Исчезновение «реальности» в рассказе Татьяны Толстой «Лимпопо»

|
В просветительском Лектории портала «Православие и мир» состоялась 5-я лекция Павла Спиваковского из цикла «Реальность как иллюзия» — Исчезновение «реальности» в рассказе Татьяны Толстой «Лимпопо». Художественная репрезентация позднесоветского социума. Предлагаем вниманию читателей текст лекции, а также её видеозапись.

Павел Евсеевич Спиваковский — кандидат филологических наук, в 2004-2011 гг. — доцент кафедры русской литературы Государственного института русского языка им. А.С. Пушкина, с 2011 г. — доцент кафедры истории русской литературы XX века филологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова. В 2012/2013 учебном году Visiting Associate Professor в University of Illinois at Urbana-Champaign.

Итак, сегодня мы поговорим о рассказе Татьяны Толстой «Лимпопо». Впервые он был опубликован в 1990 году в Париже в 27 номере журнала «Синтаксис», и уже в следующем 1991 году его перепечатал журнал «Знамя», в 11 номере. Так это произведение стало доступно российскому читателю.

Повествование начинается с того, что рассказчица сообщает:

«Могилку Джуди в прошлом году перекопали и на том месте проложили шоссе. Я не поехала смотреть, мне сказали: так мол и так, все уже там закончено, машины шуршат и несутся, в машинах дети едят бутерброды и собаки улыбаются, проносясь в обнимку с хозяйками — мелькнули и нету. Что мне там делать?»

Так возникает имя Джуди, имя героини, которая приехала учиться в Советский Союз из какой-то африканской страны. Действие происходит в самом конце советской эпохи, судя по описываемым обстоятельствам это начало 1980-х годов.

«Я даже не помню толком, как её на самом деле звали: надо было как-то по-особому завыть, зубами клацнуть и зевнуть — вот и произнес; нашими буквами на бумаге не запишешь, а имя, говорила Джуди, на самом деле очень нежное, лирическое, означает — по справочнику — “мелкое растение из отряда лилейных со съедобными клубнями”; весной все отправляются на холмы, выкапывают эту штуку острыми палками и пекут в золе, а потом пляшут всю ночь до холодного рассвета, пляшут, пока не взойдёт алое огромное солнце, чтобы, в свою очередь, заплясать на их лицах, чёрных как нефть, на голубых ядовитых цветах, воткнутых в проволочные волосы, на ожерельях из собачьих зубов».

Так что имя Джуди, можно сказать, не настоящее, к тому же оно отсылает нас к американскому сериалу «Дактари», который был популярен в позднесоветскую эпоху. Снимали его с 1966 по 1969, он длинный, четыре сезона, первоначально его показывали в передаче «В мире животных», потом стали демонстрировать отдельно. Там показано, как американские исследователи живут в Африке, изучают диких животных. В частности, одна из очень ярких героинь этого сериала — шимпанзе по имени Джуди. Очаровательная обезьянка, которая всё время делает что-то забавное и интересное, с ней происходят невероятные приключения, она очень весёлая и изобретательная.

И вот наша героиня, африканка, получает имя Джуди. С чем это связано? Увы, это сопряжено с таким отвратительным явлением, как расизм, который в послесоветскую эпоху расцветает весьма ощутимо. Впрочем, дальше будет только хуже. Несмотря на официальную советскую доктрину интернационализма, очень многие в Советском Союзе воспринимали чёрных африканцев как своеобразных «обезьян», себя, естественно, считая очень развитыми и цивилизованными, только не совсем понятно, на каком основании.

Уже в начале рассказа эта тематика актуализируется.

«А в прошлом году исполнилось пятнадцать лет, как Джуди умерла, и я, ничего не зная про шоссе, как всегда в этот день, зажгла свечу, поставила на стол пустую рюмочку, прикрыв ее хлебом, села напротив и выпила за помин души рябиновой наливки. И горела свеча, и смотрело зеркало со стены, и неслась за окном метель, но ничего не заплясало в пламени, не прошло в темном стекле, не позвало из снежных хлопьев. Может быть, не так надо было поминать бедную Джуди, а допустим, завернуться в простыню, зажечь курительные палочки и бить в барабан до утра, или, скажем, обрить голову, помазать брови львиным жиром и девять дней сидеть на корточках лицом в угол, — кто их знает, как у них там в Африке принято?»

Толстая очень любит такие красочные и не слишком правдоподобные версии, впрочем, иногда они бывают и правдоподобными. Это черты постмодернистской поэтики, когда сложно отличить то, что мы считаем реальностью, от стихии воображаемого. При этом сам феномен реальности проблематизируется.

И вот мы узнаем, что Лёнечка, поэт, друг рассказчицы ещё со школьных времён, написал о Джуди множество стихов и уже невозможно отличить его поэтический вымысел от «реальных» сведений о родине Джуди.

«<…> были ли у Джуди в самом деле шестьдесят четыре двоюродных брата, и верно ли, что её дедушка с материнской стороны вообразил себя крокодилом и прятался в сухих камышах, чтобы хватать за ноги купающихся детей?

А всё возможно, почему бы и нет? Это у них там экзотика, а у нас никогдашеньки ничегошеньки не происходит.

Пляски плясками, но Джуди, видимо, успела где-то перехватить клочок какого-никакого образования, ибо приехала к нам на стажировку (по ветеринарной части, бог мой!). Размотали платки, платки, платки; шарфы, клетчатые шали, шали из козлиной пряжи в узлах и занозах, шали газовые, оранжевые, с золотыми продержками, шали голубого льна и полосатого льна; размотали; посмотрели: чему там стажироваться? — там и стажироваться-то нечему, а не то что со скотиной бороться: рога, хвосты, копыта, рубец и сычуг, помет и вымя, му-у-у и бэ-э-э, страшно подумать, а против корявого этого воинства — всего-то: столбик живой темноты, кусочек мглы, дрожащий от холода, карие собачьи глаза — и всё, и больше ничего».

Необыкновенно красивое описание — «столбик живой темноты, кусочек мглы»…

Джуди «была черна, как кочегар». А это была эпоха, когда люди, оппозиционно настроенные и не желающие приспосабливаться к идеологическому давлению, нередко работали кочегарами в котельных. В частности, и это привлекло Лёнечку, героя рассказа, он тут же влюбился. Лёнечка говорил о том, что он представитель интеллигенции, а интеллигенция всегда на советских плакатах где-то позади, тогда как «самый передовой» непременно должен быть белым. Соответственно, союз отверженных должен был привести, по его мнению, к чему-то необыкновенному и прекрасному.

«Мы забыли её настоящее имя и звали её просто Джуди, что же касается страны, откуда она приехала, то я что-то не смогла найти её в новом атласе, а старый сдала в макулатуру — в спешке, не подумав, так как мне срочно нужно было выкупать макулатурное издание “Засупонь-реки” П. Расковырова: все же помнят, что этот двухтомник хорошо менялся на Бодлера, а Бодлер нужен был одному массажисту, который знал того маклера, что помог мне наконец с квартирой, хотя и попортил крови предостаточно. Не в том суть».

Это, конечно, сатира. «Засупонь-река» Расковырова, — скорее всего, это «Угрюм-река» Шишкова, произведение, по которому был снят одноимённый и весьма популярный советский сериал. А вообще, необходимость сдавать по 20 кг макулатуры, для того чтобы приобрести какую-то дефицитную книгу, — весьма характерная черта той эпохи.

«А страны я не нашла. Видимо, после очередных боев, дележки, колдовства и людоедства Джудины соотечественники растащили в разные стороны и холмы, и дымную реку, и свежую утреннюю долину, распилили крокодилов на три части, разогнали народ и спалили соломенные хижины. Бывает».

Так рассказчица представляет себе Африку, отчасти исходя из сомнительных эпистемологических стереотипов, отчасти же перед нами и некая постмодернистская фантазия.

«Но поначалу она была просто закутанная, замерзшая и мало что понимавшая девушка, собиравшаяся лечить зверей и доверявшая каждому Лёнечкиному слову».

Рассказчица сообщает, что она с Лёнечкой училась в одной школе. Это очень важно.

«И общими были для нас тоска зелёных стен, полы, измазанные красной мастикой, гулкие лестницы, теплая вонь раздевалок и страшноглазый Салтыков-Щедрин на площадке третьего этажа, мучительный и неясный, туманно писавший про какого-то карася, которого требовалось осудить в полугодовой контрольной с лиловыми штампами гороно. Этот Салтыков то “бичевал язвы” [представьте себе: есть язва на коже, а по ней — бичом!], то “вскрывал родимые пятна” [от этого, как известно, бывает рак], и за бешеным, остановившимся его взглядом вставали окровавленный фартук садиста, напряжённые клещи палача, осклизлая скамья, на которую лучше бы не смотреть».

Вот такой портрет Михаила Евграфовича Салтыкова, писавшего под псевдонимом Н. Щедрин. Вообще-то, привычная для нас фамилия Салтыков-Щедрин отсылает нас к никогда не существовавшему человеку. Это примерно как «Алексей Максимович Горький», когда псевдоним «Максим Горький» нелепо контаминируется с настоящим именем «Алексей Максимович Пешков».

У Толстой идёт речь о специфических особенностях сатиры Щедрина, связанной с ситуацией, когда революционные демократы в России разочаровались в крестьянстве, так как поняли, что поднять его на революцию не удастся, а значит, крестьянской революции не будет. Вследствие этого они начинают относиться к крестьянам с презрением. У Щедрина, в «Истории одного города» изображены мирные и покорные глуповцы, которые сами виноваты, что их секут. Так им и надо! Согласно новой революционной логике, правильную жизнь надо народу насильственно навязать, чем, собственно, будет заниматься Ленин. От такой «революционно-демократической» логики прямая дорога к тоталитарному насилию, которое в скором времени и будет практиковаться.

Разумеется, творчество Щедрина к этому не сводится и, разумеется, Толстая берёт лишь одну грань его идеологии, но тем не менее это грань очень важная.

На самом деле, и с Щедриным в рассказе всё не так просто, но ясно это станет лишь позже.

«Теперь Лёнечка был вдохновенным лжецом и поэтом, — что одно и то же, — небольшим, кривоногим юношей, с баранно-блондинной головой и круглым неплотно закрывающимся ртом битого кролика. Друзья, они такие. Они некрасивые».

Вообще, в этом нарративе тенденциозность, которая, вроде бы, исходит от рассказчицы, во многом запутывает ситуацию. Толстая довольно часто использует такой приём: внешняя беспощадность описания человека скрывает любовь и восхищение.

«Он был, конечно, борцом за правду, где бы она ему ни померещилась. Попадался ли в столовой жидкий кофе — Лёнечка вбегал в общепитские кулуары и, именуя себя общественным инспектором, требовал отчета и ответа; стелили ли сырое бельё в поезде — Ленечка воспламенялся и, тараня вагоны, громя тамбуры, прорывался к начальнику поезда, объявляя себя ревизором Министерства путей сообщения, и грозил разнести в клочья воровскую эту их колымагу, и кабину машиниста, и радиорубку, и особо — вагон-ресторан — потоптать пюре, раздрызгать борщи и полуборщи ударами могучих кулаков, и всех, всех, всех похоронить под обрушившейся лавиной вареных яиц.

К тому времени, о котором идет речь, Лёнечку уже выгнали из редакции вечерней газеты, где он, под лозунгом правды и искренности, пытался самовольно придать литературный блеск некрологам <…>».

Его некрологи полны иронии в адрес советской власти и всего того образа жизни, который считается нормальным в Советском Союзе. Это перекликается со знаменитыми некрологами Дмитрия Александровича Пригова. К примеру, у Пригова есть такой некролог:

Центральный Комитет КПСС, Верховный Совет СССР, Советское правительство с глубоким прискорбием сообщают, что 15 июля 1841 года в результате дуэли скончался замечательный русский поэт Лермонтов Михаил Юрьевич.

Товарища Лермонтова М.Ю. всегда отличали принципиальность, чувство ответственности, требовательное отношение к себе и окружающим.

На всех постах, куда его посылали, он проявлял беззаветную преданность порученному делу, воинскую отвагу и героизм, высокие качества патриота, гражданина и поэта.

Он навсегда останется в сердцах друзей и близко знавших его как человека тяжелого и вспыльчивого характера, бретер и визионер.

Имя Лермонтова вечно будет жить в памяти народа как мрачного гения эпохи.

Начальная часть этого некролога составлена из советских штампов, однако написана «правильным» русским языком, пусть и казённым, зато последние два абзаца содержат некую правду о Лермонтове. Действительно, он был человеком со вспыльчивым характером, бретёром и визионером — всё верно. Но изложено это чудовищно некультурно, заплетающимся языком, с использованием не согласованных между собой частей речи. Создаётся впечатление, что какой-то совсем невежественный человек собирается высказать правду…

Лёнечка сочиняет некрологи более бытовые, но столь же ироничные. Однако ирония в позднесоветскую эпоху не очень-то приветствовалось, и его художественный проект успеха не имел.

«Эх, ба, чу, фу-ты ну-ты, увы, ого — как печально писали в своё время составители учебника вздохов родного языка Бархударов и Крючков».

Бархударов и Крючков — авторы знаменитого школьного учебника «Русский язык», где приводились вот эти междометия. В данном случае рассказчица использует их для выражения эмоций, следуя за любимым Татьяной Толстой писателем-постмодернистом Сашей Соколовым.

«“Пушкина проорали!” — горячился Спиридонов. — “Эх, Пушкина бы сюда!..” — “Будет Пушкин! Сделаем Пушкина!” — обещал Лёнечка».

Иначе говоря, они с Джуди должны породить нечто вроде нового Пушкина.

«Он изложил Спиридонову свой план. <…> интеллигент (Лёнечка) и негр (Джуди) должны соединиться брачными узами, и этот союз униженных и оскорбленных, уязвлённых и отверженных, этот минус, помноженный на минус, даст плюс — курчавый, пузатый, смуглый такой плюс; повезёт — так сразу будет Пушкин, не повезёт — ещё раз ухнем, и ещё раз ухнем, а то внуков дождёмся, правнуков, и, в гроб сходя, благословлю! — постановил Лёнечка».

У героя рассказа есть родственница, тётя Зина, человек советский, но вполне мирный и покладистый, а вот муж тёти Зины…

«<…> дядя Женя, её муж, находившийся, между прочим, на взлёте своей дипломатической карьеры и ждавший — так уж получилось — назначения в противоположный Джудиному угол африканского континента, не одобрял контактов с иностранной подданной, хотя бы и бездомной, и по мере приближения часа окончательного оформления своих документов всё острее и бдительнее следил за собой, чтобы не сделать ложного шага в том или ином направлении. Так, он запретил тёте Зине подписаться на “Новый мир”, памятуя о его недавней, ещё не просохшей ядовитости <…>».

То есть, памятуя о блестящем периоде «Нового мира», когда его главным редактором был Александр Твардовский. И даже после его вынужденного ухода с поста главного редактора этот некогда самый свободный журнал в СССР продолжает вызывать у бдительного дяди Жени большие опасения.

«<…> вымарал из записной книжки всех знакомых с подозрительными окончаниями фамилий и даже, поколебавшись, какого-то Нурмухаммедова [перед нами националистическая селекция, когда все “нерусские” фамилии кажутся идеологически подозрительными должны быть исключены: общаться с такими людьми не следует] (о чём позже горько сожалел, и, мучая глаза, рассматривал листок на свет, чтобы восстановить номер телефона, так как это оказался всего лишь жулик по ремонту автомобилей) [жулик-то как раз человек полезный, жулика он зря вымарал!], и в последнюю, кризисную неделю даже побил и спустил в мусоропровод все импортные консервы, вплоть до болгарского яблочного джема, и уже покушался на республиканские продукты, но свекольный хрен тетя Зина отстояла своим телом».

В общем, дяде Жене необходимо продемонстрировать исключительную идеологическую чистоту.

«<…> вот в этот самый момент мальчишка, сопляк, племянник, а выражаясь научно — близкий родственник, — марает, понимаете ли, его репутацию, по сравнению с коей отшельники горы Афон — просто хулиганы, пишущие в лифтах неприличные слова, псы, и чародеи, и любодеи, и убийцы, и идолослужители!»

У Лёнечки ещё есть сестра Светлана, очаровательная нимфоманка, которой совершенно всё равно с кем, лишь бы в её жизни было побольше разных интересных мужчин: ничто иное её не интересует. Но в центре внимания всё равно остаётся дядя Женя.

«Он навизжал на жену, тетю Зину, обвинив в попустительстве, ротозействе, потакании и в том, что муж её двоюродной тёти некогда собирался устроиться на работу в КБ, а между тем дедушка одного из бывших сотрудников этого КБ жил по соседству с мужиком, владевшим в 1909 году двумя коровами; а это может быть расценено как заведомо опасная близость к кулацким кругам; навизжал на кота, с приближением марта всё чаще поглядывавшего за окно, на дворника, на торговок редиской в подворотне, на лифтёршу, на сторожа кооперативной автостоянки, на начальника ЖЭКа и даже на хомяка, жившего в клетке на кухне, причём хомяк, выслушав дядю Женю, тут же умер».

Как известно, у хомячков слабое сердце, поэтому сильные эмоции им противопоказаны.

«“Ну что ты хочешь? Говори! Всё сделаю!” — разбрасывал Лёнечка стандартные любовные посулы, напившись чаю с пряниками инвалида.

Джуди смущалась. Она хочет скорее стать ветеринаром. Она хочет приносить пользу и лечить зверюшек… Коров, лошадей… — Милая, это не называется зверюшки, это крупный рогатый скот!.. — Лошади — не рогатый… — Напрасно так думают! Напрасно! — кипел Лёнечка. — Рога у лошадей были, но отпали в процессе эволюции, когда лошадь слезла с деревьев, повинуясь общественной потребности, и вышла в поле, к мужику, где рога только мешали. А у вас в Африке есть коровы и лошади? А они впадают в зимнюю спячку? — веселился поэт. И объяснял Джуди, что корова, сдав все дела и распорядившись насчет телёнка, уходит в лес, роет ямку и, уютно устроившись, свернувшись калачиком, спит до весны, заметаемая снегом, с нежной улыбкой, сомкнув прелестные свои очи, воспетые в нашем и не нашем эпосе, и снятся ей быстрые ручьи да зелёные луга в россыпях ромашек, — а охотники, построившись цепью, уже идут на зимний промысел с фонарями и красными флажками, и шарят граблями по сугробам, и подымают спящую ухватами, — вот почему мясо у нас только мороженое, это ж вам не зебу».

Таким образом возникает изящное постмодернистское объяснение, почему в магазинах продают только мороженое мясо. И Джуди же всему этому верит: она ведь ничего не знает о России. А Лёнечка не унимается:

«<…> а какие у нас коты в кафтанах рытого бархата с медными пуговицами, а какие козлы — знала бы ты — политически грамотные, опрятные, с твёрдой гражданской позицией, в стальных очках! А наши пауки, а мухи — весёлые, в красных сапожках, с пряниками под мышкой, — скажи, Спиридонов! Выше голову, Спиридонов, пьём за паука!»

Не обошлось и без «Мухи-цокотухи», естественно. Однако рассказчице не до того, тем более что она довольно критически относится к Лёнечке. У неё свои планы на жизнь — выйти замуж, перевезти к себе маму из Фрязина, поменяться на однокомнатную квартиру. Она рассуждает, как правильно выбирать мужа… При всей демонстративной пародийности, рассказчица отчасти напоминает и саму Татьяну Толстую, тут всё непросто.

«Лёнечка купил Джуди для научного развлечения белых мышей и белого же, мужского пола, кота: будучи убеждённым пацифистом, Ленечка навязывал коту свои взгляды, разработал систему просветительных лекций и проводил практические семинары по воздержанию от мышеедения».

Кстати, это со временем будет иметь свои последствия.

Рассказывается, между прочим, о путях, которыми двигалась тогдашняя интеллигенция.

«<…> поспешно переоделись в чужие шкуры: прилаживали рога и хвосты у осколков зеркал, натягивали перчатки с когтями, и теперь уже не отодрать бутафорскую, мёртвую шерсть».

Это метафора: речь идёт о выборе конформистских путей, когда человек ради карьеры выбирает роль зверскую, в каком-то смысле даже людоедскую. Используется материализованная метафора, представляющая дело так, будто люди и в самом деле физически преображаются.

Кто-то эмигрирует, кто-то, затаившись, хочет дождаться лучших времён, а когда эти времена наконец наступают, вытаскивает на свет нечто устаревшее и замшелое. Все пути и все социальные ниши этой мутноватой эпохи описываются как отнюдь не радостные.

«Тут как раз Спиридонов, испортивший зубы дешёвыми сушками и сокрушительным ежевечерним кипятком, вынужден был заказать себе новые коронки. Рассеянный инвалид полагал, что ставит золотые, однако его прямо во рту обворовали на приличную, как выяснилось позже, сумму. Впрочем, разнообразие металлов в его пожилом рту создало редкий, но чудесный эффект: Спиридонов стал сам, безо всяких дополнительных приборов, принимать радиопередачи».

Именно здесь впервые возникает гротескная картина мира: зубы Спиридонова становятся радиоприёмником.

«Из него плыли тихие танго, далёкие иностранные голоса, молитвы, вопили футбольные матчи, бушевавшие неведомо где; работал он обычно на коротких волнах и включался к вечеру».

Радиоприёмник, работающий на коротких волнах, — это то, чем многие увлекались в советскую эпоху, потому что только при помощи западного радио можно было узнать, что же на самом деле происходит вокруг, в частности, что происходит в самом Советском Союзе. Иначе говоря, заведомо фантастическое и неправдоподобное преображение зубов Спиридонова порождает ситуацию, типичную для данной эпохи. Это вообще характерно для поэтики Толстой — через «заведомо неправдоподобное» сказать правду.

А на психологическом уровне преобладает ощущение безысходности.

«Никогда, никогда, пел Спиридонов; — никогда, — плакала я, никогда, — кричал Лёнечка, — время встало, пространство высохло, люди попрятались по щелям, купола проржавели и заборы оплетены белым вьюнком, крикнешь — не слышно, взглянешь — не поднять сонных век, пыль стоит до облака, и могила Пушкина заросла густой лебедою! — кричал Лёнечка».

И тут звучит его стихотворение, оно записано, как проза, без разбиения на короткие строчки, но это стихи, причём стихи удивительные:

«Над густою лебедою гуси-лебеди летят! То как зверь они завоют, то ногами застучат! Гуси-лебеди с усами — страшно девице одной; это ты, Иван Сусанин? Проводи меня, родной!»

«Иван Сусанин» — название оперы Глинки «Жизнь за царя», которая в сталинскую эпоху была переиначена и грубо фальсифицирована. Для неё был создан новый, сугубо советский текст, который сочинил Сергей Городецкий. Кстати, при всём монархизме глинкинского сюжета Глинки, исторически он был составлен достаточно грамотно. Сусанин спасал только что избранного царя Михаила Романова, скрывавшегося тогда в Ипатьевском монастыре. Как туда пройти, польские воины не знали, так что Сусанину было, что скрывать. Зато в советской версии поляки требуют у Сусанина указать им дорогу на Москву, где власть захватил мужик Козьма Минин. Главное ведь классовый подход! Разумеется, дорогу на Москву, Смоленский тракт, знали в то время все, и никакого Сусанина для этого было не нужно вообще.

«Нашим планам нет предела, всем народом рвёмся ввысь, и в распухнувшее тело раки черные впились! Едут греки через реки, через синие моря; все варяги едут в греки, ничего не говоря. Холодок бежит за ворот, пасть разинул соловей: не сдается лютый ворог милой родине моей».

Милая родина очень любит что-нибудь завоевать, а вот лютый ворог-вредитель никак не сдаётся.

«Соловей хрипит на ветке, гнётся дерево под ним; “кукареку”, — вопит в клетке шестикрылый серафим <…>».

Шестикрылый Серафим из пушкинского стихотворения «Пророк» оказывается в клетке и кричит, как петух…

«<…> птичка Божия не знает ни пощады ни стыда: сердце с мясом вырывает и сжирает без следа. А струна звенит в тумане, а дорога всё пылит… Если жизнь тебя обманет, — значит, родина велит».

«Птичка Божия не знает», — это из пушкинских цыган. Но здесь всё оборачивается чем-то абсолютно жутким и непреодолимо советским. «Сердце с мясом вырывает», — это опять-таки «Пророк». И съедает, то есть, человек остаётся без сердца. Это издевательство над искусством, над человеком, над жизнью как таковой. «Струна звенит в тумане», — тут, возможно, проявляется что-то чеховское. «Если жизнь тебя обманет…» — это знаменитое пушкинское стихотворение. Но у Пушкина — примирение и свет, а здесь, в безумном советском мире, порабощение и обман по велению могучей тоталитарной «родины», разрушающей и страну, и людей. Всё рушится, всё принесено в жертву тотальному государственному абсурдизму.

Перед нами совершенно потрясающее стихотворение (недавно Татьяна Толстая рассказала, что оно написано ею).

«Тут в квартиру наведались бдительные товарищи из домоуправления, возглавляемые стариком Душкиным, который, если поскальзывался на улице, или если прокисала сметана, иначе, как в Политбюро, не писал. Товарищи хотели знать: зачем шум и музыка и почему ночью свет?»

Спиридонов всё берёт на себя. Он говорит, что он исполняет все правила:

«Мы, слава богу, не маленькие, знаем, что всё запрещено: стоять ночью на обочине МКАД, работать без упора, дёргать без надобности, заслонять кабину шофёра, получать более 600 грамм в одни руки <…>».

Это время дефицита, огромные очереди, и чтобы получить 600 граммов колбасы, нужно простоять пару часов, если больше 600 граммов — надо стоять нескольким людям сразу.

«<…> нарушать целостность упаковки, приносить и распивать, ставить вещи на поручни, торговать с рук, открывать до полной остановки, выгуливать без намордника, провозить зловонное, ядовитое и длинномерное, разговаривать дольше трёх минут, спускаться и ходить по путям, высовываться, влезать, фотографировать, оказывать сопротивление, квакать, свистеть, трижды кричать на заре василиском и производить распиловку дров после 23 часов вечера по местному времени.

С товарищами из домоуправления лучше было не шутить; я выгнала Лёнечкиных учеников, белый кот ушел сам, подговорив мышей странствовать вместе, — кстати, к осени эту компанию видели в верховьях Волги: кот шёл, опираясь на посох, в венке из незабудок, отрешённый; мыши, шесть штук, бежали следом, неся мелкие пожитки, соль и спички, — боюсь, что они зажигали костры в неположенных местах, а мы за них отвечай <…>».

В общем, Лёнечкино влияние оказывается благотворным. Кот организует некую фантасмагорическую сверхгуманную общину.

В то же самое время дядя Женя ни на минуту не утратил бдительности, он уже отправился в свою африканскую страну, но даже оттуда

«послал Лёнечке письмо диппочтой — копию Лёнечкиным родителям, предупреждающее, чтобы тот прекратил сам знает что и не вздумал это самое; что кое-кто предупреждён и проследит со всей строгостью, ибо на то уполномочен; а если Лёнечка не перестанет кое-что, то дядя Женя даст знать кое-куда и тогда будет ай-яй-яй. И пусть Лёнечка не думает, что если дядя Женя кое-где, то ему хоть бы хны. Нет, всё очень серьёзно, потому что — сам понимаешь, а тем более сейчас, когда… — вот именно. Так-то».

Все его угрозы мотивированы трусостью и самым пошлым карьеризмом, но при этом вполне серьёзны.

«Дядя Женя не шутил — он пошевелил доступные ему рычаги, и в октябре — хорошо помню этот день — паника. Лёнечкины крики. Джудины слёзы, а ночью, в южной стороне неба, — далекая дрожащая заря дяди-жениного злорадства, — в октябре Джуди вызвали в одно неприятное место — казённый дом — и предложили сейчас же уехать вон, куда угодно, но только чтобы вон».

Проблема в том, что Джуди уехать некуда, потому что её страна, в результате каких-то местных африканских войн прекратила существование. В одну из стран её просто не пускали, а в другой предлагали интернироваться на неопределённое время, что, понятное дело, Джуди не слишком устраивало.

«Возникают радикальные планы Лёнечки: радикальные планы брата; жениться, эмигрировать, уехать на север, на юг, на Марс, устроить акт самосожжения на Пушкинской площади и так далее».

Акт самосожжения на Пушкинской площади, по тогдашним диссидентским временам, в принципе отнюдь не исключённая вещь.

«Светлана хотела к морю, так как очень любила моряков и то, что они привозят в подарок девушкам Светланиного образа жизни; я предлагала Фрязино, где у мамы был свой домик, обсаженный черной смородиной и люпинами, Лёнечку манила тайга (как всегда, по идеологическим соображениям), и в результате победил Спиридонов, отвезший нас в город Р., где проживала его сестра Антонина Сергеевна, большое городское начальство».

Таким образом герои перемещаются в город Р. Он представлен только первой буквой. Моя аспирантка, Наталья Ладохина, которая пишет диссертацию о творчестве Татьяны Толстой, предположила, что город Р. — это синекдохическое изображение России.

В общем, перед нами небольшой провинциальный город.

«Так, Антонина Сергеевна, приютившая нас, где-то там в своих эмпиреях отвечала за горячие трубы, и когда в городе Р. стал проваливаться асфальт и люди безвозвратно падали в подземный кипяток, эмпиреи поставили вопрос об ответственности Антонины Сергеевны за этот незапланированный бульон. Но ведь асфальт-то, асфальт был не в её ведении, а в ведении Василия Парамоновича, и строгое предупреждение следовало вынести ему, сердилась Антонина Сергеевна, хлопая ладонью по светлому полированному столу в учреждении и по тёмному у себя дома. Но Василий Парамонович как раз в момент проваливания людей отсутствовал — один генерал пригласил его в Нарьян-Мар поохотиться с вертолета на колхозных оленей — и строго предупреждаться решительно не хотел. Он указал Антонине Сергеевне на свою дружбу с генералом как на дополнительный лилейный оттенок белизны своих номенклатурных риз и намекнул на то и то, а также на вот это и, ловко всё подведя и передёрнув, подчеркнул, что если бы не проржавели трубы Антонины Сергеевны, то вода не размыла бы асфальт Василия Парамоновича. Правильно? Правильно. Пока шли взаимные перекоры, вода подмыла деревья Ахмеда Хасяновича, каковые рухнули и придавили пару бездомных собак Ольги Христофоровны, которой и без того пора было на персональную пенсию. Естественно, она-то и понесла в конце концов всю меру ответственности, так как ей припомнили, что подведомственная ей служба недоотстреляла ничейных собак <…>. <…> не исключено, что именно её собаки повалили деревья, разрыли асфальт и прогрызли горячие трубы, что и повело к сварению в родной земле, ни пяди которой мы не уступим, четырнадцати человек, причем западные радиоголоса клевещут, что пятнадцати, но господа — как и всегда, впрочем, — просчитались, так как пятнадцатый выздоровел и заступил на трудовую вахту в артели слепых по производству липкой ленты “Мухолов”, и облыжная клевета прихвостней и энтээсовских кликуш и подпевал годится только под рубрику “Ха-ха” в районной газете».

У нас, как всегда, всё отлично.

«Дело в том, что в Р. предстоял праздник: ждали в гости племя Больших Тулумбасов, являющееся коллективным побратимом всей Р-ской области».

Тулумбас — это большой турецкий барабан, в который бьют одной большой колотушкой. В то же время у Ремизова есть рассказ «Тулумбас» и у Замятина есть рассказ с тем же названием: тут целая сеть литературных ассоциаций. Ожидается в гости африканское племя, и нужно продемонстрировать пламенную дружбу народов.

«Был запланирован трехдневный фестиваль дружбы, по случаю чего всё начальство ходило в пятнах волнения. Задумка была серьезная: предстояло создать все условия, чтобы тулумбасы чувствовали себя как дома. Срочно воздвигались фанерные горы и ущелья, верёвочный комбинат плёл лианы, а свиней, для перекраски в чёрный цвет, более близкий сердцу побратимов, заставили дважды пересечь вброд речку Уньку, отмеченную ещё в летописи XI века: (“И приде князь на Уньку реку. И бе зело широка и видом страхолюдна”), но ныне утратившую стратегическое значение».

Иначе говоря, в реку Уньку сливаются какие-то жуткие химические отходы чёрного цвета.

«Антонина Сергеевна предложила развёрнутый план: интернациональное лазание по гладкому столбу, сауна для вождя, посещение фабрики строчевышитых изделий с вручением подзоров и рушников, ознакомительная экскурсия по городу: руины женского монастыря; дом, где, по преданию, стоял другой дом, строящаяся булочная, возложение комьев земли к деревцу дружбы, подписание совместного протеста против международной напряженности там и сям и чай в фойе дома культуры. Василий Парамонович выдвинул встречное предложение: встреча с активом, экскурсия в кислотный цех химзавода, концерт хора дружинников, вручение памятных конвертов, подписание проекта о выдвижении кого-нибудь из тулумбасов в почетные члены отряда космонавтов и пикник на берегу Уньки с разжиганием костров и рыбной ловлей <…>».

Очевидно, река как раз подходит для рыбной ловли.

«<…> подзоры он предложил заменить трудами Миклухо-Маклая на языке урду, в неограниченном количестве поступившими в местные магазины».

Кстати, это тоже характерная черта позднесоветских книжных магазинов — там продавалась литература на тех языках народов СССР, которые в местных краях никто не понимает.

«Преподнести же лучше всего копию известной картины “Муса Джалиль в Моабитской тюрьме“, поскольку она содержит всё, что можно пожелать для картины: и национальное, и народное, есть в ней и протест, и оптимизм, выражаемый лучами света, льющегося из зарешеченного окна. Антонина Сергеевна возразила, что окна на картине, насколько ей помнится, нет, а если она ошибается, то тем не менее: тюрьма там изображена изнутри, что может и опечалить, не лучше ли картина «Всюду жизнь», где тюрьма видна снаружи, а из окна высовываются милые детские мордашки, рождающие тёплые чувства даже у неподготовленного зрителя?»

В общем, в тюрьму их так и тянет.

И всё же, благодаря Антонине Сергеевне, город Р. оказывается неплохим убежищем.

«Джуди так Джуди, тулумбасы так тулумбасы, пять человек гостей или двадцать пять — Антонине Сергеевне, как женщине, мыслящей категориями и документами, было совершенно все равно».

Так что Спиридонов привёз их в правильное место.

«И Джуди сидела, сливаясь с темнотой, и молчала, как и все. Она давно уже, кажется, молчала, но только сейчас, когда Спиридонов исполнял соло на трубе, стало вдруг слышно, как глухо, бессильно и черно её молчание, подобное покорному, одинокому молчанию зверя, — того фантастического зверя, которого она хотела лечить, ещё не зная и не видя, того, кто позвал её, поманив копытом или когтистой лапой; на поиски кого она, замотавшись в платки и шали, храбро отправилась вдаль, за моря и горы, — тихого, тёплого, полезного друга, покрытого мягкой шерстью, с глупыми тёмными глазами, с редкими волосами на морде, с таинственной пустотой, дующей из ушей, изрытых розовыми хрящами и каналами, с молоком в атласном животе или столбом прозрачного семени в завитых тайниках чресел; с длинными, винтовыми рогами, с хвостом, подобным волосам гейши поутру, с серебряной цепочкой на шее и маргариткой в беспечной пасти, — зверя ласкового, верного, небывалого, придуманного во сне».

Но тут возникает Перхушков, районный идеологический дракон. Он недавно был в Италии.

«Туда — самолетом, а назад — чтобы умножить муки — поездом. И вот — ранняя седина (Перхушков отодвинул Светлану и показал седину) и горькие, испещрившие буквально всё лицо, уши и даже затылок, морщины.

<…> В Италии всегда серое, серое небо, описывал Перхушков, — низкие свинцовые тучи сгустились над плоскими крышами и так тяжело давят, давят».

Репортажи советских корреспондентов, например, из Америки часто начинались подобным образом. Непременно мрачный пейзаж.

«Вой ветра едва оживляет пустые и жалкие улочки. Пройдёт, сгорбившись, старуха, проползёт нищий, помахивая окровавленной культей, обёрнутой в грязную тряпицу, и вновь — тишина. Редкие снежинки, медленно кружась, падают в ужасающей духоте. Густой промышленный дым чёрными клубами застилает кривые переулки городов, так что на расстоянии вытянутой руки уже ничего не видно, да и смотреть там не на что. Итальянцы — угрюмый, мрачный народ, сгорбленный от многовекового непосильного труда, с впалой чахоточной грудью и постоянным кровохарканьем, так что все улицы покрыты кровавыми туберкулёзными плевками. Редко, редко слабая улыбка освещает бледное, испитое лицо итальянца, обнажая бескровные дёсны, лишённые зубов, — и то лишь если встретит нашего, советского, тогда тянет итальянец свои худые руки в обрывках лохмотьев и тихо хрипит: “Товарищ! Кремль!”, — и вновь бессильно роняет ослабевшие конечности.

Посреди Италии возвышается угрюмая чёрная крепость Ватикан. Страшные зловонные рвы окружают крепость с четырёх сторон, и лишь скрипучий подъёмный мост раз в год опускается на ржавых цепях, чтобы впустить грузовики с золотом. Вороньё кружит над Ватиканом, зловеще каркая, а выше носятся вертолёты, а еще выше — Першинги».

«Першинги» — это американские баллистические ракеты средней дальности, против которых очень активно восставала советская пропаганда.

«Изредка из-за стен крепости раздается хриплый смех — это смеётся папа римский, мрачный старик, которого никто никогда не видел. Уж он-то сыт и богат, у него свои стада и поля, так что ест он каждый день и колбасу, и сало, и пельмени, а по праздникам — пиццу».

Описывается то, чего не хватает советским людям, то, чему они завидуют. Пельмени — это дефицит. Попробуйте, разобудьте пельмени…

«В подвале Ватикана — гарем, там томятся сотни прекрасных девушек, среди которых есть и наши, советские, променявшие родные просторы на чечевичную похлебку. Да просчитались — чечевицу им дают раз в год, на Восьмое марта, а так — одну баланду. Да и парашу не каждое утро выносят.

Стража Ватикана ужасающа — кто ни приблизится, стреляют без предупреждения. Шаг влево, шаг вправо тоже считается попыткой покушения на папу римского. Вот почему никто с ним ничего поделать не может».

Как раз в это время в Папу Римского пытался убить какой-то турецкий фашист.

«Хорошо тренированные овчарки и колючая проволока под током довершают гнетущее впечатление.

Крысы в Италии шныряют так густо, что автомобили практически не могут проехать. Да и у кого есть деньги на автомобили? — горько вскричал Перхушков. — Разве у толстосумов и богатеев! Эти-то катаются как пармезан в масле, день и ночь попивая вино в пышных дворцах и соборах и громко смеясь над простыми итальянцами, а те лишь бессильно сжимают исхудавшие кулаки. Полки магазинов пусты, и часто, а вернее, постоянно, можно видеть, как маленькие дети, все, кстати, как один на костылях, — дерутся у помойных бачков из-за куска хлеба.

— Кто же выбрасывает хлеб, если в магазинах ничего нет? — встрепенулась в ужасе Антонина Сергеевна.

— Мафия, — строго сказал Перхушков. — Хлеб выбрасывает мафия. Бож-же…

— Да. И вот я вам это смело говорю, потому что нам с вами бояться нечего <…>».

Это любимый припев советских пропагандистов. Например, Иона Андронов всё время повторял, что ему бояться нечего, демонстрировал, какой он смелый, рассказывая страшные сказки о Западе. Олег Битов, брат знаменитого писателя, тоже прославился подобного рода сказками, повторяя, что ему бояться совершенно нечего…

«<…> но за разоблачение этой её тайны мафия убила всех комиссаров полиции, всех прокуроров республики, всех карабинеров и теперь держит в непрекращающемся страхе членов их семей — вплоть до двоюродных бабушек. А сама живет в пышных дворцах и соборах и громко смеётся.

<…>

С самого начала Перхушкова мучила тоска по родине. Еще при оформлении документов он начал тосковать и не находить себе места. Более того! Едва слово “Италия” было произнесено в первый раз, как Перхушкова пронзила такая нестерпимая тоска, что он, как птеродактиль, вылетел во двор и мертвой хваткой обхватил березку, посаженную па недавнем субботнике, так что пришлось его отдирать вместе с листочками и корой — перед разлукой Перхушков хотел хотя бы насосаться березового сока. <…> Товарищи звали его в покосившиеся театры, пить неприятное вино, кататься в дырявой гондоле — куда там. Так что попятно, что встретив соотечественника — нашего, тверского, — Перхушков бросился к нему и так крепко стиснул, что задушил в объятиях, в связи с чем были даже небольшие неприятности с трупом, пришлось писать объяснительную записку в учреждение, командировавшее покойника в капстрану, и немножко хлопотать о пенсии вдове и сиротам, но это неважно, важно нестерпимое патриотическое чувство, охватившее Перхушкова при возвращении: чувство гордости за родину, за её небеса и другие аналогичные просторы, за её величественные свершения, широкий шаг, уверенную поступь и высокие надои.

— Родина, — закричал взволнованный Перхушков, — да что же может быть дороже родины в свете последних постановлений? Ничего!»

Демонстрируется показной советский патриотизм со всеми его последствиями. Кстати, у Перхушкова чёрная мантия на лазоревой подкладке. Тут уместно вспомнить главу из книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», которая называется «Голубые канты». Голубой цвет традиционно связывается с сотрудниками госбезопасности. И разумеется, это цвет одежды нашего замечательного Перхушкова.

«Накануне прибытия тулумбасов Ольга Христофоровна проскакала через город Р. на колхозном коне с чёрным знаменем в правой руке и с ультиматумом в левой».

Ольга Христофоровна — дама пенсионного возраста, причём явно не в себе.

«Она требовала отмены денег, пайков, талонов, требовала закрытия столов заказов, отмены экзаменов в школах и вузах, объявляла свободу лошадям, собакам и попугаям, буде таковые случатся в личном пользовании жителей города Р.; она требовала уничтожения заборов, замков, ключей, занавесок, ковров, простыней, наволочек с прошвами и без прошв, подушек, перин, домашних тапочек <…>. Ольга Христофоровна разрешала оставить в личном пользовании жителей города Р. не более одного стола, двух табуреток, ведра цинкового одного, кружек жестяных с ручками (трех), ножей складных (двух), примуса с ежемесячной регистрацией оного, и полутора кубометра дров на семью; одеял — одно per capita, папирос и зажигалок — ad libitum».

Здесь наивные народные чаяния перемешаны с жёстким коммунистическим утопизмом: Ольга Христофоровна так воспитана, чего ещё можно от неё ожидать?

«<…> в связи с опасным поведением Ольги Христофоровны на подмогу была вызвана близлежащая военная часть, тем более необходимая, объяснил Василий Парамонович, что и без того только и жди эксцессов со стороны населения: бывают ведь случаи, когда горячие головы из местных прорываются к побратимам и требуют передать в ООН ту или иную заведомую клевету <…>».

Власти очень боятся любой оппозиционной деятельности, любого намёка на диссидентское свободомыслие. Например, сведений о том,

«будто бы пшено заражено жучком, или же рыбу продают рогатую, и стало быть, якобы облучённую, меж тем как если ей и случается бывать рогатой, то совсем по иным частным, известным только ей самой причинам, или же в маргарине попадаются мужские носки и трудно намазывать на хлеб, что неверно. Мажется прекрасно.

С юга подступали тулумбасы, с севера — неограниченный контингент войск».

Неограниченный контингент войск, очевидно, отсылает нас к так называемому «ограниченному» контингенту советских войск, который оккупировал тогдашний Афганистан.

«<…> в зените зависли дирижабли, украшенные усатыми колосьями и кратким сопровождающим текстом: “Ой, рожь, рожь!” — всё остальное было вымарано цензурой; а между югом, севером и зенитом скакала Ольга Христофоровна, как дух отмщенья, и подземные каверны, гудя освобождающимся кипятком, гулко отзывались на удары конских копыт».

В общем, делается всё страшнее и одновременно картина мира оказывается всё более гротескной.

«— Нет, это не жизнь, — вдруг громко сказала Джуди, прочтя мои мысли, и все в недоумении оглянулись. Нет, она была не права. Это жизнь, жизнь. Это она. Ибо жизнь, как нас учили, есть форма существования белковых молекул, а что сверх того — то суть пустые претензии, узоры на воде, вышивание дымом».

Как известно, Татьяна Толстая к подобного рода материалистическим концепциям всегда относилась с презрением.

«Стоит принять этот мудрый взгляд — и сердцу будет не так больно, “а больно — так разве чуть-чуть”, как писал поэт».

Эти слова Иннокентия Анненского произносит рассказчица, носительница высокой культуры, стремящийся редуцировать её, приспособив её к тому, что навязывает советский, всё более и более безумный мир, смирившись с тем, с чем все уже давно привыкли смиряться. В противоположность ей, африканка Джуди, казалось бы привыкшая к среде дикарей, не в силах связать свою жизнь с этой узаконенной дикостью. Джуди очень ясно осознаёт, что это вообще не жизнь, что жить в такой обстановке попросту нельзя. По сути Джуди оказывается единственным нормальным человеком из всех героев рассказа.

«Чем провинилась Джуди, простудившаяся на холме города Р. и через две недели умершая от воспаления легких, так и не родив нам Пушкина, так и не встретив ни одного больного животного, так и пропав ни за грош? Да, она, сказать по правде, померла, как собака — в чужой стране, среди чужих людей, которым она — чего уж там — была только обузой; вспомнишь о ней иногда и думаешь: кто такая была? чего хотела и как её в конце концов звали?»

Да, как её звали, тоже забыли. Русскими буквами её имя не записывается, а постараться освоить фонетику чужого якобы дикарского языка, ну, не постарались… Только дикари здесь явно не из Африки.

«И что думала она об этих странных людях, окружавших её, прятавших, кричавших, пугавшихся и вравших, — белых, как личинки жуков, как опарыши, как сырое тесто людях, то быстро-быстро принимавшихся что-то — говорить, махая руками, то стоявших у окна в слезах, как будто это именно они заблудились в жизненной чаще?»

В общем, что думала Джуди об этих людях неизвестно, но она явно поняла, что жить среди этого бесчеловечного безумия она не может, и почти тут же после своих слов Джуди умирает.

«Тут дрогнул куст боярышника, и невидимый Перхушков, откашлявшись, заговорил из куста:

— О черт. Mea culpa. Зашибёсся с вами. Ведь не предусмотрели возможные валютные операции!

— Какие валютные операции? — ужаснулся Ахмед Хасянович, озираясь безумными и прекрасными козьими глазами. Светлана взглянула на Ахмеда Хасяновича, полюбила его до гроба и прильнула к его груди.

— Какие-какие, — закричало из куста, — запрещённые, вот какие! Вы соображаете, что нас ждет?»

Непродуманные очередные меры контроля, в этом большая проблема.

«— Может, и обойдётся, — успокоился куст. — А ответственность всё равно на Ахмеде Хасяновиче».

Валютных операций с ракушками в качестве денег, однако, не предвидится.

Идут! — крикнул Ахмед Хасянович.

— Отчего они вооружены? — закричал зоркий Перхушков. — Сейчас кое-кого испепелю с занесением в учетную карточку!»

Тулумбасы, которые приходят всё ближе и ближе, оказываются не такими мирными, как думали.

«— Да ведь это наши! Солдатики! — засмеялся радостно Василий Парамонович. — Вовремя поспели! Хлебу-соли отбой! Это же наши идут! Вон и танки показались! Господи, радость-то какая!»

Да, танки, конечно, — большая радость.

«И точно, это были наши. Двигались стройно, красиво, оставляя за собой ровную, как шоссе, просеку. Двигались пешком, и на мотоциклах, и на газиках, и на танках, и на “Волгах”, черных и молочных, и на одном “мерседесе”, закамуфлированном под избушку путевого обходчика.

Избушка повернулась к лесу задом, к нам передом, и из лакированной двери, сияя нестерпимой мужской красотой, вышел полковник Змеев.

Светлана, увидев его, даже закричала.

— Хей-хо! — по-иностранному приветствовал наше начальство полковник Змеев».

Нимфоманка Светлана тут же обнимает Змеева, все очень рады появлению военных. А Ольга Христофоровна появляется верхом на коне.

«— Застрелите её, родные, она песни поет, — пожаловался Василий Парамонович.

<…>

— Не надо стрелять, её просто поймать нужно, — пожалела и Антонина Сергеевна. — Она неплохая.

— Как же не стрелять, когда она вон — как на ладони, — поразился Змеев. — Амангельдыев, подай ружьё. Полковник вскинул ружьё и выстрелил. Ольга Христофоровна упала с коня.

<…>

— Стрелять — это красиво. Это волнует, — рассказывал Змеев разгорячённым товарищам. — Ведь что мы в жизни ценим, — из удовольствий, я имею в виду? Мы ценим в огурце — хруст, в поцелуе — чмок, а в выстреле — громкий, ясный бабах».

Заодно выясняется, что по дороге они встретили тулумбасов и «на всякий случай» их всех перестреляли…

«— Кто-нибудь живой остался? — спросил Ахмед Хасянович.

— Никак нет, гарантирую, — никого. Всё чисто.

— Ну и ладно. Убираем дирижабли. Отбой, — вздохнул Ахмед Хасянович».

Перестреляли иностранцев, и не жалко. Просто это значит, что намеченного бюрократического мероприятия не будет: цены у человеческой жизни нет вообще.

«— Зверей она лечить! Ты нас вылечи, ну-т-ка! — бушевал Василий Парамонович», обращаясь к Джуди. В том-то и дело, что лечить необходимо самих советских людей. Более того, перед читателем открывается мир, парадоксальным образом напоминающий щедринский. То есть то, что в XIX веке было в достаточной мере надуманным и беспочвенным, в советские времена вдруг парадоксальным образом актуализируется. Социальные фантазии становится реальностью.

Нечто подобное происходит и со знаменитой книгой маркиза Астольфа де Кюстина, которого в XIX веке отчасти небезосновательно обвиняли в том, что он плохо знал русскую жизнь и многое описал предвзято и неверно. Однако в советское время книга Кюстина неожиданно становится правдивой. Этот странная особенность зрения иностранца, который не знал русского языка и потому на фактологическом уровне очень многое исказил, но зато увидел в российском бытии некий скрытый негативный потенциал, который раскроется гораздо позже.

После смерти Джуди Лёнечка уйдёт в лес и станет, как его потом официально назовут, «диким среднерусским человеком». То есть, благодаря Джуди, он осознáет, что образ жизни советских людей — это и есть подлинное дикарство, и потому захочет стать «ненастоящим» лесным дикарём, как Джуди: лучше жить в лесу, лишь бы не стать дикарём по-советски. Псевдодикарка Джуди как раз и являет собой пример подлинно человеческого, подлинно цивилизованного отношения к дикарству. Бегство Лёнечки от цивилизации — это протест против антицивилизационных трансформаций в сознании советского человека.

Рассказчица говорит, что каждый год они с тётей Зиной, вспоминая Лёнечку, ходят к памятнику Пушкину.

«Каждый год, осенью, в любую погоду я захожу за ней; она поправляет кружевной шарф на волосах, берёт меня под руку, и мы идём — не спеша, помаленьку, — к Пушкину, чтобы положить цветы к подножию. “Вот ещё б немножко поднатужились — и родился бы” <…> .

— “И гордый внук славян и ныне дикий…” — торжественно шепчет тетя Зина.

— Как там дальше-то?

— Не помню, — говорю я. — Пойдёмте, тетя Зина, пока милиция нас не разогнала.

И правда, дальше я уже ни слова не помню».

Этими словами заканчивается рассказ. Разумеется, тётя Зина цитирует неправильно. У Пушкина: «И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой / Тунгуз, и друг степей калмык». Но в редуцированной редакции тёти Зины получается, что «гордый внук славян» и поныне остаётся дикарём. Собственно, об этом и весь рассказ. Он о чудовищном одичании советского человека, об ужасе и дикости, с которыми мы привычно сталкиваемся каждый день, к которым привыкли и которые поистине ужасны. Собственно, об этом и написала свой удивительный рассказ Татьяна Толстая. Спасибо!

Вопросы:

— Я правильно понимаю, что всё это происходит из-за того, что человек не видит подлинную реальность, он её придумывает?

— Да, конечно.

— Где этот разрыв? Это от отсутствия способности быть реалистами?

— Скорее это от того, что советская идеология и психология порождают искусственную, выдуманную реальность. При этом обычная, естественная для нормального человеческая реальность исчезает. Люди, живущие в выдуманном мире, привыкают к нему, и постепенно фантасмагорические представления порождают всё более дикие вещи, в то время как трезвое восприятие окружающего исчезает. Это-то исчезновение реальности мы видим в рассказе Толстой, и оно связано с очень конкретной советской социокультурной ситуацией.

— А сейчас какая ситуация?

— Сейчас мы видим по сути продолжение советской социокультурной традиции. Кто сказал, что советская эпоха закончилась? На внешнем уровне была временная мимикрия под что-то якобы несоветское, однако подлинно советское никуда не делось: мы живём во вполне советском мире. Поэтому изображённое в рассказе ничуть не менее актуально и для нынешнего полубезумного социума.

— Спасибо вам большое, очень здорово!

 Фото: Иван Джабир

Видео: Виктор Аромштам


Просветительский лекторий портала «Православие и мир» работает с начала 2014-го года. Среди лекторов – преподаватели духовных и светских вузов, учёные и популяризаторы науки. Видеозаписи и тексты всех лекций публикуются на сайте.

Помоги Правмиру
Сегодня мы работаем благодаря вашей помощи – благодаря тем средствам, которые жертвуют наши дорогие читатели.

Помогите нам работать дальше!
Пожертвования осуществляются через платёжный сервис CloudPayments.
Комментарии
Похожие статьи
Дорогие друзья!

Сегодня мы работаем благодаря вашей помощи – благодаря тем средствам, которые жертвуют наши дорогие читатели.

Помогите нам работать дальше!