

Насекомые нас приветствуют уже в первой главе, когда нам рассказывают про то, как поселился в трактире Чичиков, и там тараканы, как чернослив, выглядывают из-за всех углов. Сразу приятная ассоциация: как чернослив. Потом появляются мухи. Мух очень много. Но мало того, что мух много, мухи возникают как образ. Вот является Чичиков на бал к губернатору. Он входит в залу и видит: дамы в белых платьях, и рядом с ними кавалеры в черных фраках, как мухи на рафинаде.

И дальше начинается совершенно невероятное сочетание. С одной стороны, мы, кажется, погрузились в такую грязь, что дальше некуда, а с другой стороны, изощренный читатель встречается здесь первый раз с явлением, которое называется «развернутое сравнение» и которое попало в эту поэму Гоголя прямиком из другой поэмы, как это было принято называть в течение веков в мировой литературе, – из «Илиады».

В «Илиаде» есть такая композиционная особенность – развернутые сравнения. Там идет речь о том, как Ахилл стоит у стен Трои на десятом году осады Трои, и не военных стен там, в общем, быть бы и не должно. Но то, как там богиня отмахивается ручкой и стрела не попадает в героя, летит мимо, сравнивается с тем, как мать над колыбелькой ребенка отгоняет, кстати, муху. То, как бегут со страшным рёвом воины, похоже то на горный поток, то на бушующий пожар, то на какие-то бытовые события. И оказывается, что рассказано-то нам только про войну как будто бы, а мир приходит в «Илиаду» с помощью развернутых сравнений, очень подробных. При этом мы думаем, что обычно сравнения нужны для того, чтобы лучше увидеть то, что мы, собственно, описываем. С помощью сравнений нам будет понятнее. А вот ничего подобного.

В литературе, как правило, бывает не так, и уж точно совсем не так у Гоголя. Человеку гораздо легче представить себе бал – дам в белом и мужчин в черных фраках, – чем понять, как именно танцуют эти мужчины в черных фраках, после описания того, как разнообразно эти самые мухи ведут себя: одна верхними лапками чешет у себя под крылышками, другая какую-то среднюю или заднюю ногу куда-то подымает и еще куда-то закидывает к голове. И самое главное, что они все налетели туда не почему-нибудь, не потому, что они очень голодные (вообще в летнее время им не надо никакой пищи, у них везде пища), а только для такого всеобщего праздника. Рафинад блестит, ключница его колет, а вокруг стоят дети и смотрят, как всё это происходит.

У нас появляется окошко в совсем другой мир, в котором тоже мухи, понятно. И мухи эти еще несколько раз нам явятся. Чичиков просыпается у Коробочки, и Гоголь пишет, что одна муха села ему на щеку (точно не помню, на что). Третья, помню точно, куда села – она ему села на носовую ноздрю. И он втянул воздух, и эта муха тоже втянулась, и поэтому он чихнул, и поэтому еще много чего произошло. Погружение в это не каждый читатель 1842 года мог выдержать, потому что, естественно, эстетическое чувство как-то протестовало, хотелось про высокое, но Гоголь был беспощаден. Были критики, которые говорили: да, запачкано, неприятно и совсем не хочется. А были люди, которые сразу как начали смеяться с первого предложения, так, в общем, очень долго не переставали. И я даже примерно знаю, до какого места точно можно было не переставать смеяться и в каком месте смех должен был всё-таки закончиться.

Причем замечательно то, что эти подробности, которые описаны, вообще-то не может видеть никто. (Я, конечно, хотела бы спросить, есть ли среди присутствующих в зале кто-нибудь, кто видел, какими именно ногами что делает муха, когда она садится на сахар. Я подозреваю, что нет такого человека). Вот, например, Чичиков подъезжает к усадьбе Манилова и видит, как там две бабы бредут по пруду с бреднем. Они бредут по колено и за собой тащат эту штуку, в которую что-нибудь должно пойматься, и, наверно, она тоже в воде. А поймались туда два рака и одна плотвичка. И она такая серебристая. Кто это может увидеть? Я не знаю. Думаю, что никто. Значит, получается, «что вижу, то и пишу», – совсем не это метод Гоголя. Он должен нас еще глубже, еще подробнее погрузить в то, чего мы вообще не видим, но не в глубины человеческой души, как мы могли бы предположить, а в какие-то предметные подробности.

Я очень хотела еще показать шарманку, какая была у Ноздрева. Про эту шарманку мы очень много знаем. Например, знаем мы ее нрав. Мы знаем, что в ней была одна какая-то пребойкая дудка, которая никак не замолкала, когда уже сама шарманка перестала играть, она всё еще продолжала свое насвистывание. Но в музее шарманки не оказалось.
В домах у всех помещиков… Ну, не у всех, у большинства из тех, кого мы посетили, есть картины на стенах. И мне хотелось бы знать, хорошо ли знает Собакевич, кто именно изображен на литографии, которая висит у него на стене. Но потом я поняла, что, если захотел узнать, наверно, прочитал, потому что там везде подписи есть. Но спрашивается, почему висит Кутузов? Можно предположить, Кутузов висит на стене, потому что сравнительно недавно закончилась война 12-го года, и про войну какая-то память в «Мертвых душах» есть. Как будто там вообще никакого времени нет, всё остановилось, но война сравнительно недавно была, и про нее помнят.

Если вы помните, вдруг на стене появляется очень крупный герой – Собакевич. И вдруг появляется один худенький Багратион. Совершенно непонятно, почему. С пушечками и знаменами внизу. А потом появляется греческая героиня Бобелина, одна нога которой может сравниться много с чем. Эта ли была гравюра или другая какая, но вообще нога, действительно, получается большая. Сравнительно недавно Греция боролась с Турцией за свою свободу. Но почему эти картинки осели в домах каких-то среднерусских помещиков – непонятно. Это Наполеон, и вообще непонятно, карикатура это или романтический портрет с романтическим же пейзажем. Но этот самый Наполеон, в общем, будет иметь отношение к Чичикову, как вы, наверное, помните, потому что когда все начнут ломать голову, кто такой Чичиков, когда станет ясно, что он – не тот, за кого себя выдает, то кто-то догадается, что, наверно, это Наполеон. Ну, а еще висят батальные сцены. Эти гравюры с изображением войны тоже вдруг напоминают нам про то, что где-то за пределами этих маленьких домиков прошла когда-то большая история, про которую уже мало кто вспоминает.

Но война и военные при том, что там всё совсем мирное, периодически возникают на страницах «Мертвых душ». Причем тоже в самых неожиданных местах. Например, хочет нам сказать Гоголь, что этот еловый лес, который на горизонте виден у Манилова, какого-то непонятного выцветшего серо-голубенького цвета, и он говорит: как сукно гарнизонных солдат, впрочем, мирного войска, но не всегда трезвого по праздникам. Зачем здесь появился призрак этого не вполне трезвого войска, не очень-то понятно. Появятся еще военные сцены в совершенно мирных обстоятельствах. Ноздрёв совсем не захочет выпускать Чичикова, который отказался, как вы помните, доигрывать партию в шашки, потому что Ноздрёв жульничал и сразу три шашки подвинул. И когда Чичиков с достоинством отказался играть в шашки, тот призвал слуг, которые его должны были не выпустить, и закричал: «Держи его! Бей его!» – как кричит отчаянный поручик... И дальше развернутое сравнение про отчаянного поручика, который, махая саблей, бросается вперед на неприступную крепость. И так, что это уже не на пользу делу, но зато сердце у него такое горячее, что остановить его никак невозможно...
Если вы помните, Чичиков так попал к Коробочке. Он ехал от Манилова, а Селифан был нетрезв. И, будучи нетрезв, он как-то ехал, куда придется, забыл считать повороты. И, в конце концов, они вывалились в грязь, и просто в отчаянии уже был Чичиков, а Селифан чесал в затылке и говорил: «Вишь ты, перекинулась…» – несколько раз и с удивлением. Потом вдруг оказалось, что не так далеко жилье. И когда является Чичиков перед глаза хозяйки (он сказал, что он дворянин, и она его всё-таки впустила), она восклицает: «Вишь ты, батюшка, как изгваздался, как боров», – у него спина грязная и бок грязный.

В «Мертвых душах» очень много животных. Кроме насекомых, есть животные покрупнее, и тоже очень грязные. Когда Чичиков окажется уже в доме у Коробочки, проснется утром, подойдет к окну (сказано, что окно очень низко) и сначала увидит индейского петуха, который что-то ему залопочет. Наверно, пожелает здравия. А Чичиков рассердился и сказал петуху: «Дурак». И дальше смотрит в окно, как свинья, проходя, походя слопала цыпленка и продолжает дальше рыться в арбузных корках.

Возникает вопрос: в какое время года происходит действие «Мертвых душ»? Это осень или весна? В какой-то момент Чичиков спускается по лестнице в шубе на медведях. Что ли, зима? Но ни разу снега там нет. Есть очень сильный дождь, и подробно описано, как он вертикально по крыше стучит, как слева заливает, а потом справа заливает, а потом спереди. И есть гроза. Бывает, конечно, не только в начале мая гроза, но и осенью тоже, но ясно, что Гоголя это вообще, наверно, не интересует, а насекомые интересуют. И сожранный цыпленок тоже интересует.

И мы разглядываем, разглядываем, разглядываем. Всё маленькое-маленькое, всё грязное и неприятное. И апофеоз этой грязи, конечно, – это куча посреди комнаты у Плюшкина, про которого вообще непонятно, кто он такой. Если вы помните, Чичиков не может понять, это ключник или ключница. И рассуждает. Рассуждает он так: наверно, всё-таки ключник, потому что ключница бороду не бреет, а этот брил, но давно, и какие-то следы на подбородке оказались. Оказывается, что это один из богатейших помещиков губернии, но только что-то у него случилось в голове, и он теперь такой страшный собиратель всякой мелочи: оторванные подметки он собирает и стаскивает в свою кучу, и сломанный стул в этой куче тоже лежит. То есть это не просто грязные вещи, это вещи, которые уже никакого смысла не имеют, но всё еще собираются. И мы окунулись в то, что очень скоро Гоголь назовет «потрясающей тиной мелочей». И мы смотрим на этого Плюшкина, и уже не знаем, смеяться нам или не смеяться, потому что ну очень страшно. И оказывается, что как афиша могла быть следом какого-нибудь театрального выступления (конечно, никакого театра мы не увидим), так негодная еда может быть памятью о родственных отношениях.

Чичиков обычно уписывал за две щеки, у Коробочки просто брал по три блина, обмакивал в масло, отправлял в рот, вытирал руки, а потом снова брал три блина, и только у Манилова понял, что «щи от чистого сердца» есть не надо. Но когда Плюшкин всё-таки захочет угостить Чичикова, тот откажется есть сухарь из того кулича, который дочка Плюшкина привезла, кажется, два года назад на Пасху. Если этот сухарь поскоблить еще, и если вынуть козявки из той рюмочки с ликером, которая там рядом стоит, то тоже можно что-нибудь принять.

И вот оказалось, что мы достигли дна, мы попали в какую-то совсем уже страшную беспросветную нечеловеческую грязь, и дышать мы в ней не можем. Но какой-то запас воздуха есть… Воздух начал поступать в наши легкие (мы этого еще не осознали), за несколько страниц до того, как мы погрузились в эту самую страшную грязь. Потому что, начиная с конца пятой главы, то есть ровно с середины, а первый том – это 11 глав, вот начиная с этой середины, вдруг у того, кто всё рассказывает, прорывается какая-то совсем другая интонация. И оказывается, что есть еще какая-то жизнь, есть еще какая-то песня, которую можно петь в полный голос, есть еще какие-то смыслы. И мы с изумлением оглядываемся по сторонам и не понимаем, мы там или здесь.

С одной стороны, всё очень естественно развивается, Чичиков ищет Плюшкина, Плюшкина никто не знает. Там дороги, как вы помните, как раки, всё время расползаются. Тоже вполне неодушевленные предметы – дороги – начинают ползать и относительность движения, таким образом, очень хорошо демонстрируют. Всё запутано, всё непонятно, нельзя попасть в ту точку, в какую хотел. И когда Чичиков спрашивает Плюшкина, Плюшкина не знают, а потом говорят: «А, это заплатанный…» – это прилагательное или причастие, но к нему полагается такое существительное, что Чичиков долго хохочет, головой трясет. И вдруг Гоголь говорит: «Выражается сильно русский народ». И неожиданно патетически, с полной торжественной серьезностью рассказывает про языковую талантливость русского народа.
Это случилось первый раз. До этого слова «русский», «Русь» повторялись неоднократно, но всё по каким-то удивительным поводам. Например, рассказано было про удивительное свойство русского человека, который с помещиком, у которого сто душ, разговаривает совсем не так, как с помещиком, у которого двести, а с помещиком, у которого двести… Это только наше специфическое свойство, – сказано было у Гоголя. И еще: кто же знает, о чем думает русский человек, когда он идет в кабак? По поводу Ноздрёва сказано, что только у нас на Руси бывает, что человек, как Ноздрёв, наделал таких тебе несусветных гадостей, а потом с тобой встречается, как со старым приятелем, и удивляется, почему ты не рад встрече с ним. Ну и еще было сколько-то примеров такой специфической русскости. Можно, конечно, в этом увидеть борьбу славянофилов и не славянофилов за душу Гоголя, но можно таких далеко идущих выводов не делать. И это всё мы видим в первой, второй, третьей, четвертой и пятой главе.

И вдруг в конце пятой главы появляется совершенно патетическая неожиданная красота: нет другого народа, который был бы так талантлив, и никакое другое слово не вырывается прямо из-под сердца, нет другого такого слова, чтобы так бойко, живо трепетало, как метко сказанное русское слово. И, кажется, это в первый раз сказано и серьезно, и взволнованно…

Повторяю: прежде чем мы окончательно погрузились неизвестно во что, вдруг нам говорят: есть другое измерение. И дальше уже это другое измерение не исчезает. В шестой главе мы у Плюшкина, но перед тем, как попасть в комнату к этой куче, перед тем, как исследовать, что там на шее намотано у этого не то ключника, не то ключницы, лирический голос говорит: в прежнее время, в невозвратимые времена моей молодости я любил путешествовать, и, подъезжая к какой-нибудь усадьбе, я думал, а кто здесь живет, и воображал, что здесь есть какие-нибудь дочки помещичьи хорошие, и одна из них, младшенькая, конечно, красавица, и я себя спрашивал об этом... И вдруг появляется какой-то герой, которому вообще не может быть места ни в губернском городе рядом с чиновниками, ни в какой-нибудь из усадеб, которых мы уже четыре проехали, въезжаем в пятую. И есть печальные размышления о том, что в юности всё волнует и радует, а в зрелые годы острота впечатлений исчезает. И Гоголь, как потом Есенин, скажет про то, что утрачена свежесть.

Есенин процитирует Чехова, который процитирует Гоголя, и всё это восходит к фразе «О моя юность, о моя свежесть»... И всё, дальше смеяться над Плюшкиным очень трудно, потому что, оказывается, и про Плюшкина, а не только про русский народ вообще, который выражается сильно, можно сказать с полной человеческой серьезностью. Ни про кого – ни про Манилова, ни про Собакевича, ни про Ноздрёва, ни про Коробочку дубиноголовую – ничего, никакого доброго слова, потому что они все очень мало похожи на людей, а похожи больше всего на автоматики или марионеток: они смешно говорят, они повторяют одно и то же, они либо ничего не понимают, либо еще чего-нибудь такое делают, произносят бессмысленные слова…

Они все произносят бессмысленные слова. Это отдельная тема, на которую, видимо, у меня времени не хватит. Гоголь первый, наверно, в нашей литературе понял силу и обаяние абсолютно бессмысленных речей, которые бессмысленно ведут разные люди. (Так бессмысленно, как у Гоголя, дальше герой говорит только у Островского, и это тоже особое художественное наслаждение. И, конечно, всё это будет из-за Гоголя. Гоголь – такой писатель, от которого вся последующая литература чего-нибудь да взяла, все – разное. Но когда читаем в первой же пьесе Островского, как Липочка жалуется, что ее замуж никак не выдают и она теперь, как муха, кашляет, мне кажется, что это дважды Гоголь.)

Про Плюшкина говорится, что он много глупостей всяких сделал, сказано, что он думает, как он чуть было не подарил часы Чичикову от умиления, но потом решил, что он лучше ему их завещает, когда он умрет. Почти хорошие, только сломанные часы, вот он их получит, молодому человеку же нужны часы. И еще много смешного всякого он говорит. А Чичиков его, как всех предыдущих, спрашивает: «А есть кто-нибудь в городе, кому вы можете написать, чтоб купчую совершить?» – Он говорит: «Да, председатель». И вдруг говорит: «Мы с ним были однокорытники». И даже уже непонятно, кто это – Чичиков, или Гоголь, или еще какой-то человек из будущего или, наоборот, из прошлого – смотрит в это время на Плюшкина, и Гоголь пишет, как на этом деревянном лице вдруг скользнул какой-то живой луч. (Однокорытники – Гоголь так называл своих однокашников по Нежинскому лицею). И какой-то живой луч скользнул по этому лицу, и дальше опять очень патетическая, очень взволнованная речь и развернутое сравнение, совсем не смешное – сравнение про то, как толпа стоит и смотрит, как тонет человек, и все очень хотят ему помочь. Но вот рука поднялась из воды, и все выдохнули от радости, – но это было последнее появление руки, а дальше всё мертво и гладко, и уже больше никакого проявления жизни не будет на этой водяной поверхности.

Этот луч, который скользнул по лицу Плюшкина, вдруг возвращает нас как будто бы в традиционную для нас, понятную нам литературу про людей, про маленьких людей, про еще каких-то людей, которым мы сочувствуем, о судьбе которых мы думаем, а не про людей, которых мы разглядываем, выясняя, какие у них насекомые куда заползли. Как будто бы нас возвращает в это человеческое измерение, но это совсем не то же самое, что было бы, если бы мы сразу оказались среди этих людей, которые так чувствуют, так думают. А мы только что вынырнули из этой потрясающей тины мелочей.

И вот после шестой главы будет седьмая, как легко догадаться. А в этой седьмой главе будет еще одно лирическое отступление – про пути писателей. Это отвлеченное рассуждение тоже подкрепляется сравнением. Потому что сначала говорится про путника, который после долгой дороги возвращается к себе домой: как к нему бросается жена, и как все домочадцы его обступают, и какое ему счастье – этот покой после долгого пути. Счастье семейному человеку, «но горе холостяку». И после этого Гоголь будет говорить про то, как счастлив писатель, который проходит мимо этой нашей грязной и горькой жизни, который чудно польстил человеку, избрав немногие исключения, и про то, какой восторг вызывает этот писатель у публики, и как с геройским увлечением побежит какая-нибудь барышня ему навстречу: «Нет равного ему в силе, он – бог». А потом тоже с полной серьезностью (и мы уже понимаем, о чем он говорит), Гоголь скажет: «Но не таков удел и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу то, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи», – всю тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всё, чем кишит наша подчас трудная и очень грязная и некрасивая дорога.

И дальше со всей страстью (очень много личного, никак нельзя сказать, что ничего личного) Гоголь будет говорить, что современный суд не понимает не того, что эта правда лучше, чем те исключения – «не признает современный суд, что равно чудны стёкла», через которые мы глядим на звёзды и разглядываем жизнь незаметных насекомых. Не то чтобы это лучше, не то чтобы это важнее, но «равно чудны стёкла». И тогда получается, что очень разные измерения обнаруживаются в «Мертвых душах», очень разное в нас помещает Гоголь, и об этой высоте, о смысле, о творчестве, о путях человечества он заговорит после того, как мы в полной мере погрузимся в эту «потрясающую тину мелочей». Но там тоже всё не так просто. Появляется еще очень много важных идеологических мотивов, которые теперь, оглядываясь назад, мы могли бы обнаружить с первой главы и до последней.

И все не прочертить.

Я хочу сказать про то, про что мы уже чуть-чуть говорили – про тему русского и вообще про Русь в соотношении со всем остальным миром. Эта тема Гоголя очень волнует. Для вас, конечно, не секрет, что начал писать Гоголь «Мертвые души» в России, раз он первые главы читал Пушкину, про которого точно известно, что никуда из России его не выпустили ни разу. А продолжает он после «Ревизора» писать «Мертвые души» по 41-й год и всё время за границей. Он побывал в Германии, про которую как-то очень неприятно для меня написал своей ученице. Потом он побывал в Швейцарии и, в частности, был в Фернее – там, где жил Вольтер, восхитился садом. И, говорят, прекрасный сад Плюшкина он срисовал с того сада, который в письме так восторженно пытался описать. А в основном он пишет в Риме. И оттуда, как сам он скажет, «из прекрасного далека», смотрит на Русь. У него такая оптика, что, повторяю, как его Чичиков видит то, чего человек видеть не может, так подробно оттуда, из Рима, всё хорошо видит Гоголь.
Живут вот эти русские крестьяне, и русские помещики, и русские чиновники в своем довольно замкнутом мире, но всегда помнят про то, что есть иностранцы, и ругают их почем зря. Не знаю, сколько иностранцев видел Селифан, но когда ему надо отругать Чубарого, который притворяется, что сильно тащит, а на самом деле, в отличие от коренного, это ленивый конь, он говорит: «Ну ты, панталонник немецкий». Попадаем мы к Собакевичу, и он говорит, что вот у него настоящая пища, он не то, что у каких-нибудь… И дальше ругает все другие народы, которые неизвестно что там в пищу употребляют… Вот вам помещик, вот вам крестьянин, и все они твердо знают, что русский – лучше всего. Но при этом мы помним, что Селифан пьян, и Собакевич тоже не то чтобы рупор идей автора. Что получилось в описаниях, мы тоже увидели. Этот русский человек, который кинется обниматься с тем, кому он только что гадость сделал, или русский человек, который так тонко различает поведение с разными людьми. Дальше, кажется, еще острее встает эта тема, которая, вообще-то, очень актуальна для Гоголя, потому что это время, когда славянофилы объясняют особенности русской души, а Белинский и петербургская компания литераторов хотят объяснить, что негоже уклоняться с пути мировой цивилизации и есть ценности, обязательные для всех.

…Давайте вместе вспомним, что Гоголь очень хорошо понимает, как будет встречена его книга. Для него это очень болезненный вопрос. Он уже считает, что это миссия. Он уже считает, что в этой книге должно что-то очень важное сказаться, и он хочет это сказать. И, конечно, эта мысль, которую он хочет высказать и которую мы с вами не сформулируем, а только в совокупности всех ощущений она может родиться в каждом человеке, – конечно, эта мысль не вербализуется никаким одним предложением или двумя предложениями. Но он понимает, что тут не до тонкостей, что ему просто, как он уже сказал в седьмой главе, «отведут презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество». Что никто не будет разбираться, что в совокупности в этом сложном стечении, сплетении разных ощущений может получиться из этого какого-то невероятного произведения, из этой поэмы. Они по-простому скажут: ты грязный, запачканный, пишешь про грязное. И, конечно, припишут ему свойства его создания. То есть ему скажут: ты сам – Чичиков, ты сам – Плюшкин, ты сам грязный и ничего не умеешь.

(На самом деле какая-то правда в этом есть, и Юрий Владимирович Манн, замечательный исследователь Гоголя, говорит, что главный источник знаний всякого писателя о человеке – это его собственная душа, и не было бы никакого «Ревизора», и не было бы никаких персонажей, если бы Гоголь в себе самом не узнавал буквально всего, что так смешно потом он изобразил в своих персонажах.

Один очень яркий пример я приведу. Помните, Хлестаков рассказывает, что они «с Пушкиным на дружеской ноге»? Бывало, он встречает его и говорит: «Ну что, брат Пушкин?» – А тот говорит: «Да как-то так всё…» А в первой редакции он рассказывал, что Пушкин так садится писать: садится, а перед ним бутылка рома самого дорогого, он хлопнет одну рюмку, хлопнет другую, потом пишет. И вся провинция с интересом слушает про Пушкина. Пикантность в том, что это написано в 35-м году, то есть Пушкин жив, это может читать и видеть в театре. Так вот, у Гоголя была буквально такая история, он познакомился с Пушкиным, жил недалеко от него в Павловске и писал своим сестричкам: я тут живу, мы тут с Пушкиным дружим, так вы прямо пишите на адрес Пушкина, а он мне уже передаст. А потом ужасно сам испугался и прощения у Пушкина просил. И еще очень много и щедро из своих страхов, из своих неловкостей, из своих глупостей, которые случаются с гениальными людьми, он роздал своим персонажам.)

И тут Гоголь говорит еще одну очень идеологически опасную фразу. Он говорит: предвижу еще возражения со стороны так называемых патриотов, которые мирно сидят у себя дома, делают свои делишки, но чуть только появится книга, в которой скажется смелая правда, в которой прозвучит какое-нибудь новое слово, – они повылезут из своих углов и закричат: «Как же это можно? Ведь это всё наше, родное! И, наконец, что скажут иностранцы?» Это написал Гоголь в 1840-м, видимо, году и продолжил это историей про Кифу Мокиевича и Мокия Кифовича, из которых один был страшный хулиган и дрался со всеми и мучил всех, а другой был его отец и философ, и он говорил, что он не может ничего сказать, это же родной сын, не от родной же руки он получит какие-то неприятности. Так вот, парадокс заключается в том, что эта удивительная поэма с таким, казалось бы, перевесом сатирического или критического отношения к русскому заканчивается всем известной мощной песней про птицу-тройку и Русь, которая, «что бойкая, необгонимая тройка несется» – «и мчится вся вдохновенная Богом». Что это было? Это очень понравилось славянофилам.

Большое спасибо Гоголю, что он не сжег первый том, хочу сказать, потому что Гоголь много чего сжег, как известно. Он начал с этого, он сжег какие-то свои пьесы, сжег «Ганца Кюхельгартена» и дважды жег второй том. Очень легко себе представить, как Гоголь готовит поэму к печати, сел и стал читать всё с первой главы и вдруг узнал, что он, оказывается, шесть лет назад написал такое…

Повторяю, этот орган, он звучит всеми своими трубами и дудками, а не так, как эта самая дурацкая шарманка у Гоголя. И можно дать этому очень много разных объяснений. Можно заметить, что, вообще-то, последние слова первого тома – «другие народы и государства». То есть рефлексия не прекращается. Последние слова можно толковать очень разнообразно, в том числе и саркастически, но, наверно, не нужно. Наверно, не так он это чувствовал. Вот она мчится... «Что за кони!.. Вихри ли сидят в ваших гривах?.. Гремит и становится ветром разорванный в куски воздух... И, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства». Наверно, правильней всего оставить это без комментариев и сказать, что очень богатое поле для размышлений будет у каждого, кто возьмется от начала до конца снова прочитать эту поэму – хотя бы первый том.
«ПРАВМИР»:
Современные дети читают?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Судите сами: на лекцию «Мертвые души. Живые вещи» в историческом музее пришли мои ученики, у которых я в тот же день вела урок. Не читающие современные дети – это мифы и предрассудки. Мы не знаем, как читали люди раньше. Я начинала работать на кирпичном заводе. Там я впервые в жизни увидела детей, которые не прочитали ни одной книги. Существует очень много сфер в жизни, много кругов, в которых люди не читают ничего. В то же время есть дети, которые прекрасно читают, пишут замечательные работы, участвуют в межшкольных научно-литературных конференциях. Всегда есть люди, которые не читают, и люди, которые читают. Это не зависит от географии. В Воркуте, в Магадане, в деревнях много чудесно читающих детей, которые пишут замечательные работы.
«ПРАВМИР»:
В вашей практике бывали случаи, когда ребенок, который не прочитал ни одной книги, вдруг взялся и начал читать?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Бывали случаи, когда я брала класс и родители говорили мне впоследствии про своего ребенка: «Что-то случилось, он стал читать», конкретной причины я назвать не могу. Но бывали и обратные истории, когда ребенок читать перестал. Не по вине учителей или родителей, часто причиной становятся новые впечатления. Есть дети, которых так интересует жизнь во всех других ее проявлениях, что у них просто не остается места для чтения. Я знаю ученика, который говорил: «Я всё понял, я обязательно прочитаю. Но, видимо, уже не в школе».
«ПРАВМИР»:
То есть силой принудить ребенка читать нельзя?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Всегда хочется делать что-то, когда тебе это весело и приятно. Гораздо лучше, чтобы ребенку было весело читать или слушать. Если мама не кричит на ребенка, когда тот не читает, а радуется, когда читает, процесс приучения к чтению пойдет лучше.
Мой сын в далеком детстве не читал. Меня это очень расстраивало. Он очень не хотел, чтобы я расстраивалась. У него было много интересов в шесть лет, он успевал только перед сном каждый вечер сказать: «У, черт, мамочка, опять сегодня не успел…» – и засыпал. Но он всё время помнил, что читать надо.
«ПРАВМИР»:
Сейчас у детей больше технических возможностей почитать – планшеты, электронные книги, телефоны. Способствуют ли они тому, чтобы ребенок начал читать?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
При прочих равных, когда есть текст – это лучше, чем когда текста нет. Если раньше человек не принес книгу и это значило, что ее нет, то теперь ему достаточно нажать пару клавиш, чтобы книгу найти. Это всё равно книга, неважно в каком виде. Текст не перестает быть текстом от способа подачи. Хотелось бы видеть и бумажные книги, потому что можно листать страницы, смотреть на две страницы сразу. Возможно, электронные книги тоже позволят это делать со временем.
«ПРАВМИР»:
Можно ли идти на какие-то ухищрения, чтобы ребенок начал читать? Многие прячут книги, чтобы создать искусственный дефицит...
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Родители сейчас очень заняты, им не до фокусов. Семья, учитель, которому веришь, желание подготовиться к уроку, потому что будет глупо, если не подготовишься – самые верные способы приучить ребенка к чтению.
«ПРАВМИР»:
Метод искусственно подогреть интерес к книге и назвать ее «шокирующей» тоже не работает?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Нет, я думаю, что всё равно дети читают или не читают по другим причинам. Неизвестно, сколько места в жизни ребенка остается для чтения, если он ходит на занятия, кружки. Сколько у него друзей. От этого многое зависит. На чтение нужно время.
«ПРАВМИР»:
А экранизации классики детям показывать можно?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Почему нет? Если не прочитать, то по крайней мере, полезно знать, про что произведение. Но лучше прочитать.
«ПРАВМИР»:
Позволительно ли выходить за рамки школьной программы, если ребенку интереснее другая литература?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Существует миф, что школьное начальство запрещает что-то читать. Но руководство это вообще не интересует. Если дети читают – уже хорошо. Если они читают что-нибудь, безусловно, плохое, глупое – можно поговорить, почему плохое и глупое, но страшной несвободы нет. Есть какой-то минимум книг, который фиксирует школьная программа.
«ПРАВМИР»:
ЕГЭ по литературе сковывает школьника или, наоборот, способствует чтению книг?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Я выступаю за ЕГЭ, потому что теперь стало гораздо дешевле получать высшее образование. Но ЕГЭ по литературе вообще мало кто сдает. А главный грех ЕГЭ по русскому языку в том, что там требуется какую-нибудь простенькую мысль обязательно подтверждать произведением из художественной литературы. Литература из абсолютной цели становится вспомогательным средством, прикладным делом. Дети приноравливают очень хорошие произведения для того, чтобы доказать мысль, происходит ужасная профанация.
«ПРАВМИР»:
Система регулярных тестов и проверок способствует тому, чтобы ученики больше читали?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Я не приветствую тесты. Это нужно только, если учитель отчаялся, и никаких других способов хоть как-нибудь привлечь к чтению у него нет. Нельзя немного погрозить кулаком, потом сделать опять нежное лицо и задушевно разговаривать. Если разговариваешь с учеником, значит, предполагаешь человеческую интонацию. Мои ученики всегда не прочь говорить о хорошем. Если для этого надо прочитать книгу, они читают. Но не учить наизусть, не готовиться к тестам, дрожа, а прочитать и обсудить.
«ПРАВМИР»:
Как ответить подростку на вопрос «Почему я должен произведение толковать так, а не иначе»?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
А мы не говорим ученикам, как они должны произведение трактовать.
«ПРАВМИР»:
То есть в школе полная свобода мысли?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Ученики должны не трактовать, а стараться понять, видеть, что написано, не упустить важные детали, сигналы. Существуют разные трактовки, критики тоже очень разные. От школьника нужна реакция на текст. Нужно, чтобы он не пропустил существенное. Мы говорим: «Есть такое прочтение, а есть другое».
«ПРАВМИР»:
Разделение на гуманитариев и математиков – это искусственное разделение?
НАДЕЖДА ШАПИРО:
Нет, не искусственное. У меня есть гуманитарный класс, который я сама набираю, сама учу. Там дети по-другому читают. Есть математики, им нужно стараться не задавать домашних заданий, читать они могут, а всё остальное время решают задачи. Разделение нельзя назвать искусственным, но и учеников, которым мы говорим: «Тебе читать не обязательно, ты – математик», – тоже нет.
© 2016 All Rights Reserves
Facebook | info@pravmir.ru
Понравилась статья? Помоги сайту!
Правмир существует на ваши пожертвования.
Ваша помощь значит, что мы сможем сделать больше!
Любая сумма
Автоплатёж  
Пожертвования осуществляются через платёжный сервис CloudPayments.