Диалог под часами. Алексей Петрович Арцыбушев и протоиерей Димитрий Смирнов

Часть 2. Хождение по мукам…

В постоянной рубрике Мультимедийного блога протоиерея Димитрия Смирнова «Диалог под часами» с автором беседует художник Алексей Петрович Арцыбушев: о советских репрессиях за веру и канонизации новомучеников.

Алексей Петрович: Знаете, я того века человек. ХIX век. Через меня прошла и ленинская и сталинская, и все тюрьмы, все расстрелы, все ссылки, они через меня прошли, и потаённая церковь через меня прошла, и сергианство, это всё – жизнь.

О. Димитрий: Здравствуйте, дорогие братья и сестры. Мы сейчас имеем возможность продолжить беседу с дорогим всем нам Алексеем Петровичем Арцыбушевым, мы опять в его доме и в той же самой компании. Здравствуйте, Алексей Петрович.

Алексей Петрович: Ещё раз здравствуйте, батюшка.

О. Димитрий: Мы прервались на том, как Вы имели общение с о. Дамаскиным (Орловским), который к Вам приезжал.

Алексей Петрович: Дело в том, что я очень давно знал, что комиссия по канонизации работает по следственным материалам КГБ. Там следователь может говорить что угодно, подписи они подделывают как угодно, и верить этому нельзя. Эти документы ни о чём не свидетельствуют, потому что человек находится в невменяемом состоянии, его доводят до невменяемого состояния всеми силами.

О. Димитрий: Лучше говорить всё-таки не КГБ, а НКВД.

Алексей Петрович: Это всё одно для меня, и ОГПУ, я прошёл через всё, как будем говорить? НКВД?

О. Димитрий: Просто, во-первых, так исторически точнее, а во-вторых, уже советское, брежневское КГБ, хотя это и продолжение, но всё-таки там были уже другие и люди тоже, и задачи немножко другие.

Алексей Петрович: Но всё-таки, в простонародье идёт слово гебисты.

О. Димитрий: Гебисты – это можно сказать, потому что государственная безопасность. Дело не в терминах, конечно.

Алексей Петрович: Дело в том, что попробуйте пять минут повисеть кверх ногами, потом Вас посадят на табуретку и продолжат допрос. Что с Вашей головой делается? Можете ли Вы что прочитать? А следователь пишет всё, что ему нужно. Он обязан тебя обвинить для того, чтобы тебе дать статью. И поэтому сколько бы ты ему ни доказывал, что ты не верблюд, не докажешь. Дальше. Остаётся очень много пустых листов в протоколах. Тебя уводят, следователь остается. Он тебе может, как бы сидящему на стуле, задавать вопросы, он записывает и на них же отвечает.

Оговорить любого человека очень просто потому, что не тот человек, который сидел, оговаривает, а оговаривает следователь. У каждого арестованного батюшки есть духовные дети, есть записные книжки, есть масса людей, которых можно привязать. Один человек их не интересует, их интересовали организации и группы, организации, которые ставят себе цель. И поэтому, использовать или руководствоваться этим материалом, кого ошуюю, а кого одесную, как я Патриарху написал, невозможно. Вот, пожалуйста, батюшка, следующего я не написал, а Дамаскину сказал.

Говорю, что если хорошо Вам покопаться, прочитайте Евангелие, там есть следственные документы, свидетельствующие о том, что апостол Пётр трижды отказался от Спасителя. Трижды. У него нужно отнять ключи от Царствия Небесного и снять его с первоверховных. Также Патриарху я написал о разбойнике, если бы они достали следственный материал разбойника, которому Христос сказал «первым будешь в Раю», то они его бы спустили в ад.

О. Димитрий: Алексей Петрович, это прекрасно! А у Вас нет черновика Вашего письма?

Алексей Петрович: Батюшка, я Вам через о. Илью передал моё обращение к Патриарху, всё вместе, причём я всё по полочкам ему разложил.

О. Димитрий: Хорошо, я у него спрошу. Да, мне бы такое в голову не пришло бы, это действительно совершенно убийственный аргумент.

Алексей Петрович: Я Патриарху привожу в пример мч. Вонифатия, под Новый год всегда его прославляют. И Вы тоже, наверное, видите в этом какой-то знак… Да?

О. Димитрий: Нет, для меня главное вот это совпадение, что в день, когда все пьют, в этот день прославляется Вонифатий, тем более, у нас престольный праздник, и я в этот день всегда служу.

Алексей Петрович: Батюшка, я владыке Патриарху пишу: “Вонифатий сожительствовал со своей хозяйкой, Вонифатий пил водку и по-нашему был алкашом. Дальше, она его послала за телами мучеников, он себя объявил христианином и был уничтожен”. Я говорю, он мог это сделать спьяну, почему это комиссия не учитывает? Почему я написал? Никто не мог написать Патриарху, не сидя там, не пройдя, но пройдя по церковному делу. Батюшка, мне следователь говорил, нам ничего не стоит снять с вас со всех ореол мученичества, мы это делаем очень просто – мы вас обливаем таким дерьмом, что век не отмоетесь.

О. Димитрий: Это следователь говорил?

Алексей Петрович: Следователь, мне. И показывает мне папку моего дела, где написано «хранить вечно». И этими папками пользуется комиссия по канонизации, рассматривает кто, кому, на кого сказал, кто на кого донёс, как кто себя на следствии вёл. Но Пётр отказался и горько плакал. Епископ Феофан и говорит: Мы грех видим, а покаяния не видим. У епископа Феофана есть такая фраза: грех видим, а покаяния сердца мы не видим. Пускай он где-то оскользнулся, действительно сказал что-то не то, но Пётр горько плакал.

О. Димитрий: Конечно, в этом-то и дело. Недаром сказано: “горе вам” (кое-кому), потому что нельзя к этим вещам подходить рационально. Никакие внешние критерии просто не возможны, это слишком чёрно-белый взгляд. Тем более аргументом является свидетельство таких вражин христианства, что получается: свидетель – наиподлейший, “наивруннейший”, наибессовестнейший и наибезжалостнейший, и вот это является критерием… А, и ещё – жулики. Ну, так что тут можно сказать?

Алексей Петрович: Я считал, что поскольку я сидел по церковному делу, то я имею право об этом говорить ему, другой не может написать. Я написал и всё это приложил.

О. Димитрий: Вот ещё какой аргумент у меня есть. Вы сидели в тюрьме именно по церковному делу. По тем принципам, которые были в Древней Церкви, Вы являетесь исповедником Христа, а исповеднику Христа давалась власть вязать и решить, даже если он не в священном сане, такая у него была прерогатива, так Древняя Церковь считала. Поэтому Ваше свидетельство как человека, который есть живой исповедник, это очень серьёзный аргумент против всяких рациональных критериев, в результате которых отсеиваются величайшие из людей Церкви, как о. Федор (Поздеевский), владыка Арсений (Жадановский) и так далее, и так далее. Просто чисто какой-то формальный критерий. Я в этом смысле тоже с Вами согласен.

Алексей Петрович: Да, но лёд тронулся, в какую-то сторону… Патриарх принял во внимание моё обращение… Когда здесь был Дамаскин, я понял. Он мне задаёт вопрос: кто такой Криволуцкий? А я об этом Криволуцком писал только Патриарху, что я сидел по делу священника Криволуцкого. Каким образом Дамаскин узнал о Криволуцком? Я просил Патриарха ответить о его отношении к теперешней канонизации, потому что это общецерковное дело, и два года не получаю ответа…

Есть такой журнал в Киржаче, я бывал в Киржаче у этого издателя, он меня спрашивает: «Можно печатать»? Я говорю: «Печатайте». Я его дал в Интернете, и через Интернет Патриарх узнал о том, что два года прячется от него моё обращение к нему, причём я ему послал книгу «Милосердия двери» и историю жизни матери, где разговор идёт о Серафиме. Тогда Донецкий монастырь подал на канонизацию архимандрита Даниила, то был ответ: невозможно в связи с изменой Родине. А он из Вереи ушёл во Львов во время войны, и то и то – Россия, и то и то – Советский Союз, никакой измены не было. Он на родину ушёл.

О. Димитрий: Это формальный такой критерий. Тот человек, который это интерпретирует, уже считает этот критерий истиной в конечной инстанции. Это узурпация общецерковного мнения, конечно, несправедлива по отношению к памяти очень многих наидостойнейших и наисвятейших людей. Хочу в защиту Патриарха сказать слово. Два года не было ответа, да. Но если я в день получаю двадцать писем, то Патриарх получает двести. И понятно, что Патриарх по возрасту мне отец, понятно, что он это физически не может. А письмо отправляется по принадлежности, раз речь идёт о канонизации, оно идёт в комиссию, раз в комиссию, оно попало к о. Дамаскину, а у него уже сложившееся мнение.

Алексей Петрович: Мне рассказывали, что когда Патриарх узнал о моём обращении к нему через Интернет, то он собрал Архиерейский Собор, и на этом Архиерейском Соборе было зачитано моё обращение, и что Патриарх говорил: “вот-вот, мне отец то же самое рассказывал”, он как бы берёт мою сторону.

О. Димитрий: А Вы писали Святейшему Кириллу? Да, так отец и дед его сидел, он из какой семьи-то, он это очень глубоко воспринимает. Вот к Вам о. Дамаскин пришёл и что?

Алексей Петрович: Ничего. Я его очень мило принял.

О. Димитрий: А он по какому делу к Вам пришёл?

Алексей Петрович: Понюхать.

О. Димитрий: А что именно? Свежий воздух, прекрасные берёзы.

Алексей Петрович: Понюхать меня.

О. Димитрий: На какой предмет? По поводу письма, что ли?

Алексей Петрович: Да, я так думаю. Потому что оно было задержано комиссией. Я это сразу понял. Он у меня спросил о Криволуцком, и я сразу понял, где моё обращение, и дал команду дать в Интернет. А с ним я не стал, я дал прочитать, что я написал Патриарху, поблагодарил его за посещение, за благословение, в общем, всё культурно, так-так-так, будь здоров.

О. Димитрий: Недолго он побыл-то у Вас?

Алексей Петрович: Чайку попил. А Патриарху я пишу, что раньше в любые гонения, которые были на протяжении всех христианских веков, мучеников сразу причисляли к лику святых и на их могилах служили Литургию, что смерть за веру снимает все грехи, какие бы ни были. Это так или нет?

О. Димитрий: Так, разумеется, бесспорно.

Алексей Петрович: Человек отдал свою жизнь за веру.

О. Димитрий: Вот Вы поминали сегодня разбойника. Он отдал жизнь за веру. Его вера длилась всего час, он принял крещение кровью, то есть он побыл христианином всего один час. Конечно, ему это дорого далось, попробуй с перебитыми ногами под палящим иерусалимским солнцем повиси, думая не о том, как тебе больно, а чтоб Господь помянул его во Царствии Своём.

Алексей Петрович: Да. Кроме моего обращения Патриарху ещё было моё обращение ко всем членам комиссии по канонизации. Так что, может, по этому обращению приехал Дамаскин, я не знаю, я не спрашивал, приехал и приехал. Я ему сказал своё отношение к канонизации, которую они проводят. Он мне начал вправлять мозги, как это делалось в XIV веке. Я выслушал его, попросил благословения. Вот, батюшка, ещё что Вы хотите?

О. Димитрий: Да я много всего хочу. О том, о чём я бы хотел спросить, всегда трудно, конечно, вспоминать. Я помню, с отцом Виктором говорил, как только напомнишь ему о лагере, ссылке, он начинал плакать и рукой махал и не мог об этом говорить.

Алексей Петрович: Батюшка, я благодарю Бога за то, что она у меня была.

О. Димитрий: Не Вы первый. Александр Исаевич тоже говорил, что он стал тем, чем он является, благодаря лагерю. И очень много людей, есть даже мои друзья, которым за 80, которые были лагерниками, они тоже светло вспоминают это время. Именно об этой части Вашей жизни поведайте, это, можно сказать, самое главное, потому что всю жизнь человек готовится к каким-то испытаниям, а потом они приходят. Хотя сейчас непростое время, но по сравнению с тем временем, через которое Вы прошли, сейчас вообще просто курорт и рай.

Алексей Петрович: Да, воруй сколько хочешь.

О. Димитрий: И воруй сколько хочешь, и ешь сколько хочешь. Пища валяется в контейнерах, десятки тысяч людей оттуда едят и чёрную икру, и торты, и всё свежее. Сейчас люди бездомные прекрасно одеваются и так далее. Конечно, время, с одной стороны, такое смутнейшее, как о. Иоанн Крестьянкин сказал, а с другой стороны, какое-то просто бесиво, которое было тогда в довоенное время.

Алексей Петрович: Батюшка, мне мало кто поверит, что когда меня посадили в бокс №3 на Лубянке, арестовав, вымыв холодной водой, обрезав все пуговицы, сняв ремень – держи штаны так, я перекрестился и сказал: “Слава Богу, всё кончено”. Что кончено? Я Вам скажу.

Я с невероятным доверием относился к своей матери, я её любил и для меня её точка зрения, её позиция была важна. Мальчишкой: «Мам, вот я попал в тупик, я не знаю, что мне делать». Она говорит: «Что ты ко мне обращаешься, тебе жить – сам и решай». Она никогда ничего не навязывала. В Дивееве: «Кто, дети, сегодня хочет не есть до звезды? Кто сегодня хочет не есть до Плащаницы»? Не было насилия, кроме акафистов.

Поэтому для меня слово матери было как бы законом сердца. Мать очень близко приняла эту пока не понятную историю с пострижением, причём с меня никаких обетов не требовалось, я никаких обетов не давал. Семилетний мальчишка, какие обеты? А мама это все очень глубоко приняла. У неё порок сердца был, она лежала в больнице, и я каждый день у неё бывал, и мы с ней очень много говорили. Она всё время меня наталкивала на то, что мне нужно идти по тому пути, который как мне указал или предсказал владыка Серафим.

«Мама, я по этому пути не пойду, потому что, во-первых, мне всего 22 года, во-вторых, я не могу брать на себя обеты, которые я не выполню. Лучше я не буду их брать. Это двойной грех. Поэтому я, мама, не могу пойти по этому пути, я не готов к нему». И действительно, я не готов был. Тогда мне мама говорит: «Ты хочешь жениться? Я тебя благословляю жениться на такой-то девушке, духовной дочери о. Серафима». Она на два года старше меня. Мама страшно боялась, что у меня будет безбожная жена. Она мне как-то указала.

Потом проходят какие-то годы, я думаю, почему бы и нет, наверное, всё-таки мать лучше меня предвидела, а я бегаю по бабам, бегаю, «по дну ползаю» – как владыка Серафим сказал. И мне хотелось как-то с этого дна сойти, чем сойти? Женитьбой. И вспомнил слова моей матери, она уже умерла, этой Тоне сделал предложение. Сказал: «Знаешь, Тоня, я тебя не люблю, у меня нет к тебе любви, по которой люди женятся, но очень много зависит от тебя, потому что ты можешь заставить себя любить». Женщина может заставить себя любить.

Я поступаю по материнскому слову, и я думаю, что мама не ошиблась. Она тоже искала, женщины все ищут, ещё она была старше меня, она побежала к колдунье. Поехала в Дивеево, нашла ворожею, которая бы меня приворожила к ней до самых пяток, чтобы я никуда не двигался. Та что-то нашептала, что-то дала ей, что-то сказала мне подсыпать в вино и тому подобное. Я об этом ничего не знал. И нас венчал о. Криволуцкий дома. Батюшка, это очень трудно мне описать. Скажу так, первое соединение мужчины и женщины вызывает радость, которую Бог дал для того, чтобы продолжать род, верно? Первое – это было омерзение к этой женщине.

О. Димитрий: То есть не сработала бабка?

Алексей Петрович: Бабка сработала, приворожив её ко мне, а не меня к ней. Бог не допустил, Бог меня спас. Это сработало в обратную сторону, и в конечном итоге наши отношения дошли до того, что, она меня была готова и отравить, и посадить, и всё, что угодно. А родился ребёнок. И в конечном итоге она говорит: «Тебя не было, а я в этом углу видела чёрта». Я говорю: «Ты напустила в этот дом каких-то чертей, иди к отцу Владимиру, исповедайся, сними с себя и с нас со всех то, что ты сделала». Я не знаю, сделала она или нет.

Благодаря ей я стал художником, я не знал, куда от неё сбежать. Я сбежал в студию ВЦСПС, очень хорошая студия. Я днём и ночью с Володей Вайсбергом вместе, в его квартире у нас была мастерская кроме студии, с утра до вечера – студия и Вайсберг, я приходил домой только ночевать, и то не с Тоней. Я влюбился, и в меня влюбилась молодая женщина, молодая девушка, получился треугольник, очень тяжёлый для меня, и который не мог разрубить, потому что я не мог бросить сына, просто чисто очевидно по корням. И когда зашёл вопрос, почему ты не начинаешь со мной отношения, я сказал, что не могу завязать ещё один узел, не развязав первого. Я сам не знал, как его развязать. Развязало КГБ, и поэтому я перекрестился. Я сказал: «Слава Богу, всё кончено».

О. Димитрий: Ваш арест получился как разрубание этого узла.

Алексей Петрович: Арест – это воля Божия, это путь, это совершенно другое, отсюда тебя перекинут Бог знает куда.

О. Димитрий: А Вы в каких лагерях были?

Алексей Петрович: Я был в Островном в Воркуте, потом в Воркуте на общих шахтёрских, потом в Абезе инвалидный лагерь, а потом Инта. Вот был разрублен этот узел. Когда я очутился уже в лагере, то первую посылку я получил от неё. И выходишь из почтового отделения (там её всю шмонают), тут стоят и тут стоят, нужно делиться. Я взял кусок мыла – сюда, пачку – сюда, ящиком сыграл в футбол, потому что я знаю: или я должен её всю сожрать и умереть от заворота, или я буду страдать, что у меня из-под подушки украли колбасу. Так что получилось, ко мне приходили эти блатные, это ворьё и говорили: «Лёха, ну ты ж себе ничего не оставил!». Представляете, они кормили меня моей посылкой! Для них это было так удивительно, что я сыграл в футбол ящиком. А потом я ей написал письмо, в котором очень просил мне посылок не посылать, потому что я не хотел быть обязанным. Я не хотел, чтобы мне потом сказали: “Я отправляла тебе посылки, ты остался жив”. Это бы означало быть обязанным. А потом после окончания в Инте мы все были приговорены к вечной ссылке, выход за район – 20 лет лагерей, два раза в неделю в форточку показать, что ты тут.

О. Димитрий: А до Инты какой срок получился?

Алексей Петрович: Шесть лет просидел. В 1952 году я освободился. Шесть лет я просидел. И вечная ссылка. В лагере был среди невероятного мрака зла от того, что блатные и политиканы сидели вместе, но мне в санчасти удавалось и тем и другим помогать, кроме стукачей. Стукачей, а они были все известны, мы вылечивали; место для них было самое близкое к сортиру, чтобы они немножечко знали, чем пахнет их работа; вылечили и пошёл. Можно было держать месяцами, можно было спасать кого угодно от этапа, а блатные этапа страшно боялись, потому что там идут и сухие, и блатные, и убийцы, там свои разборки.

Поэтому ко мне приходят: ради Бога, спасай, я на этап, а там идут такие и такие-то. Я беру мочу у этого, кровь – у этого, пишу, всё, почки, кладу его. И можно держать было месяцами и спасать месяцами людей. Вот этим я и занимался. А потом политику с блатными разъединили, устроили специальные лагеря, где два письма в год, с номерами тут, тут и на рукаве; и там я работал тоже фельдшером. Но прежде чем идти туда, я устроил такой фетиш, я сделал себе двойную прививку тифа и заболел тифом. И это всё до Москвы, движение всё из лагерей прекращено – тиф.

Взяли мочу воды, из которой готовят и которую пьют, приходит анализ мочи, беру из водопровода анализ воды – приходит анализ мочи, это характерно. Я сам себе устроил шестимесячный перерыв, освободился от этого этапа, но я потерял, потому что туда уже пришли и фельдшера, и врачи, уже все битком набито. И в санчасти литовец, и больные литовцы, и врачи литовцы, и один только русский. Я ему говорю: “слушай, я же всё-таки фельдшер, ты ему скажи, что литовец фельдшер и не работает”. “Какой ты, – говорит, – литовец?” “А ты скажи: Арцыбушкавичус Аляксус Пятра”.

Он им и рассказывает, что есть в бараке хороший фельдшер Арцыбушкавичус Аляксус Пятра. Меня вызывает Кизгайло, а я не говорю по-литовски. Почему? Потому что, я говорю, жил в Каунасе, то-то и то-то, мои родители погибли в революцию, я был воспитан в Ленинграде в детском доме, но я литовец по крови. Он мне на это отвечает: «У меня есть единственное место – это палата, барак с открытым туберкулёзом. Каждый день смерть и поступление новых. Пойдёте, будете там жить? Врач будет приходить». Деваться некуда, и я пошёл.

Я принимал смерти. Эти туберкулёзники умирают очень тяжело, они в полном сознании, они не теряют его. И я нигде не одевал, ни маску, ни перчаток, я голыми руками вытаскивал у него бронхи, потому что он не мог, задыхался и уже харкал бронхами. Я не заболел, я ничем не предохранялся. И потом в конечном итоге я вспомнил, а это очень тяжелая смерть, агония длится часами. Вот держишь эту голову и не знаешь, чем помочь. Нечем помочь. И я вспомнил маму, она работала на открытой форме туберкулёза в память моего отца, и она говорила, что туберкулёзники умирают очень тяжело, и что когда они умирают, она всегда крестит умирающего. И если начнёшь крестить умирающего, то он быстро отойдет.

Я начал крестить. И ведь действительно, успокоился, глаза не выходят из орбит, утих, утих и ушёл. И вдруг из какого-то угла полутёмного барака говорят: “Доктор, доктор, и меня крести, когда я умирать буду”. А потом главврачи меняются, идёт своя борьба, в общем там свой бардак, и приходит еврей Лев Наумович Спектр, с которым я работал где-то, он меня знает как фельдшера, говорит: «А ты что?» Говорю: «В открытой». – Ты что, с ума сошел? Как ты туда попал? Что, тебе жизнь не дорога? И разговор у него с Кизгайло, он уже главврач. Кизгайло говорит:

– Всех литовцев разогнал, а Арцыбушкавичусу ещё дал такой барак.

– Какой он тебе Арцыбушкавичус, он – Арцыбушев.

– Так он литовец.

– Да какой он литовец? Он еврей.

Бегут за мной, надо же выяснять, кто я такой. Приходят, сидят два, бывший и настоящий главврач. Спектр обращается ко мне и говорит: “Слушай, Лёшка, кто ты по национальности?” Я говорю: «Всё дело в том, что моя национальность та, кто главврач».

О. Димитрий: Чисто еврейский ответ. А как оказалось, что Вы вдруг стали фельдшером? Это Вы сообразили просто, да?

Алексей Петрович: Моя мама в Муроме в ссылке кончила фельдшерскую школу и работала, я Вам говорил, в туберкулёзном отделении. Я умел делать уколы, я умел читать рецепты. Мама болела, и я ей делал уколы, я уже жил в этой медицине. А потом, когда кончилось следствие, и мы все сидели в Бутырке и ждали решение особого совещания, и я на нарах оказался с Львом Кобелевым. Это и германовед, он написал книгу «Неопалимая купина», а он уже просидел, его приволокли на доследствие, и на нарах мы оказались рядом, а я не знал куда я еду.

Мне нужно было хоть понять, что к чему, и он, уже старый лагерник, говорит: “В каптёрку не ходи, на раздатку не ходи, тут убьют, там убьют, единственное место спасения – санчасть, потому что ты там можешь помочь, и там врачи, там культура, там есть живые люди”. И он зарядил мой мозг. А на Воркуте мне обещали самую штрафную, и меня привели на вахту самой штрафной, то первый вопрос: кто медики? Шаг вперёд. Я делаю шаг вперёд. В санчасть.

А ведь там в формуляре никаких документов нет: фамилия, имя, отчество, статья и ещё обязательно какие глаза, ширина лба, какие уши, приметы. И приписка: накормлен по котлу, одет по сезону. В санчасть. Меня, значит, в санчасть, в барак, в три ряда нары, умирают, горстями вшей сбрасывают с себя, харбинцы, приволоченные после нашей войны с Харбином, русские из Китая, и все в лагеря, и там они все умирали, во-первых, с голоду, во-вторых, от цинги. И моё дело было: умер – вынес. А дальше надо было, чтобы полы были бы совершенно блестящие, белые, и ещё нужно было принести с кухни и всех накормить.

О. Димитрий: Медицинская такая работа.

Алексей Петрович: Вся моя работа была. А потом уже, когда меня перевели в другие лагеря, уже там пошла скорая помощь. Я врача будил только тогда, когда не мог спасти. Я очень много смертей видел разных.

О. Димитрий: А в этой Инте сколько Вы были?

Алексей Петрович: Четыре года.

О. Димитрий: Значит, в общей сложности десять лет?

Алексей Петрович: Когда Хрущёв развенчал всё это дело, то в первую очередь начали выпускать из лагерей, а мы, ссыльные, как бы на воле. И было распоряжение о ликвидации института ссыльных. Но местные КГБ это держали в секрете, потому что бегство бы началось массовое. А шахты оголены, потому что все шахты работали за счёт ЗК плюс ссыльные, и поэтому они держали это в кармане. И я, зная это, продал свой дом за 17 тысяч, заколотил в ящик только самое необходимое, всё остальное оставил.

Николай Сергеевич Романовский – это разговор другой – это человек, который меня взял, когда было мне 16 лет, из Мурома, из ссылки к себе в Москву по благословению отца Серафима (Даниловского). Он был тайным монахом. Я с ним встретился в Киржаче, всю ночь мы с ним проговорили, он понял, что я не разбойник, не вор, потом попросил у о. Серафима благословения взять меня к себе. Потом мне об этом сказал, что батюшка благословил, поезжай в Муром, кончай семилетку, и я тебя возьму к себе. В 1936 году я поселился в Москве. А когда его посадили, меня посадили, и Криволуцкого, и это все в одной куче шло.

О. Димитрий: А в каком году вас посадили?

Алексей Петрович: В 1946 году. Я сделал авантюру. Я всё продал и жил на полу у своих приятелей в домике, у них своя комнатка. И вот на таком пространстве: Коленька, я, Варя и Марина, и ящик с вещами. Я пошёл, взял билеты в Москву. Я сказал: «Коленька, как можно больше язык вываливай, пускай слюну и мычи». – “Что ещё ты выдумал?” Я говорю: “Иди за мной”. Иду в комендатуру и говорю: «Я пришёл сообщить вам, что я завтра уезжаю, вот билеты, вечная ссылка кончена, и вы об этом знаете, но об этом нам не докладываете. Вот человек, который может сегодня-завтра умереть, инвалид 2-й группы».

Тогда этот комендант КГБ на три буквы говорит, что и пусть умирает. Я говорю: «Эти три буквы с Вами пусть будут, с нами они были, а сейчас с Вами, идём, Коленька. Вот Вам адрес московский, пришлите мне документы». Он говорит: «Да погоди, твою мать, сейчас я тебе всё устрою». И устраивает мне выезд, снятие ссылки, я приезжаю в Москву. Но из Инты я трижды получал отказ о реабилитации, трижды: отказ, отказ, отказ. И когда я вернулся в Москву, я не имел права жить в Москве. Я прописался в Александрове. Коленька прописался в Александрове, потому что мы все не реабилитированные. И мне наш одноделец, которого реабилитировали, выделив из дела, сказал: “Иди к Самсонову, заместителю главного прокурора, он очень хороший мужик”.

Я к нему записался, моё дело уже у него, он перелистывает, перелистывает, и говорит: “Да, мы таких и не будем реабилитировать, потому что Вы обвиняетесь в подготовке убийства членов Правительства”. Но оно же у меня снято, посмотрели решение особого совещания – там нет этой статьи, там есть 58.10 часть 2 пункт 11, где там? А в обвинении на арест они читают. Потом у меня была очная ставка между Корниловым и Романовским, где они отказались от своих показаний на меня в отношении убийства Сталина. Он листает, листает – нет материалов очной ставки, она им не выгодна, они проиграли, потому что те отказались, и я Вам скажу как и почему. Он говорит: «Где Корнилов? Вот пока Вы не найдете подтверждение Корнилова о том, что была очная ставка, и на очной ставке они отказались, мы ничего с Вами сделать не можем».

Я в удрученном состоянии, потому что 10 лет неизвестно где человек. Коленька здесь, я его привез из Инты с хорошо вложенным языком и без слюней. А где Корнилов? Я в Александрове, семья тут, денег нет, жратвы нет, ничего нет, и жизни нет. Я еду в Александров в очень удручённом состоянии. И вдруг, когда я подъезжал к Загорску, какая-то сила вытаскивает: выходи, выходи – внутри – выходи. Я знал, куда мне идти. Поезд подходит, и я подчиняюсь-таки. Вот также мне было в отношении моего обращения к Патриарху, что писать, необходимо писать. Вот такое чувство, которое меня заставляет. И тут. Я вышел, я знал, куда мне идти.

Пришёл в Троицкий собор, там пели акафист, священник иеромонах читает молебен, читает Евангелие: «Придите ко мне все труждающие и обремененные». Я подошёл к раке и дерзко внутренне крикнул: «Хоть ты мне помоги»! Это был вызывающий крик. Крик. Приезжаю в Александров. Закат. Вижу, Коленька гуляет по картофельному полю, а мы с ним в одном доме, он в комнате, а я чулан снял, чтоб подешевле. Мы встречаемся с ним, он говорит: «А, это ты идёшь? А ты знаешь, кого я сейчас встретил? Ивана Алексеевича Корнилова, вот, на улице, часа полтора назад». «Хоть ты мне помоги» – лоб в лоб. В городе, где можно жить и никого не встретить. И даёт его адрес.

Я иду к нему. Говорю: “Умел на других говорить, сейчас давай, выручай”. По моей диктовке всё. И утром я у генерального прокурора. И утром я ему кладу. Он удивился: «Как? Всех нашли?». Позвонил, выходит прокурор, говорит: “Всех на реабилитацию вне очереди”. Все были, 20 человек, реабилитированы. Вот так, преподобный Сергий, реабилитировал.

О. Димитрий: Потрясающе. Потрясающе. Вот у нас закончился ещё один час нашего общения. Сейчас мы поедем уже восвояси, но, Алексей Петрович, к Вам ещё приедем.

Алексей Петрович: У меня ещё много есть, что я мог бы вам рассказать.

О. Димитрий: Да, мы всё выспросим и всё запишем. Дай Бог Вам доброго здоровья, нас дождаться.

Алексей Петрович: Батюшка, а могу я взять дискетку?

О. Димитрий: Да всё Вам дадим.

Алексей Петрович: Я всё-таки коллекционирую для истории дальше, меня не будет, но это всё-таки где-то будет жить.

О. Димитрий: Это будет жить на моём мультиблоге.

Алексей Петрович: Меня ещё, кроме Вас, много снимают.

О. Димитрий: Я понимаю, но мы это выставим, все, весь земной шар будет это видеть, потому что у нас начиная от Гренландии и кончая Новой Зеландией очень большая цифровая паства. Но Вам диск обязательно сделаем.

Алексей Петрович: Я Вам могу ещё очень много рассказать, и именно рассказать о той руке, которая меня вела, несмотря на всю мою пакостную жизнь. Вела и спасала, вытаскивала из самого дна.

О. Димитрий: Это, как говорится, чистое золото. Нам, мне лично, это очень важно.

Алексей Петрович: Я очень рад, что я могу послужить. Ведь ко мне очень много приходят, потому что читали книги, потому что в книгах я обо всём этом рассказываю. Я вынужден о себе говорить, но через себя – руку Божию.

О. Димитрий: Вот тоже, получилось так, что все друзья моего отца, они как раз сели после войны, и тоже все шесть лет отсидели, поэтому я сейчас воспринимаю Вас как участника этой компании.

Алексей Петрович: В любой момент, заранее только скажите, когда Вы можете.

О. Димитрий: Да, заранее, конечно, Вас известим, но я думаю, что, может быть, нам удастся где-то либо перед Новым годом, либо сразу после, а потом, может быть, уже тогда после Крещения.

Алексей Петрович: Батюшка, я всё время дома.

О. Димитрий: Спасибо Вам, сколько Вы нам уделили времени. Дорогие братья и сестры, мы ещё увидимся. Всего вам доброго, спасибо за ваше терпение. Если у вас такое впечатление, как у меня, я готов ещё два часа, просто нам надо через два часа быть в Москве, всего вам доброго, до свидания.

+

Художник Алексей Арцыбушев. Воспоминание о Дивеево.

 Художник Алексей АРЦЫБУШЕВ до одиннадцатилетнего возраста жил в Дивееве. Потом пережил разорение дома, аресты близких. Шесть лет провел в северных лагерях, но сумел не отчаяться, не озлиться.

Самым счастливым временем своей жизни он считает годы «вечной ссылки» в Инте. И год возвращения в Дивеево.

В домике Мантурова

Самое главное в моей жизни — родители и место рождения. Родился я в Дивееве в 1919 году. Мой дед по отцовской линии, Петр Михайлович Арцыбушев, нотариус Его Величества, в 1912 году большую сумму пожертвовал на обитель, и ему были переданы в пользование земля и домик, раньше принадлежавшие Михаилу Васильевичу Мантурову. К мантуровскому домику дедушка пристроил огромный дом в двенадцать комнат и со всей семьей покинул Петербург, перебравшись в Дивеево. Арцыбушевы принадлежали к высшему петербургскому обществу, но были «белыми воронами». Про них говорили: «Все на бал, а Арцыбушевы в церковь». Моя мама, Татьяна Александровна Арцыбушева, урожденная Хвостова, дочь министра юстиции и внутренних дел Александра Алексеевича Хвостова, осталась вдовой в двадцать четыре года с двумя младенцами на руках — мной и старшим братом Серафимом. Папа скончался от скоротечной чахотки в 1921 году. Его последними словами был наказ моей матери: «Держи детей ближе к Церкви и добру».

Мое детство прошло в мантуровском доме, где я жил с мамой, братом, дедушкой и бабушкой — чистокровной черногоркой, от которой мне досталась лишь четверть горячей черногорской крови, но и ее было достаточно!..

После смерти отца мама приняла тайный постриг с именем Таисия. О том, что мама монахиня, я узнал, уже будучи взрослым, из записок, которые мама написала по моей просьбе («Записки монахини Таисии»).

С детства у меня осталась уверенность, что преподобный Серафим присутствовал в нашем доме. К нему обращались в любых случаях — пропали у бабушки очки, не может объягниться коза: «Преподобный Серафим, помоги!» На моей памяти закрывали Саров, разгоняли дивеевских сестер. В нашем доме принимали нищих и странников, останавливалось духовенство. Многие из них были потом расстреляны…

Хорошо помню владыку Серафима Звездинского. Когда мне исполнилось семь лет, он облачил меня в стихарь, и я стал его посошником.

Воспитывали нас так, будто завтра коммунизм исчезнет и все вернется на свое место. Мы были полностью исключены из жизни общества. В школу не ходили, при доме жили наши учительницы, сменяя друг друга, — все почему-то были Аннами. Семья жила по монастырским правилам. Нас учили церковнославянскому языку, читали Библию, жития святых и бесчисленные акафисты, которые бабушка заставляла нас читать в виде наказания, а мы с братом ковырялись в носу и думали: «Когда же это кончится?..» Все «радуйся» вызывали в нас невероятную скорбь. Мама очень боролась с бабушкой, своей свекровью, против ее методов воспитания. «Мама, вы сделаете из них атеистов!» — говорила она. Слава Богу, этого не случилось, хотя и могло быть, если бы не мама.

И вот однажды, в сентябре 1930 года, наш патриархальный дом рухнул.

Новая жизнь

После смерти отца мы жили на иждивении его брата, дяди Миши, директора рыбных промыслов Волги и Каспия. Постоянно он жил в Астрахани и раз в год приезжал в отпуск в Дивеево. В 1930 году, после процесса о «вредительстве» в мясной и рыбной промышленности, дядю расстреляли. Все мы были вышвырнуты из Дивеева в чем мать родила в ссылку в город Муром, а дом снесли. В Муроме уже жили две мои тетушки-монахини, туда же вместе с игуменьей Александрой, спасающей главную святыню обители — икону Божией Матери «Умиление», переселились многие дивеевские сестры. Дивеево снова было рядом, но нам уже было не до него. Мы с братом оказались «белыми воронами» среди черных, хищных, которые нас лупили. Мне нужно было «переквалифицироваться», и довольно быстро я превратился в уличную шпану. «Правда жизни», тщательно скрываемая от нас в Дивееве, захлестнула меня. Мать работала сутками напролет, мы же, голодные, лазали по чужим садам и огородам. Курить я начал в 13 лет. Однажды, не имея денег на папиросы, я украл у мамы с ее иконочки Тихвинской Божией Матери серебряную ризу, продал ее, а деньги прокурил. На вопрос мамы, кто это сделал, тут же сознался. Мама сказала: «Слушай мои слова и запомни их на всю жизнь. Ты не умрешь до тех пор, пока не сделаешь ризу Матери Божией…» Четырнадцать раз смерть вплотную подходила ко мне: я тонул, умирал от дизентерии, попадал под машину, — и всякий раз отходила… Но это я понял только потом, через 60 лет, а тогда очень быстро забыл мамины слова.

В 1935 году по маминому поручению я поехал в Киржач к ее духовному отцу Серафиму (Климкову), где познакомился с Николаем Сергеевичем Романовским, также духовным сыном о. Серафима. Мы проговорили с ним всю ночь, и утром он сказал о. Серафиму: «Я бы хотел взять его в Москву. Мальчишка совсем не пропавший…» Коленька взял меня с собой из Мурома в Москву, дал мне кров, хлеб и образование, и с этого момента моя жизнь переменилась.

Коленька тоже был в тайном постриге, жил вместе со своей матерью, и вместе с ними за платяным шкафом поселился я. В прошлом блестящий пианист, после травмы он стал учить языки и к моменту нашего знакомства владел двадцатью иностранными языками. Его роль в моей жизни огромна. Он, как опытный кузнец, ковал из меня человека. Он говорил: «Из тебя легко лепить, потому что у тебя есть костяк». А костяк был заложен в детстве.

В 1941 году, за месяц до войны, я поступил в художественное училище. В армию не попал из-за заболевания глаз и всю войну работал в Москве на метрострое. В 1944-м начал учиться в студии ВЦСПС, там же училась Варя, с которой мы полюбили друг друга. В 1946 году меня арестовали по делу, связанному с подпольным батюшкой о. Владимиром Криволуцким. Я попал на Лубянку, вернулся через десять лет.

О маме

На Лубянке мне не давали неделями спать — требовали назвать имена членов якобы подпольной организации, обвиняемой в подготовке теракта против Сталина. Я сказал себе: «Из-за меня сюда никто не должен попасть». Я понял, что должен поставить на себе крест. Не потому, что я герой, а, наверное, по причине генетической: мою маму в 1937 году посадили по ложному доносу. Ей достаточно было указать на ошибку, чтобы выйти на свободу, но тогда посадили бы другого человека. На это мама не пошла. Она просидела полгода, а когда сняли Ежова, ее отпустили. Правда, вначале маму склоняли стать осведомителем ОГПУ. Она отказалась, ее не выпускали, еще и давили: будешь сидеть сама и детей твоих посадим. На что мама сказала: «Сажайте и детей…если сможете». В результате отпустили и ссылку сняли, потому что тут случилось следующее: еще до ареста, в муромской ссылке, мама написала письмо М.И. Калинину, где просила снять ей ссылку, напомнив ему, как до революции он обратился к министру юстиции, ее отцу, с просьбой отпустить его из ссылки на похороны матери. Всесоюзный староста снял с мамы ссылку — долг платежом красен.

До войны мама работала в туберкулезном диспансере, ночью она часто приводила туда священника, который тайно исповедовал и причащал умирающих больных. В 1942 году мама умерла от тяжелой болезни сердца.

Лагерь, ссылка и любовь. Мама говорила: «Я обожаю ходить по острию меча». Я в этом похож на нее. У меня никогда не было никакого внутреннего страха ни перед чем.

В лагере я говорил себе: «Чем хуже, тем лучше».

Когда кругом зло — крупинки добра ярче светят. У меня нет воспоминаний о лагере как о сплошном мраке. Хотя было много чего. Я вспоминаю без ненависти всяких вертухаев и гражданинов начальников, от которых зависела моя жизнь. Зло гасилось во мне силой самого маленького добра.

В Воркуталаге, по совету одного человека назвав себя фельдшером, я попал в санчасть. Сколько смертей я видел… Видел, как умирают с надеждой и как — без надежды, без веры… Навсегда запомнилась смерть Вани Саблина, шестнадцатилетнего мальчика. Он шел с нами этапом на Воркуту и все тяжести — избиение, жажду, голод, сорокаградусный мороз — переносил не просто спокойно, а с какой-то внутренней радостью. Он был из семьи баптистов. Когда он тихо умер от туберкулеза, на его лице были тишина и радость освобождения.

С Варей у меня была переписка на протяжении четырех лагерных лет, а дальше письма прекратились. Я пишу — ответа нет. Потом выяснилось, что ее родственники сказали ей, будто я погиб. Но все когда-нибудь становится явным — одно мое письмо таки попало к ней. Я в то время уже отсидел свои шесть лет и жил в вечной ссылке в городе Инта. И через некоторое время после того, как к Варе попало мое письмо: «У меня ни кола, ни двора, но будешь ты — будет все», я уже встречал ее в Инте. Она уехала из Москвы тайно от родственников.

Это было самое счастливое время моей жизни. Поначалу у нас не было ничего, даже дома, жили мы на водокачке, где я работал. Потом я стал строить дом. В лагере я этому научился. Главный вопрос — из чего? Инта — это полное отсутствие стройматериалов. Однажды ночью меня озарило из чего — из ящиков! Еще из старых шпал, из крепежного леса, который гонят на шахты. Картонные коробки — прекрасный утеплитель. Строил я на отшибе, ночами. Помогали мне лагерные друзья — часто тайно, я и не знал, кого благодарить. Меньше чем через год, осенью 1953-го, в новом доме нас было уже трое — я, Варя и наша дочь Маришка.

В нем мы прожили почти четыре года.

Возвращение в Москву

У власти уже был Хрущев, а комендатура все задерживала наше возвращение — началось бы общее бегство, а они боялись оголить шахты. Вырвались мы оттуда чудом, в 1956 году вернулись в Москву, но жить в ней не имели права — сколько я ни писал в прокуратуру, мне отказывали в реабилитации, потому что я обвинялся в подготовке покушения на Сталина. После очередного посещения прокуратуры, потеряв всякую надежду, я ехал на электричке в Александров, где мы были прописаны. Подъезжая к Загорску, я вдруг почувствовал, что должен сойти: какая-то сила выпихивала меня из вагона. Я пошел к мощам преподобного Сергия, крича в своем сердце: «Хоть ты мне помоги!» Приложился и совершенно успокоился. В тот же день в это же самое время в Александрове Коленька Романовский, который тоже там жил, встретился с человеком, подтвердившим потерянные материалы очной ставки, благодаря чему обвинения в терроре с нас были сняты. Мы были реабилитированы! Бог хранил меня везде независимо от того, думал я о Нем или забывал.

Я пошел работать на полиграфический комбинат, стал членом Союза художников. Но потом заболел какой-то странной болезнью: каждый день как будто умирал. Это состояние лишало сил, приводило в отчаяние. Я рассказал об этом Сонечке Булгаковой, впоследствии монахине Серафиме, подруге моей матери. Она спрашивает:

— Алеша, а ты носишь крестик?

— Нет, не ношу.

— А причащался давно?

— Очень.

— Ну вот, а хочешь быть здоровым…

 Храм пророка Илии в Обыденском

Однажды мы разговаривали о моей болезни с товарищем по заключению Ваней Суховым, психиатром, и, уже прощаясь, стоя на пороге, он бросил мне фразу, которая перевернула всю мою жизнь: «Ты знаешь, Алеха, мы боимся смерти, потому что не подготовлены к ней».

Прямо от него я пошел в храм пророка Илии в Обыденском переулке. Я знал, что там есть икона Божией Матери «Нечаянная Радость». Я знал, что там, в храме, мое спасение. Я встал на колени, как и грешник, изображенный на иконе, и сердцем крикнул: «Помоги!» И в моей жизни наступил перелом. Это было в 1963 году. Я начал ходить в Обыденский. Там каждый понедельник читался акафист преподобному Серафиму — Дивеево снова очутилось рядом. Акафист читал о. Александр, который впоследствии ввел меня в алтарь. В этом храме я встретил удивительного священника о. Владимира Смирнова — на восемнадцать лет, до своей кончины, он стал моим духовным отцом… Я выздоровел, призрак смерти отошел от меня.

В то время Обыденский храм был одним из уникальных храмов. Среди его прихожан были арбатские старички и старушки, светлые, доброжелательные, кроткие, с глубочайшей внутренней культурой. Они принадлежали к древним дворянским родам и были как осколки разбитого вдребезги старого мира. Я помню, как они подходили к помазанию, поднимая пальчиками свои допотопные шляпки с вуалетками или загодя завитые на тряпочки букольки. В их лицах была любовь и ни капли ханжества.

Наш храм был духовным пристанищем и для немногих оставшихся в живых монахинь Зачатьевского монастыря и дивеевских сестер. Здесь сохранялись традиции Дивеева.

В 60-е годы, в разгар хрущевского гонения на церковь, было не так много духовно мужественных пастырей. Отец Владимир ничего не боялся. Он тайно крестил, венчал, причащал. Церковь в те годы была в рабстве. Сейчас, когда Она стала свободной, мы часто не знаем, что делать. Это трагедия современной Церкви. Мы переживаем переходный этап, и сегодня очень важно не возбуждать ненависти, проявлять любовь. Сейчас делается какой-то упор на внешнее. У нас телега впереди лошади стоит. А где же любовь?

В 30-е годы проповеди разрешалось говорить только на евангельскую тему, староста назначался, настоятель не имел своего голоса, всех служащих нанимал староста, все требы должны были регистрироваться. А у священников, как правило, была куча детей, и они все время находились под дамокловым мечом. Батюшки боялись… Вот маленький случай. О. Владимир в отпуске, я в алтаре исповедуюсь у другого священника, о. Александра. Он меня знает уже не первый год. Я спрашиваю: «Нужно ли бороться с советской властью?» Он говорит: «Конечно». Потом-то я понял, что не имел права так спрашивать, вопрос был задан эмоционально, а понят мог быть провокационно. Кончается исповедь — и вдруг о. Александр говорит: «Алексей Петрович! Пощадите! У меня много детей…» То есть он подумал: не провокатор ли я?

Для о. Владимира не было разделения на «своих» и «чужих», не искал он и врагов ни внутри Церкви, ни вовне, как это делают многие сейчас. «Ищи врага в самом себе», — говорил он. Он всех любил — каждого входящего в храм — и всем сострадал. Много раз мне приходилось помогать ему в исполнении треб, и всегда поражало, с какими терпением и верой он их совершал. А ведь часто требы приходилось совершать тайно — я помню, мы в гражданской одежде приходили в больницу «навестить родственника», и я закрывал батюшку, пока он причащал. При этой любви ко всем о. Владимир всегда говорил правду, невзирая на лица. Это привело к тому, что ему было запрещено произносить в храме проповеди — но он говорил их под видом общей исповеди.

Отец Владимир обвенчал нас с Варей. Многолетний лагерный опыт в сочетании с наглостью помогал мне решать многие проблемы в семье и на службе. Внезапно я оказался всем очень нужен, звонил батюшка: «Алеша, необходимо помочь похоронить одинокую старушку; там кто-то серьезно заболел — нужна помощь…» «Ах, Алексей Петрович, что бы мы без Вас делали!..» Я тогда еще не представлял себе опасности этих «ах!».

С конца 60-х я дважды в год — Великим постом и осенью — летал на несколько недель в Самарканд: там при храме вмч. Георгия жила сестра моей матери, монахиня Евдокия, в этом же храме служил дивный старец архимандрит Серафим Суторихин. Я помогал при храме. Отец Серафим служил всегда полные службы — пять часов утром и пять часов вечером, без единого, как, смеясь, он сам говорил, «угрызения». В храме ни одного человека — служба идет полным ходом — это называлось «бесчеловечная служба»…

Постепенно в моем сердце расцветало тщеславие от того, что я помогал о. Владимиру, был таким «нужным». И со мной — как необходимое вразумление — случилось страшное падение, я увидел себя таким, каким был на самом деле. Что было бы со мной, если бы не молитвы о. Владимира, представить трудно. Таким ты мне и нужен — «не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Мф. 9:12). Долго и очень медленно я выкарабкивался. Однажды, уже после смерти о. Владимира, я очутился в доме о. Виктора Шаповальникова. У него хранилась та самая чудотворная икона Божией Матери «Умиление», перед которой скончался прп. Серафим. И Матерь Божия открыла передо мной «милосердия двери». Постепенно я смог подняться. А в 1990 году Она дала мне возможность вернуться в Дивеево, чтобы там послужить Ей.

Снова в Дивееве

В марте 1990 года я получил письмо от Сони Булгаковой — монахини Серафимы: «Проснись, что спишь? Нам отдали Троицкий собор. Ты художник, ты должен помочь реставрировать прежний иконостас. Неужели у тебя хватит духу отказаться?.. Подруга твоей матери монахиня Серафима». Я понял, что это мать меня зовет в Дивеево.

Я проснулся и поехал.

В Париже моя троюродная сестра Наталья Хвостова основала Фонд помощи, на средства которого велись работы по восстановлению прежнего иконостаса Троицкого собора в Дивееве и сени над ракой преподобного. Жертвовали средства в этот фонд русские люди, живущие за границей.

Икону Божией Матери «Умиление», главную Дивеевскую святыню, о. Виктор Шаповальников, у которого она хранилась много лет, передал Патриарху Алексию. И я написал Патриарху прошение, где, сообщив, что я родился в Дивееве, попросил благословения на создание простой ризы на эту икону, указав как образец ризу, в которой образ сфотографирован в книге «Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря». Патриарх ответил: «Бог благословит это святое дело». Риза была сделана, я сам передал ее Патриарху, и мы вместе надели ее на икону. Так я выполнил наказ моей матери.

Из всех дивеевских сестер до перенесения мощей прп. Серафима дожила лишь матушка Ефросиния, в схиме Маргарита; вторая дивеевская сестра — Сонечка Булгакова, монахиня Серафима, умерла за месяц до этого события, но до первой дивеевской службы она дожила. Помню, такая радость была, что я на службе поцеловал матушку Серафиму в макушку, а она на меня рассердилась: «Как ты смеешь в алтаре целовать монахиню?»

Они помнили меня с самого моего детства. Они остались единственными ниточками, связанными со старым Дивеевом. Помню, будучи там в последний раз, я подошел в храме к сидящей на стульчике матушке Маргарите, и она сказала мне, прощаясь: «Помоги тебе Бог, Олешенька, помоги Бог!»

В середине 80-х годов отец Александр, о котором я уже говорил, благословил меня писать обо всем, что я вспомню: «Это нужно тем, кто будет после нас жить. Пишите!» Я сначала отказывался, оправдываясь тем, что я не писатель, а художник, а потом стал писать.

Оглядываясь на свою жизнь, я вижу, что вся она — сплошное чудо Божие, милость Божия, несмотря на тяжкие времена и тяжкие падения. Во всех превратностях моей жизни милосердия двери за чьи-то молитвы открывались предо мною…

Записала Марина НЕФЕДОВА. Использованы фрагменты из книг А.П. АРЦЫБУШЕВА «Дивеево и Саров — память сердца» и «Горе имеим сердца».

Диалог под часами. Алексей Петрович Арцыбушев и протоиерей Димитрий Смирнов.

Часть 1. Потомок Рюриковичей… http://www.dimitrysmirnov.ru/blog/cerkov-9093/

Часть 2. Хождение по мукам… http://www.dimitrysmirnov.ru/blog/cerkov-9268/

Часть 3. Дела церковные… http://www.dimitrysmirnov.ru/blog/cerkov-9287/

Поскольку вы здесь…

… у нас есть небольшая просьба. Все больше людей читают портал "Православие и мир", но средств для работы редакции очень мало. В отличие от многих СМИ, мы не делаем платную подписку. Мы убеждены в том, что проповедовать Христа за деньги нельзя.

Но. Правмир это ежедневные статьи, собственная новостная служба, это еженедельная стенгазета для храмов, это лекторий, собственные фото и видео, это редакторы, корректоры, хостинг и серверы, это ЧЕТЫРЕ издания Pravmir.ru, Neinvalid.ru, Matrony.ru, Pravmir.com. Так что вы можете понять, почему мы просим вашей помощи.

Например, 50 рублей в месяц – это много или мало? Чашка кофе? Для семейного бюджета – немного. Для Правмира – много.

Если каждый, кто читает Правмир, подпишется на 50 руб. в месяц, то сделает огромный вклад в возможность о семье и обществе.

Похожие статьи
Авантюрист Арцыбушев

Он молился и падал, любил и дрался, верил и никогда не предавал себя

Протоиерей Димитрий Смирнов: «Главное счастье взрослого человека — это его дети и внуки»

В Центральном выставочном комплексе «Экспоцентр» в Москве прошел II Съезд многодетных семей

Дорогие друзья!

Сегодня мы работаем благодаря вашей помощи – благодаря тем средствам, которые жертвуют наши дорогие читатели.

Помогите нам работать дальше!

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: