Моли

Часть 1. Долгая дорога в Православие

Я не могу, как многие, посидеть тихо подле отцовской могилы. Потому что в привычном смысле могилы у папы нет. Но есть огромный, продуваемый ветрами полигон, где — еще в бытность НКВД — власти, огородясь глухим забором, расстреливали неугодных. Я прихожу сюда и долго стою над останками загубленных здесь людей. Где-то совсем рядом покоятся и неявленные останки моего папы; покоятся, нераздельные от праха двадцати тысяч невинно потерпевших его современников.
280825993

Я не могу, как многие, посидеть тихо подле отцовской могилы. Потому что в привычном смысле могилы у папы нет. Но есть огромный, продуваемый ветрами полигон, где — еще в бытность НКВД — власти, огородясь глухим забором, расстреливали неугодных. Я прихожу сюда и долго стою над останками загубленных здесь людей. Где-то совсем рядом покоятся и неявленные останки моего папы; покоятся, нераздельные от праха двадцати тысяч невинно потерпевших его современников.

Потом я медленно поднимаюсь деревянными ступенями в храм, возведенный над останками мучеников, и долго стою пред иконой у южной алтарной двери. И тогда снова, в который уж раз, вся непростая папина жизнь, непростая жизнь нашей семьи начинает плыть в непослушной моей памяти.

— Священномучениче Владимире, — прошу я тихо за всех-всех. — Моли Бога о нас…

По изустному семейному преданию мой папа, Амбарцумов Владимир (или Вольдемар, как на немецкий манер был записан он при рождении своими лютеранского вероисповедания родителями), появился на свет в Саратове, где прожил он и первые годы своей жизни, хотя числился папа почетным гражданином города Шемахи Бакинской губернии. Впрочем, и факт своего рождения папа умудрился обставить той таинственной запутанностью, которую не в силах были распутать и дотошные следователи НКВД. По их версии, папу только крестили в Саратове, но родился он — все-таки в городе Шемахе.

Представители рода Амбарцумовых (Амбарцумян) были в Шемахе людьми заметными. Чем занимался прадед, Крикор Амбарцумович, не знаю, — ясно только, что детям своим, а их у него было от разных жен семеро, прадед обеспечил достойное образование. Из детей более других известен был дядя моего отца, варжапет (учитель, богослов (арм.). Саркис, основавший в Шемахе первую лютеранскую общину. Плодами его духовно-организационной деятельности искренне гордились близкие ему люди, составившие в 1892 году(!) памятн

ую записку о заслугах варжапета Саркиса, коими — так казалось близким — обессмертил он и свое имя, и весь род фамилии Амбарцумовых. Бог судил иначе: едва ли помнят нынешние потомки деятельного варжапета, но именно в том, 1892 году, Промыслом Божиим определено было родиться другому Амбарцумову — моему папе.

Известен был и другой сын прадеда — младший брат Саркиса, а мой родной дедушка, — Амбарцум Крикорович. Или Егорович, как звали его русские друзья и знакомые. Дедушка был учителем глухонемых, получив это специальное образование в Швейцарии. В Саратове он было открыл частную школу-пансионат, но дело, не принося доходов, скоро стало хиреть: по доброте душевной дедушка не брал денег с бедных, а богатые и сами не очень-то платили моему непрактичному предку.

В начале века дедушка переезжает с семьей в Москву и связывает свою жизнь с Арнольдо-Третьяковским училищем для глухонемых, в котором состоит он долгие годы учителем-воспитателем. Возглавлял училище известный педагог и ученый Федор Рау, основатель системы обучения глухонемых в России. И дедушка становится верным соратником и сподвижником Федора Андреевича.

Семья жила на Шаболовке, в доме Варваринского приюта. Неподалеку располагалось и училище, куда утром Амбарцум Егорович, не спеша, заходя в лавочки и посылая домой «мальчиков» с продуктами, шел пешком на работу.

После обеда дедушка любил поспать, и в эти часы в тишину и сон погружалось всё многодетное дедушкино семейство. Зато шумны и многолюдны были столь любимые дедом застолья; веселы устраиваемые им концерты. Ему, общительному и гостеприимному армянину, приходилось порой терпеть от гостеприимства немецкого: педантичного, ограниченного часами и официальными приемами. Когда случалось дедушке жить в Сарепте, у немецких родителей второй жены, теща то и дело умеряла его южный пыл и порывы, требующие непременно и тотчас идти к кому-нибудь в гости.

«Ам-бар-цум, — пела тогда теща, — ту-да нельзя сейчас идти: там обедают, ту-да не звали».

Первым браком дедушка был женат на армянке, но имя ее, к сожалению, не сохранила память. От нее дедушка имел двоих детей: Аршака, 1878 года рождения, и Наталью, родившуюся двумя годами позже брата. В 1882, а может, в 1883 году при родах эта несчастная женщина и один из двух новорожденных скончались. Остается гадать, что побудило дедушку, обремененного тремя детьми мал мала меньше, перебраться на новое место жительства: в далекий волжский город Сарепту, славившийся, правда, крепкой немецкой общиной евангелистов-лютеран. Может, овдовев, Амбарцум Егорович обратился к лютеранским общинам с просьбой найти ему кормилицу для детей. Откликнулась из Сарепты девица Каролина Кноблох, происходившая из поволжских немцев. Она приняла самое живое и горячее участие в воспитании детей, в жизни самого Амбарцума Егоровича, и вскоре — как это часто случается- получила от него предложение. Отказа не последовало, и — мои будущие дедушка и бабушка обвенчались в сарептской кирхе. К несчастью, не удалось выходить и второго новорожденного: ребенок вскоре скончался.

От брака с Каролиной Андреевной родились еще трое. Старшим был Амбарцум — очень живой, вечно что-то выдумывающий мальчик. Проказам его не было конца. Пока он учился в интернате, деда то и дело вызывали с жалобами на него. Был, скажем, такой случай. Один из его педагогов за тот или иной проступок наказывал весьма своеобразно: задавал написать столько-то раз «я сделал то-то и то-то». И вот Амбарцум, загодя, не спеша, написал сто, а может, тысячу раз «я залез в чужой сад за яблоками», потом действительно полез в чужой сад и нарочно попался. Когда учитель в негодовании приказал: «Вот теперь-то ты напишешь столько-то раз о своем проступке», — он спокойно вынул из кармана сложенные листы, подал их и сказал: «Пожалуйста»… Амбарцум рано женился, куда-то уехал и пропал в вихрях революционных лет.

В 1890 году родилась дочь Лида, любимая сестра моего отца, болевшая туберкулезом кишечника. Она скончалась двадцати четырех лет от роду и последние годы уже не вставала. Бабушка Каролина, ухаживающая за ней, молила Бога, чтобы Лидочка умерла раньше нее. Последним сыном был мой отец, Володя, родившийся, по новому стилю, 3 октября 1892 года.

Бабушка Каролина Андреевна мудро, строго и с любовью воспитывала своих и чужих детей. Тетя Наташа не называла ее иначе как «мама», а дядя Аршак, хоть и называл ее за глаза «мачехой», но отзывался о ней очень хорошо. В семье не делалось никакой разницы между детьми, а авторитет родителей был огромный: «Мама так делала или учила», «папа так говорил», — до смерти вспоминала тетя Наташа, умершая в 88 лет, но сохранившая ясную память даже о времени жизни семьи в Сарепте.

Уклад сарептинской жизни, думаю, мало походил на шемахинский, и дедушке, должно, приходилось к нему приноравливаться. Дошкольницей я ездила с тетей Наташей в Сарепту, в домик наших предков, где тогда еще жила бабушка Оля, родная сестра Каролины Андреевны. Домик был очень аккуратный, не помню, сколько там было комнат, но помню плавный спуск из дома в чистый подвал, помню цветы на окнах. Здесь водили меня в лютеранскую церковь, и однажды мы оказались на бракосочетании… Когда умерли и кем были родители бабушки Каролины Андреевны, я не знаю.

Папина семья была лютеранской, в доме говорили по-немецки, и, вообще, семейный уклад и принципы воспитания детей во многом шли от бабушки. Но, кажется, дедушка умудрился и ее, немку, перевоспитать в свои восточные обычаи. Это хорошо было заметно по тете Наташе: армянка по рождению, типичная немка по воспитанию, она всегда оставалась очень гостеприимной хозяйкой.

Бабушка Каролина скончалась в апреле 16-го года, в один день с моим дедушкой по матери. И будущие родители мои, в то время еще жених и невеста, в один день хоронили самых дорогих людей: папа — маму Каролину, а мама — своего папу. И отец после одних похорон поспешил на похороны будущего своего тестя.

Бабушка Каролина и тетя Лида похоронены на Немецком кладбище Москвы. Я не помню расположения их могил, но найти их, наверное, было бы можно. Могила дедушки сыщется едва ли: вихри тех лет унесли и его, добропорядочного семидесятипятилетнего старца: в 19-м ли, а может, уже в 20-м году Амбарцум Егорович уехал зачем-то в Ростов, чтобы мы уже больше никогда о нем ничего не слышали.

Для старшего поколения родственников отца были характерны духовные искания и деятельная общественно-религиозная жизнь. В роду Амбарцумовых таковых было немало — об этом говорит сохранившаяся записка, но и в роду Кноблох были свои миссионеры, страдавшие от иноверцев. Сама Каролина Андреевна была глубоко верующей, а история ее замужества открывает в ней глубокие добродетельные черты: ведь не приходится сомневаться, что замужество ее было продиктовано еще и истинным христианским состраданием ко вдовству Амбарцума Егоровича и к сиротству его детей. Большое участие в жизни сарептской лютеранской общины принимала и сестра Каролины Андреевны, Ольга, за что в середине 30-х годов она была выслана властями в Вятку. Получив лютеранское воспитание, папа унаследовал от предков ищущий характер и тягу к деятельной религиозной жизни, что в конечном итоге привело его с помощью Божией в лоно Православной Церкви, где Господь сподобил его мученической кончины.

Папа был разносторонней и неординарной личностью, хотя всепоглощающих жизненных привязанностей или страстей он не имел. Это ни в коей мере, конечно, не касается его духовных трудов и подвигов и его непрестанной миссионерской деятельности во Славу Христа.

Не будучи ни заядлым охотником, ни грибником, папа с ранних лет просто любил природу, просто любил бродить по лесам, знал хорошо пение птиц и, имея прекрасный слух, легко вторил любой из них. Птиц папа любил особенно и всегда мечтал иметь их целое окно. В лесу он, всегда слышал их пение, сразу определял, какая птица поет, и удивлялся, что мы этого не слышим.

В юности у папы был фокстерьер Дорон, спасенный им от мучивших его мальчишек. Дорон был умным псом и очень любил папу, а папа учил его всяким фокусам. Говорят, утром в доме часто начинался переполох. «Где мои туфли?»,- кричала тетя Наташа; «а где мои ботинки?»,- искал дедушка. Все это куда-то утаскивал и прятал Дорон. Когда папа женился, и родился мой старший брат Женя, Дорона пришлось отдать.

Папа был очень музыкальным, умел играть на скрипке, фисгармонии и хорошо пел. Видимо, его музыкальность способствовала изучению иностранных языков: кроме немецкого, знал он греческий, латынь, английский. С детства папе давались и математика с физикой, особенно же любил он всё, связанное с электричеством.

В доме на Шаболовке (этот дом Варваринского приюта папа успел мне показать до сноса) была круглая дыра под окном — эту пробоину произвела какая-то папой изобретенная электрическая «пушка». Сестре Наташе он подкладывал разные электроды, ее несильно било током, но и этим он доводил ее до того, что при виде блестящих предметов она с криком убегала. Папа рассказывал, как он выносил во двор таз с водой, на дно которого клал монеты. В воду папа опускал один электрод, а другой предлагал взять любому, желающему достать со дна монетки. Естественно, при опускании руки в воду электрическая цепь замыкалась, и человека начинало трясти током. Приходилось отдергивать руку. Подходил другой соискатель счастья и, плюнув на ладонь, крепко сжимал провод — но всё повторялось.

Интерес к электричеству был у папы особенный; его по-настоящему волновала таинственная природа этого явления, раскрывающего свои тайны лишь пытливым взорам истинно верующих людей. Фарадей, Кулон, Ампер, Вольт, — все они были добропорядочными христианами, и об этом папа не однажды скажет в своих будущих проповедях…

Что бывал папа и бесшабашно смелым, мне рассказывал мой муж Глеб Каледа. А ему, своему духовному чаду, в свою очередь признался сам папа. Так вот, в молодости на пари, папа лег между рельсами и пролежал под проходящим над ним поездом. А однажды под Саратовом, папа по ледоходу перебежал широченную Волгу.

По окончании гимназии при московской Петропавловской лютеранской церкви папа поступает на математическое отделение Московского университета. Но, проучившись три семестра, папа бросает Московский университет: вняв настояниям матери, он едет продолжать образование в Берлин, где жили тогда братья Каролины Андреевны. Учится папа в Высшем политехническом училище, зарабатывая на жизнь частными уроками. И всё бы вроде ничего, даже неожиданные сложности, связанные с живым немецким (берлинский диалект оказался мало похожим на домашний немецкий), тоже папой были преодолены, но… Но все же в Берлине папа прожил недолго, чуть более года. По семейному преданию, отъезд его из Германии был знаменательным. Проснувшись утром, он неожиданно почувствовал, что необходимо срочно возвращаться домой. Поезд на Россию идет, огибая Берлин и делая несколько остановок. Когда было принято решение возвращаться, поезд уже отходил от первой станции. Но папа, успев завершить дела, подсел на последней станции на этот, как оказалось, последний поезд в Россию, как раз накануне германской войны. Германии, однако, папа обязан многим. Именно здесь он впервые узнал о существовании Христианского студенческого кружка, с членами которого он познакомился и близко сошелся. Принципы деятельности кружка, проповедуемые идеи и цели оказались столь созвучны его собственным идеям, его собственным исканиям Бога, что папа, вступив в кружок, долго оставался активнейшим его деятелем (даже в самые лютые годы гонений). Как знать, не этот ли шаг определил всю дальнейшую папину судьбу, его жизнь в Боге, и его мученическую кончину?

В Германии Владимир Амбарцумов ушел из лютеранства в баптизм. Если объяснять этот шаг, то стоило бы вспомнить, сколь заметной религиозной силой был баптизм в Германии тех лет; вспомнить, что именно из Германии пришел баптизм к нам, в Россию, найдя здесь питательную почву, в первую очередь, среди немецких колонистов юга России, а позже рекрутируя себе последователей как из многочисленных сект, так и из среды православных. В большую силу баптизм вошел с послаблениями, полученными от властей после известных событий 1905 года… Свое математическое образование папа продолжил в Московском университете. Здесь же нашел он и отделение Христианского студенческого кружка, в работу которого окунулся с головою. Кружок занимал в жизни папы столь важное место, что не могу не посвятить ему несколько строк. Это тем важнее сделать, что о молодежном христианском движении начала века сегодня знают немногие, а редкие публикации на эту тему грешат, к сожалению, однобокостью: почему-то авторы — вольно или невольно — стремятся добавить студенческому движению большую баптистскую составляющую…

Кружки в России (первый образовался в Петербурге, позже — в Москве) были частью хорошо организованного Всемирного Студенческого Христианского Союза (ВСХС), зародившегося в 1877 году. Уже к 1905, роковому для России, году в мире насчитывалось более двух тысяч отделений Союза. Действовали они не только в традиционно христианских странах мира, но и в Японии, Индии, Турции, Египте, Китае. В 1915 году в рядах движения состояло более 150 000 действительных членов из числа профессоров и студентов.

Смыслом Христианского студенческого движения была неустанная проповедь среди молодежи Слова Божия и глубокое изучение Евангелия. Внутри движения не порицалось никакое христианское вероисповедание, напротив, — делалось всё для сближения между конфессиями, для сближения со всеми, кто исповедовал Христа как Спасителя.

В кружках мирно сосуществовали баптисты, молокане, меннониты, православные, лютеране, католики. Принцип терпимости отражен был и в Уставах кружков: «Мы — союз верующих христиан-студентов без различия конфессий, объединяющий людей всех вероисповеданий на основании Евангелия, признающих Божественность Иисуса Христа и обязательность нравственного образа жизни». Кружковцы любили повторять этот же принцип в емкой формуле святого Августина: «В главном — единство, во второстепенном — свобода и во всем любовь».

В Россию движение пришло в начале века. Оно пользовалось популярностью у студентов и курсисток. Сами кружковцы жаждали добровольно трудиться по распространению Евангелия, хотели делать это под благословением Церкви и под руководством пастырей, но православные священнослужители остерегались инициатив молодежи, полагая, что «от исследования Священного Писания мирянами создаются ереси и секты».

Впрочем, ряд православных священнослужителей симпатизировал Студенческому Христианскому Союзу (СХС). Достаточно тепло был принят духовенством приехавший в Россию Генеральный секретарь ВСХС американец Джон Мотт: отдавалась дань его стремлению примирить христиан различных течений и наладить между ними диалог.

Строилась работа в СХС так: занимались небольшими — по 10-15 человек — группами (кружками), руководимыми опытными наставниками. Для пополнения движения молодежью устраивались публичные лекции с диспутами на «вечные» темы: «О смысле жизни», «Молодость и подвиг», после которых проводили записи в группы. Охотно работала в кружках православная интеллигенция.

Общие собрания проводились довольно редко; при насущной необходимости созывались съезды Движения.

Первоначально членство было двухступенчатым:

сочувствующие и действительные, но позже, в 20-е годы, была введена и третья ступень — работники. В эту категорию зачислялись только опытные, твердые в вере проповедники, наделенные даром красноречия. Именно работникам поручались занятия в кружках, они же при необходимости в беспрекословном порядке направлялись в другие города России для оказания конкретной помощи местным отделениям.

К сожалению, короткий рассказ о студенческом движении не передает того удивительного, неповторимого духа, что царил в кружковской среде. Собравшиеся вместе вокруг идеи искупительной жертвы Христа, сблизившиеся для сердечного чтения священных строк Евангелия, кружковцы своими отзывчивыми сердцами смягчали некоторый рационализм и заорганизованность Движения; они по-настоящему вошли в нравственный мир Божиих Заповедей, поселились в нем, подчинились его законам, слезно умилившись чистоте и красоте того мира.

По плодам их узнаете их. Стоит ли удивляться, что кружки выдвинули из своих рядов замечательную плеяду служителей и деятелей Православной Церкви.

Кружковцы жили одной верой и одними идеями, жили общими радостями, тревогами и бедами. Жили, в конце концов, одним, общим бытом. Чем-то напоминали кружки раннехристианские общины: недаром и потерпеть кружковцам довелось от новых гонителей веры — сполна.

Тут витал дух общежитейства: общий дом, общая трапеза, общие заботы. В кружках проходила вся жизнь: здесь дружили, влюблялись, женились, родили и воспитывали детей, чтобы потом и детей закружило в круговороте кружковской жизни…

В кружке папа познакомился с моей будущей мамой, Валентиной Георгиевной Алексеевой, и в 1916 году молодые сыграли свадьбу. Конечно же, всем кружком. Супруги поклялись жизнь свою посвятить проповеди Слова Божия.

Моя мама была младшей — любимой — дочерью купца Егора Алексеева, человека мягкого, страдающего от взбалмошности своей жены, таки разорившей его перед революцией. В семье было немирно, и мама моя этим тяготилась. Закончив гимназию и Тихомировские педагогические курсы, она чувствовала себя чужой в этой типично купеческой семье, где правили бал деньги. Может, еще и потому мама с радостью отдалась работе в христианском кружке. Она вышла из Православия и перешла в баптизм: я же думаю, просто не встретился на ее жизненном пути яркий и живой священник, а обрядовое Православие, видимо, маму не удовлетворяло.

Мама очень любила папу, и на вопрос, кого бы она предпочла потерять: мужа или детей, отвечала, что дети еще будут, а Володя у нее один.

В 1917 году в нашей семье появился первенец, сын Евгений; в голодном 1919 — Виктор. Все, связанные с детьми заботы легли на мамины плечи, она скорбела, что из-за этого не может всецело отдаться работе кружка. Но не роптала, а напротив, старалась заменить других и делала всю «черную» работу по стряпне — к чему она, к слову, была вовсе не приучена.

Я писала раньше, что ради пропитания наша семья — с друзьями-кружковцами — уехала из голодной Москвы в Самару. Здесь не вся правда. А правда заключается в том, что в те годы провинциальная Самара приобрела заметный вес в студенческом христианском движении. Случилось это из-за неуспехов в германской войне, согнавших в Самару многих студентов из западных губерний России. Позже сюда эвакуируются столичные университеты и институты, а летом 17го года в Самаре открылось и первое, собственное, высшее учебное заведение — Пединститут. В Самаре же действовал тогда и Комитет старых кружковцев. В общем, кружковская жизнь здесь кипела, и на самарском съезде старых кружковцев было решено выделить и прислать сюда специальных работников для организации кружков и укрепления движения. Отбирались наиболее опытные труженики и продвинутая учащаяся молодежь из Москвы и Петербурга. Вскоре они приехали, и это действительно был цвет российского студенчества.

В 1919 году в Самару призывают и Владимира Амбарцумова, чтобы он сменил на посту руководителя самарского кружка Владимира Филимоновича Марцинковского. Папа сразу же с головой уходит в работу. Неуёмный в своих духовных исканиях, он и в Самаре быстро добивается открытия новых отделений кружка; сам ведет занятия; сам читает лекции, но в то же время организует лекции известных богословов; трудится для открытия детского приюта для сирот (в это время в нашей семье появился приемный сын Никита); организует раздачу Евангелий в больницах и тюрьмах.

Здесь же, в Самаре, папу впервые и арестовали. Случилось это в 1920 году, то есть когда Христианское студенческое движение действовало еще совершенно легально, а потому мотивы папиного ареста до конца не ясны. Его привезли в Москву, но, продержав чуть больше месяца, отпустили. Трудно объяснить — но под подписку о невыезде из Москвы?!

Мама же продолжала жить в Самаре, изредка навещая папу в Москве, но в 1921 году после смерти от скарлатины младшего сына Виктора мама с Евгением и работники-кружковцы окончательно возвращаются в Москву. К их приезду отец с друзьями ремонтирует старый дом в Кречетниковском переулке. В одной половине живет семья Амбарцумовых, в другой проводятся занятия и собрания кружка.

Примерно в это время организуется Центральный комитет, объединяющий все кружки России, и папу избирают его председателем. Движение набирает силу, ежегодно проводятся съезды представителей городов России, но в 1924 году деятельность Движения оказывается под запретом. Большинство руководителей были готовы подчиниться властям, но папа энергично протестовал:

— В такое бурное и сложное время мы не имеем права прекратить проповедь Слова Божия. Будем работать нелегально.

И работа кружка была продолжена нелегально. Продолжались занятия в группах, правда, проводились они конспиративно, на частных квартирах; тайно собирались членские взносы; подпольно созывались даже съезды движения. Последний съезд прошел летом 1928 года в Подмосковье.

Я родилась в начале 1922 года в том самом доме в Кречетниковском переулке, который папа и его друзья восстановили собственными руками. Кружковцы называли его Кречетники. Дом оказался долгожителем: по преданию он уцелел в пожаре 1812 года и достоял вплоть до 60-х годов, когда был пущен под снос в связи со строительством Новоарбатского проспекта.

История его неразрывно связана с кружковским движением Москвы. Каким образом он достался кружковцам, — неясно, но, по-видимому, в первые годы существования московского кружка (1909 — 1910 годы) использовался дом под студенческий уголок, т.е. помещения, куда верующие студенты приходили, чтобы отдохнуть, попить чайку, а порой и переночевать. Позже, вплоть до 16-го года, в Кречетниках размещалось общежитие курсисток-христианок; затем дом использовался кружковцами в их многочисленных мероприятиях: собрания, занятия, встречи. С переездом же кружковцев в Самару кречетники пришли, по-видимому, в упадок. Этот-то «исторический» дом восстанавливал мой папа. Одна из курсисток вспоминала: «Сам Амбарцумов, который мастер на все руки, там и печку клал, и плотничал, и столярничал. Мы все помогали. Получился очень хороший, большой зал, а наверху мезонин, где студенты могли жить».

Это был типично кружковский дом, в котором всё было общее. Многие кружковцы, поженившись, образовывали христианские семьи и оставались здесь жить, постепенно перенаселяя Кречетники. Я знала многих из тех, кто дожил в этом доме до самого его сноса, но назову только двоих. Первая — это мамина подруга Мария Ивановна Гертер, но о ней я скажу чуть позже, и вторая- Александра Васильевна Филинова. Невероятно, но Александра Васильевна (Шурочка Филинова) до последних дней своей жизни, а скончалась она в 1969 году, вела среди молодежи «кружковскую» работу. Представьте, из окна напротив льется «Синий троллейбус», а в комнате под ее руководством пять отроков, вчитываясь в святые строки Евангелия, запечатлевают на сердце своем Сладчайший Образ Спасителя. Кстати, один из этих, отроков, только-только принявший сан священника отец Кирилл, отпевал Александру Васильевну в церкви Илии Обыденного. Таков был этот дом…

Моя же мама Валя сподобилась в этом доме умереть. Умереть скоропостижно, в расцвете молодости и красоты, когда было мне только-то годик и три месяца. Естественно, смерти ее я не помню, но многое знаю по рассказам.

Мама была на восьмом месяце беременности, когда все мы отравились ливерной колбасой: мама, мой брат Женя и я. Нас с братом удалось откачать, а маму спасти не успели. Начался паралич, и мама не могла глотать даже воду. За несколько часов до смерти перестало биться сердце ребеночка. Она умирала, ясно осознавая это, и перед самой смертью, прощаясь, сказала папе едва слышным голосом: «Володенька, я умираю. Но ты не очень скорби обо мне. Я только прошу тебя, будь для детей не только отцом, но и матерью. Поручаю тебе их — и Женечку, и Лидочку, и Никиту (Никита позже нашел свою чувашскую родню и уехал). Времена будут трудные. Много скорби будет. Гонения будут. Но Бог даст сил вам, и все выдержите…»

Было сказано мамой еще что-то, но; к сожалению, никто не запомнил всего маминого завещания, хотя папа сразу же записал его содержание и разослал по кружкам. Но экземпляры этого письма были позже изъяты у кружковцев при арестах.

Папа очень любил маму и часто повторял, что не знает, где кончается он и где начинается она. Переживая ее смерть, папа, как мне рассказывали его друзья, внешне держался спокойно. Похороны пришлись на Троицкую субботу, все были в белых платьях и шли с песнопениями. На могиле много говорили о маме, говорил и папа. Позже папа встретил человека, пришедшего к вере, следуя за необыкновенной похоронной процессией. Похороны, а все радостные и поют. «Это были похороны моей жены!» — сказал папа.

О настроении папы в те дни рассказывал и его школьный товарищ Николай Мясоедов: «Встречаю радостного, светлого Володю, а он говорит, что у него умерла жена. Было немножко не по себе».

Большой поддержкой ему были: вера в Господа, друзья-кружковцы и многочисленные письма, пришедшие со всех концов России и даже из-за рубежа. Многие из этих писем сохранились.

Мама умерла баптисткой, и папа после перехода в Православие очень из-за этого расстраивался. Но мамины православные подруги успокаивали его, говоря, что мама обязательно в Православие вернулась бы.

Я совершенно согласна с мамиными подругами, а в подтверждение моей уверенности хотела бы привести два факта или… доказательства.:

Первое — это хранящаяся в нашей семье фотографическая карточка, с которой смотрят три замечательно светлых лица. На оборотной стороне карточки от руки написано:

«В память 7 дек. 1917 г. Спасибо нашей дорогой духовной «маме», воспитывающей нас Словом Божиим и своей горячею молитвой. В тяжелые минуты просим вспоминать об этом величайшем чуде — возрождении 3 душ и о нашей благодарности Вам дорогая, любимая мама. Маруся Ж., Таня, Маруся Шитова».

Это фотография подарена моей маме Вале тремя ее православными подругами. Первая слева это Мария Алексеевна Жучкова, будущая наша, моя и брата Жени, воспитательница и крестная мама. Следующая стоит Маруся Шитова — в будущем известная сергиевопосадская монахиня Михаила, почившая в Бозе в 1985 году. И третьей сидит Таня, или Татьяна Боровикова, активнейший член московского кружка курсисток; в тяжелые годы репрессий Татьяна Константиновна вышла замуж за высланного в Узбекистан кружковца Петра Чекмарева ради воспитания его одиннадцати детей-сирот: Сфотографировались девушки в день принятия их в члены так называемого «тесного» женского кружка (то есть в число наиболее продвинутых курсисток христианок). Оставляю каждому самому решить: могла ли моя мама Валя вернуться в Православие.

А второй факт связан с упомянутой мною ранее второй обитательницей Кречетников, о маминой подруге Марии Ивановне Гертер, — тоже баптистке. Она рассказывала, что незадолго до маминой смерти у них был между собой разговор о молитве за усопших. Дело в том, что баптисты отрицают эти молитвы, считая, что со смертью человека его больше не существует до самого Второго пришествия Христа. А значит, не нужна и молитва. Но вот на 40-й день после смерти моя мама явилась Марии Ивановне, и та стала ей рассказывать о жизни, о Володе, о детях, но мама перебила ее: «Это не то. Не то. А вы молитесь за меня? Молитесь, молитесь, это нужно»…

После маминой смерти нас, детей, хотели разобрать друзья и родственники. Но чтобы сохранить семью, нас стала воспитывать и посвятила нам всю свою жизнь мамина очень близкая подруга Мария Алексеевна Жучкова ,та самая, с фотографии. Мария Алексеевна считала мою маму своей духовной наставницей несмотря на то, что мама была баптисткой, а Мария Алексеевна всегда оставалась православной. Но Мария Алексеевна чувствовала, что мама Валя там «восходит от силы в силу», и постепенно ее образ светлел и светлел пред духовным взором Марии Алексеевны. А однажды, в 1955 году, когда у нее случился инфаркт, и Мария Алексеевна совсем уже умирала, она услышала шум крыльев и увидела, что в комнату влетела мама Валя как бы в образе херувима. Мама подлетела к кровати, посмотрела на свою подругу и сказала: «Ну, я думала тут что-то серьезное!». И мама улетела, а Мария Алексеевна стала поправляться.

Это не однажды рассказывала мне сама Мария Алексеевна, а ей я верила бесконечно. Потому что это был великий человек, пожертвовавший ради нас своей личной жизнью и счастьем иметь собственных детей. Для меня она стала второй мамой, я и называла ее мамой. И в этих воспоминаниях я тоже буду называть Марию Алексеевну мамой, но буду брать это слово в кавычки, и кавычки эти ставятся мною только для отличия двух моих дорогих мам.

Вскоре после того, как нас стала воспитывать Мария Алексеевна, Женя признался ей: «Знаете, я бы тоже стал Вас звать мамой, но боюсь, что надо мной будут смеяться». «Мама» очень расстроилась, что Женя так скоро забыл родную мать, но папа ее успокоил: «Что Вы хотите от ребенка, ему нужна мать». Так она стала матерью для нас обоих, а Жене сказали, что: если он хочет, то может звать Марию Алексеевну мамой. У нас снова были папа и «мама», но была разница в обращении: поскольку папа и «мама» всегда были друг с другом на «Вы», то, видимо, от этого у нас в семье к папе обращались на «ты», а к «маме» на «Вы».

От нас никогда не скрывали, что настоящая наша мама умерла, и мы всегда, сколько я себя помню, ездили 24 мая на ее могилу на Ваганьковском кладбище, а после — в зоопарк. На маминой могиле мне открылось сознание нашей смертности, но никакого страха не было. Последний раз — наверное, это был 1937 год — папа тихо служил на маминой могиле панихиду, и к нам стал подходить какой-то «тип», от которого мы быстро ушли и долго потом петляли по Москве. Это я хорошо помню.

Папе было предсказано, что он будет священником. Это предсказала ему блаженная Мария Ивановна из Дивеева, куда он поехал в первый раз еще до своего перехода в Православие. Зная об этом предсказании и о том, что второбрачный не может стать священником, Мария Алексеевна отказалась выйти за папу замуж. Еще она боялась стать нам мачехой, если будут свои дети. Конечно, их брак многое бы облегчил, и все бы его приветствовали. Но… Разговор об этом у них состоялся только один раз, и больше отец к этой теме никогда не возвращался. Многие, конечно, не верили их «странным» семейным отношениям, бывало, и священники говорили «маме»: «Деточка, вы бы лучше повенчались», — но «мама» уходила от такого священника. Потом она нашла в Даниловском монастыре старца, который ей поверил. Старцем этим был скончавшийся в 1932 году архимандрит Георгий (Лавров), канонизированный позже преподобноисповедник.

Вслед за запрещением на СХС обрушились репрессии. Но тогда папа чудом избежал ареста. Однажды он ночевал в доме своего православного друга Николая Евграфовича Пестова, активного члена студенческих кружков, а впоследствии известного духовного писателя. Ночью пришли чекисты. Следователь, проводивший обыск, не знал, что Владимир Амбарцумович является председателем Движения, и, продержав его ночь, пока шел обыск, наутро отпустил, а хозяина дома арестовал. Рано утром папа пошел по Москве от одних друзей к другим, но у всех в этот ранний час горел свет — шли повальные обыски. Проходив по городу до открытия парикмахерских, папа сбрил бороду и усы, постриг волосы, затем сменил обычные очки на пенсне. В тот же день он случайно встретился на улице со следователем, проводившим ночной обыск. Тот не узнал папу, хотя по прибытии в ГПУ он понял свою служебную оплошность — понял, что отпустил руководителя Студенческого движения. Об этом эпизоде рассказывала дочка Николая Евграфовича, матушка Наталия Николаевна Соколова.

Мы в то время жили не в Москве, а на станции Манихино в бывшем барском доме. «Маме» сообщили, что папа ждет ее на поляне. Она пришла и видит: сидит на поляне какой-то чужой человек. Лишь потом, с трудом, узнала она папу. Тогда же нашей знакомой, Шурочке Филиновой, папа назначил встречу на бульваре. Знакомая пришла, а папы нет; сидит на скамейке какой-то мужчина и внимательно на нее смотрит. Решив, что это «шпик», она, дабы не подвести Владимира Амбарцумовича, хотела уйти, но в этот момент папа назвал ее по имени… Вот настолько он стал неузнаваем даже для близких.

После случая с ночными арестами папа полностью перешел на нелегальное положение. Ночевал он в то время у друзей, иногда снимал на короткое время какую-нибудь комнату. Нередко бывало, что, выходя из дома, он надевал другую одежду, чтобы быть менее узнаваемым. Соскучившись по детям, папа ехал в «Лидино», — так, по моему имени, называл папа места, где мы жили. А мы всё время молились о нем: «Господи, дай, чтобы папа опять был с бородой». Несмотря на всю серьезность и опасность положения, папа продолжал проповедь Слова Божия. В эти годы в кружках, где он непосредственно вел занятия, состояли: Николай Овчинников, впоследствии схииеромонах Нектарий, клирик собора г. Ельца(†1985); Валерий Поведский, умерший священником в Таллине в конце 70-х годов; Василий Евдокимов, будущий священник Ташкентской епархии (†1990) и многие другие.

В середине двадцатых годов под влиянием друзей папа сближается с Православием и принимает его после знакомства с известным московским священником отцом Валентином Свенцицким. Это произошло в начале 26-го года. Стоит ли напоминать, что это решение папа принял в пору самых лютых гонений на Православие.

Что подвигло Владимира Амбарцумовича уйти из баптизма? Ответить было бы непросто, когда в движении не означен был конечный пункт, сам по себе убегающий и растворяющийся в бесконечности, а именно:… и принял Православие.

Моему мужу, Глебу Каледе (профессору геологии, а одновременно тайному священнику, позже вышедшему на открытое служение) в статье «Он всю жизнь искал Бога», посвященной его духовному отцу — моему папе, кажется, удалось ответить на этот вопрос:

«Рационалистический примитивизм протестантизма его не мог удовлетворить. «Баптизм — это первый класс, но нельзя всю жизнь ходить первачком». В баптизме нет духовного развития, и личность консервируется, нет преемственности благодати и таинств. Живя в России и соприкасаясь с православными, особенно под влиянием Валентина Свенцицкого, он переходит решительно и твердо в Православие, где имеется преемственность святой благодати Божией от святых апостолов, где и Священное Писание, и Святое Предание, и имеется динамика духовной жизни, постепенное восхождение по лестнице к Богу. Пределов этого восхождения к Богу на земле нет». По-моему — точно и емко…

Надо напомнить, что мы, дети Владимира Амбарцумова, родившиеся в семье баптистов, не были крещеными. Правда, в Манихино «мама» водила нас в церковь, но никогда не причащала, что очень смущало священника. «Мама» скорбела об этом, и отец, понимая эту скорбь, решил крестить нас раньше своего присоединения к Православию. Когда к таинству всё было готово, приезжает к нам будущий наш крестный Николай Семенович Сахаров (родной брат архимандрита Софрония Сахарова) и сообщает «маме» — нашей будущей крестной, что двое православных друзей-кружковцев признались ему, что меня, Лиду, тайно крестили во время какой-то болезни, правда, таинства миропомазания не было. «Маму» страшно это расстроило. Во-первых, она переживала, что нарушено было основное положение христианского студенческого кружка — не вмешиваться в дела веры другого: там все верили в Бога, во Христа на основе Евангелия, и каждый уважал вероисповедание другого. А во-вторых, она боялась, что придет какая-нибудь кухарка и заявит на меня права. Но отец Валентин ее успокоил и назвал ее нашей единственной крестной. Нас готовили к крещению, рассказывали о нем, сшили белые рубашки, и когда оказалось, что не будут погружать в воду, я очень огорчилась. Крестили нас 5декабря 1925 года, на другой день Введения во храм Богородицы, и «мама» глубоко переживала это совпадение. Таинство совершалось в левом приделе Храма святителя Николая. «Большой Крест», что на Ильинке, на своде которого было изображение Покрова Пресвятой Богородицы. Как сейчас помню большую купель и лесенку около нее. Увидав это, я, видимо, испугалась и «милостивно» согласилась не погружать меня в купель. Помню еще, как отец Валентин водил нас — в белых рубашках, со свечами в руках вокруг купели. Ночевать мы остались в маленьких комнатках квартиры Николая Семеновича.

Папа деятельно участвует в жизни руководимого отцом Валентином прихода, прислуживает и читает на службах. Летом двадцать шестого года он принял участие в организации и осуществлении большого паломничества прихожан в Саров. В следующем, 1927 году, по рекомендации отца Валентина, папа едет в город Глазов к преосвященному Виктору (Островидову), епископу Ижевскому и Воткинскому (В 1934 г. епископ Виктор скончался в лагере. В 2000 г. Святитель Виктор причислен к лику святых священноисповедников), который 4 декабря в Преображенском соборе рукополагает папу во диакона, а 11 декабря — во иерея. Недолго папа служит в Георгиевской церкви Глазова, а затем переводится в Московскую епархию и назначается настоятелем храма святого князя Владимира в Старых Садах около Ивановского монастыря.

Удивительны извивы судьбы. Первый московский храм, в котором папа начинал своё православное служение, находился в двух шагах от лютеранского Петропавловского собора и его евангелическо-лютеранского училища.

Храм князя Владимира имел три придела: главный, летний — князя Владимира, правый, маленький — святых мучеников Кирика и Иулиты, и слева, зимний придел в честь благоверных князей Бориса и Глеба. В Княже-Владимирском соборе папа служит вместе с отцом Сергием Борделиусом, ставшим впоследствии иеромонахом Феодором и погибшем в 30-х годах в заключении. В этом храме я впервые была на заутрене. Помню, как выносили красивые бархатные темно-красные пелены, чтобы нести иконы в крестный ход, а я подумала, что это готовят мне покрывала, чтобы уложить до заутрени спать. В этом же храме была и моя первая исповедь у отца Сергия. Меня к ней долго готовили, и в этот день причащались и многие дети наших друзей: кто в первый, а кто и в последующие разы. Эту церковь я помню лучше, чем другую папину церковь, в Соломенной сторожке, так как меня сюда часто возили: тогда мы еще жили в Москве или рядом с Москвой. Однажды, когда я стояла на литургии в летнем приделе князя Владимира и «служила», то есть повторяла все возгласы священника, мне одна женщина сделала замечание, и с тех пор я этого не делала. Отец Сергий вместе с матушкой приняли монашество, кажется, еще до того, как стал он служить в храме св. Владимира. Они разом потеряли двоих детей после какой-то инфекционной болезни. Он постригся в православные монахи, а она — в католические, но жить они продолжали одним домом. Ее я совсем не помню, так как она к нам, видимо, не приезжала, тогда как отец Сергий бывал у нас в Новогирееве.

Впрочем, след бывшей княгини Елизаветы Георгиевны Борделиус и ее неблаговидная роль открылись позже, в 90-е годы, когда стали доступны дела репрессированных священнослужителей. После смерти мужа, Борделиус устроилась на работу во французское посольство. На самом же деле, выполняла она тогда непосредственные поручения епископа Невё. Того самого, что тайно был возведен в епископское достоинство в 1926 году в Москве, на Лубянке, под самым носом у НКВД. Этой, столь знакомой нам по нынешним временам прозелитской акцией, папа Пий XI пытался ввести в России тайную католическую иерархию. Этому тайному апостольскому администратору Невё, не жалея сил, верой и правдой служила Елизавета Борделиус. Выискивая в Москве недовольные, настроенные против советской власти группы людей, прежде всего, конечно, в православной среде, она, от имени папского апостольского администратора Невё, предлагала политическую и материальную помощь Ватикана, в обмен… на признание русской церковью главенствующего руководства папы римского. Какой знакомый мотив… В это время папа расходится с отцом Валентином Свенцицким из-за крайних непоминовенческих взглядов последнего, и об этом надо сказать подробнее. Во-первых, потому, что не все, возможно, знают события тех страшных для Церкви лет; потому, во-вторых, что отец Валентин явил тогда изумительный пример кротчайшего смирения и подлинного христианского покаяния; и потому, наконец, что яркая натура отца Валентина, его талант проповедника немало поспешествовали переходу в Православие всей нашей семьи…

После кончины в 1925 году Патриарха Тихона и ареста местоблюстителя патриаршего престола митрополита Петра (Полянского), ныне прославленного в лике священномучеников, управление Церковью перешло в руки митрополита Сергия (Страгородского), будущего Патриарха Московского и Всея Руси. Ему, заместителю местоблюстителя, для спасения Церкви от преследований богоборческой власти и от внутренней смуты обновленцев, для государственной легализации Церкви вынужденно пришлось подтверждать Ее лояльность к правящей власти Советов, заверяя отсутствие у Церкви контрреволюционных помыслов. Эта лояльность была выражена в Декларации 1927 года, а позже — в Пасторском послании Сергия. И хотя в Декларации подчеркивалось, что «меняется лишь отношение к власти, а вера православная остается незыблемой», заявление это вызвало яростный протест у многих священников и мирян. Трудно было принять в сердце другие строки Декларации: «Мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой — наши радости и успехи, а неудачи — наши неудачи». Трудно было повиноваться и указанию местоблюстителя молиться ежедневно за Советы, поминая на Литургии богомерзкую эту власть: «Спаси, Господи, и помилуй богохранимую страну нашу, власти и воинство ея…».

Во многом не принимал положений Декларации и мой отец, но в целом он не считал необходимым прерывать каноническое общения с Сергием, дабы не вводить искушения новых расколов. Протоиерей же Валентин Свенцицкий реагировал в крайне протестной форме, нарочито хлесткими фразами желая больнее, кажется, обидеть первого епископа:

«Митрополиту Сергию…

Сознавая всю ответственность перед Господом за свою душу и за спасение душ вверенной мне паствы, …я порываю каноническое и духовное общение с Вами и организовавшимся при Вас совещанием епископов, …а также со всем находящимися с Вами в каноническом общении и не считаю Вас более заместителем Местоблюстителя Патриаршего престола… Вы все делаете одно общее, антицерковное обновленческое дело, причем Вы являетесь создателем самой опасной его формы, так как, отказываясь от церковной свободы, в то же время сохраняете фикцию каноничности и Православия. Это более чем нарушение отдельных канонов! Я не создаю нового раскола и не нарушаю единства Церкви, а ухожу и увожу свою паству из тонкой обновленческой ловушки…

г. Москва, 12.01.1928 г.

Протоиерей Валентин Свенцицкий».

Духовные и мирские дороги отца Владимира и отца Валентина разошлись, чтобы вскоре вновь пересечься, но уже при иных обстоятельствах.

Был ли открытый протест отца Валентина причиной примененных к нему репрессий, или причин хватало и без того, а протест лишь добавил в чашу терпения, но в том же 1928 году его арестовывают и ссылают в Сибирь. Здесь, уже смертельно больной, отец Валентин принимает выстраданное решение вернуться в общение с митрополитом Сергием. За месяц до собственной кончины он пишет проникнутое величайшим смирением покаянное письмо:

«Ваше Высокопреосвященство, Всемилостивейший Архипастырь и отец, я умираю. Уже давно меня тревожит совесть, что я тяжко согрешил перед Святой Церковью, и перед лицом смерти мне это стало несомненно. Я умоляю Вас простить мой грех и воссоединить меня со Святой Православной Церковью. Я приношу покаяние, что возымел гордость, вопреки святым канонам, не признавать Вас законным первым епископом, поставив личный разум и личное чувство выше соборного разума Церкви, я дерзнул не подчиниться святым канонам. Моя вина особенно страшна тем, что я вовлек в это заблуждение многие человеческие души. Мне ничего не нужно: ни свободы, ни изменения внешних условий, ибо сейчас я жду своей кончины, но ради Христа приимите мое покаяние и дайте умереть в единении со Святой Православной Церковью».

Полное прощение от митрополита Сергия последовало незамедлительно, и успокоенная душа отца Валентина предстала Суду Божиему. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. А гроб с его нетленным телом еще три недели шёл, неведомым даже для НКВД маршрутом, от далекой станции Тайшет в Москву. 9 ноября в церкви Троицы в Листах, что на Сретенке, при заупокойной обедне снова сошлись разбежавшиеся было дороги двух пастырей: папа вместе с другими священниками отпевал тогда отца Валентина.

Это случится позже, а пока после расхождения с отцом Валентином папа становится духовным сыном архимандрита Георгия (Лаврова). В это же время сближается папа с епископом, а впоследствии митрополитом Мануилом (Лемешевским; † 1968), который часто служил в храме святого князя Владимира. Сближается он и с отцом Сергием Мечевым, будущим священномучеником, расстрелянным в 1941 г.; с Сергеем Алексеевичем Никитиным, впоследствии епископом Калужским и Боровским Стефаном (†1963).

Вскоре отца Георгия арестовывают и ссылают в Казахстан в местечко Кара-Тюбе, а мы с «мамой» примерно в 1928 году, переезжаем жить в Сергиев Посад — в дом отца Георгия. В 1929 году закрывают Князе-Владимирский храм, арестовывают и отца Сергия (Борделиуса). Оставшись без места, папа решает ехать вместе с Женей к отцу Георгию в Кара-Тюбе. На вокзале перед отъездом папа подарил мне резинового верблюда и думал, что я им займусь, но я так плакала, что папа, к Жениному недоумению, полдороги не мог прийти в себя. Из-за голода и транспортных неурядиц они вернулись, доехав, по-моему, только до Уральска или Караганды. Я радовалась и говорила, что Господь услышал мои молитвы и вернул папу.

Домом отца Георгия после его ареста правил владыка Мануил. Помню, как убирали дом и стелили ковры, когда ожидали его приезда. Кто-то из взрослых выходил встречать его на станцию, но если замечали его на платформе, то к нему не подходили, а, возвращаясь домой, держались другой стороны улицы. Бывало, что готовились к встрече, а Владыка по какой-то причине не приезжал. Но если приезжал, то была служба, затем торжественная трапеза, и мы, дети, любили присутствовать на этих обедах. В доме было все величественно и тихо.

Папа, будучи от рождения не православным, просил «маму» держать православный быт в доме. Все церковные праздники у нас начинались, конечно, хождением в церковь, а потом — обязательно праздничный стол, на который «мама» была большой мастерицей: всё было вкусно, несмотря на скудость продуктов.

Последней страницей в открытой священнической жизни отца была светлая страница, связанная с его службой в храме Святителя Николая у Соломенной сторожки. Это была замечательной красоты деревянная шатровая церковь, построенная за северной окраиной Москвы неподалеку от Петровско-Разумовской (ныне Тимирязевской) академии. Когда-то к академии ходил от Страстной площади паровичок — позже его сменил трамвай, — и одна из остановок называлась необычно и необъяснимо трогательно: «Соломенная сторожка». Давно снесена была эта самая сторожка под соломенной крышей, но в памяти зацепилось удивительно русское название, которое позже прилепилось к украшенному ажурной резьбой павильону остановки, а позже перешло и на возведенный перед революцией храм. Прихожанами были большей частью преподаватели и служащие академии, обожавшие своего батюшку, отца Василия Надеждина, также прославленного позже в лике святых священномучеников. Проповедями батюшки — русского красавца с добрыми голубыми глазами и красивым голосом — заслушивались прихожане, хотя и не всегда были проповеди отца Василия в пользу властей. Но тучи сгущались, милиция запретила батюшке появляться в своем доме у храма, и, в конце концов, в слякотную осеннюю ночь 1929 года отца Василия арестовали. Сослан он был в кемский лагерь, где заболел сыпным тифом. Следом началась гангрена: с уколом внесли батюшке инфекцию. Беременная жена его, оставив, в Москве четверых детей, поехала к мужу и измыслилась скрытно причастить его Святых Таин. 19 февраля отец Василий скончался. Похоронили его в Кеми.

По воспоминаниям очевидцев весть о кончине любимого батюшки быстро облетела прихожан, и они потихоньку стали собираться в темном храме. Службы не было, и тишину нарушали только редкие женские всхлипы да потрескивание свечей. Их тусклый свет освещал образа иконостаса и стоявшую у амвона высокую аскетическую фигуру близкого друга отца Василия — отца Владимира Амбарцумова. Его удлиненное смуглое лицо было скорбным и величественным. Он тихо начал свое прощальное слово об умершем друге, об ушедшем духовном пастыре, об осиротевших его чадах: «Пастырь добрый душу свою полагает за овцы» (Ин. 10, 11). Говорил он об отце Василии как о человеке бесконечной доброты и любви к людям и призвал духовных его чад не забывать осиротевшую семью доброго батюшки…

В прощальном письме, привезенном вдовой отца Василия, тот просил папу возглавить приход на Соломенной сторожке.

В храме Святителя Николая отцу уже приходилось служить, когда летом 1928 года отец Василий, ездивший на кумыс лечить туберкулез, доверил папе окормление его духовных чад. Тогда папа не стал «завоевывать» сердца прихожан, и эту деликатность они оценили и запомнили.

Отец Владимир откликнулся на предсмертную просьбу друга и, с благословения архипастыря, возглавил в 1930 году осиротевший приход.

Настоятелем храма Николая на Соломенной сторожке папа был недолго: в 1931 году благочинный округа, куда входил храм, предложил духовенству признать Декларацию митрополита Сергия и поминать его как Местоблюстителя Патриаршего Престола. В случае несогласия предлагалось выйти за штат. И хотя отец Владимир не разделял крайних непоминовенческих взглядов, хотя признавал он иерархическую власть митрополита, — сомнения в каноничности Местоблюстительства Сергия оставались. И папа решает, не снимая с себя сана, уйти на покой, за штат.

Вот и перевернута последняя, светлая страница священнической жизни отца Владимира. Больше папа открыто нигде не служил, хотя, оставаясь на свободе, он не обходил вниманием духовных своих чад, окармливая их, — конечно, втайне от властей.

Не уцелел и храм: его закрыли в 1935 году. Позже разрушили колоколенку и шестигранный шатер, а оставшийся обрубок приспособили под общежитие. В начале 70-х годов снесли и этот остаток.

Я ездила сюда, на тихую тенистую улочку Дубки, что рядом с Дмитровским шоссе. Ездила, когда в остатках храма жили неустроенным бытом незнакомые мне люди. Ездила, когда снесли храм. Ездила, когда на пустыре — над святым местом — стали возводить этажи жилого дома.

Ничто больше не напоминало здесь папиного храма, но изредка я всё же просила детей или внуков повезти меня на Соломенную сторожку. И всякий раз, попадая сюда, перед взором моей памяти всплывали дивные очертания деревянного храма, я вспоминала любимого моего папу, и невольные слезы туманили мои столько повидавшие на этом свете глаза.

Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…

Чудо произошло недавно, чуть более пяти лет тому назад. Храм Святителя Николая, как две капли воды похожий на прежний храм в Соломенной сторожке, вырос неподалеку от прежнего места.

Я медленно поднимаюсь деревянными храмовыми ступенями, подхожу к иконе «Собор мучеников ХХ века». Все они здесь. Многих папа знал, со многими дружил.

— Святые Новомученики и Исповедники Российские, — прошу я тихо за всех-всех. — Молите Бога о нас…

ЧАСТЬ 2

Замызганная шутка вульгарной философии, дескать, быт определяет сознание, — мудрствовалась не про нашу семью. И уж не про семьи близких нам людей. Не быт, которого в обывательском понимании у нас почти не было, определял наше сознание, — но Вера, Надежда и Любовь. Дерзновенная Вера в дарованный Господом путь спасения. Мечтательная Надежда пройти — сколько достанет сил — Крестным путем Спасителя. И неизбывное ощущение неземной Любви, источаемой на нас, — нас, идущих Его путем. А быт? .. Не имеем здесь постоянного града…

Быт начинается с дома. Или квартиры. Это — первооснова быта, его суть. У папы никогда — повторю: никогда, кроме детских и юношеских лет, прожитых в родительском доме, — своего дома не было. Мало, дома: никогда не было у папы даже собственного угла. …Со слов обвиняемого Владимира Амбарцумова следователи заносили в протоколы допросов: «Недвижимой собственности не было». Действительно, не было. Наша семья все годы, что папа был жив, впрочем, и многие годы после его смерти, — скиталась с нехитрым скарбом по чужим углам. С места на место. Сколько же было их, мест этих! Манихино, Новогиреево, Кучино, Никольское, Заветы Ильича. Разоренный Данилов монастырь. «Батюшкин дом» в Сергиевом Посаде. В этом мельтешении именно жизнь в Посаде оставила светлый след, была она спокойна и размерена, хотя по удаленности от Москвы папа приезжал не так часто, как нам того хотелось. Но в Посаде жили мы в особенном доме, и рассказ о нем — особый. Первую же свою квартиру на северной окраине Москвы мы с мужем Глебом получим только в 1966 году, когда будет у нас уже собственных шестеро детей. Случится это еще ой как нескоро.

Пока же, — квартирантами ютились мы на чужих площадях, постояльцами жили на чужих дачах, в чужих домишках и сараях.

Поженившись, родители мои сняли на Молчановке комнату, где родились оба моих брата: Женя и Витя. Года через три семья наша (меня, впрочем, не было тогда еще и в замысле) уехала в Самару, и жила здесь в «кружковском» общежитии. В Самаре папу арестовали, а мама схоронила младшенького: доброго нашего Витю.

После возвращения в Москву Амбарцумовы поселились в достопамятном доме Кречетниковского переулка, но о нем уже довольно было рассказано. Здесь родилась я, но умерла моя мамочка Валя.

В 25-м или 26-м году — уже с «мамой» Марусей, но раньше перехода папы в Православие,- мы стали жить под Москвой, на станции Манихино, в «барском» доме Шуберт. Зиму жили одни, а лето — вместе с хозяевами. Я была еще совсем крохой, но из той, манихинской, жизни остались в памяти и первая Рождественская елка, и первые церковные службы… Вижу, как сейчас: молодой папа, наряженный Дедом Морозом, спускается с мешком подарков к нашей зажженной елке, нарочито топая мягкими валенками по деревянным ступеням: «Кто тут обдирает плетенную мебель?». Это про меня: я боюсь и прячусь. А вот «мама» — тоже молодая, красивая — украдкой раскладывает подарки в наши туфли, нарочно и выставленные нами в рождественскую ночь пред двери. Мне приятны эти детские воспоминания, но «маме» жить зимами в Манихино было страшновато. Зимой же 1927-ro года стало и вовсе жутко: вокруг то и дело грабили пустующие дачи. После же случая, что милиционеры устроили грабителям засаду прямо в нашем доме, нервы у «мамы» не выдержали. Наутро, наскоро собрав скудные пожитки, мы поехали жить к папиной сестре — к тете Наташе.

Жила тетя Наташа в бывшем братском корпусе Свято-Данилова монастыря. Монахов повыгоняли из их келий (не приложу ума, где они тогда ютились), а корпус заселили семьями рабочих. Здесь, в корпусе, имела свою небольшую перегороженную комнатку и тетя Наташа. Досталась она ей как преподавателю глухонемых в ликбезе: единственная в роду, тетя Наташа продолжила дело нашего деда, Амбарцума Егоровича.

Тот дом бывшего братского корпуса, что напротив Троицкого собора, в наше время надстроен, и в нем помещается Отдел Внешних сношений Московской Патриархии. В те же годы братский корпус представлял собою типичную коммуналку 20-х годов: перенаселенную, шумную, грязную.

На новом месте «мама» долго и тяжело болела воспалением легких, а я вынужденно «гостила» помногу дней у Пестовых. Когда же «мама» выздоровела, водила она нас с Женей в еще действующий Троицкий собор ко всенощной. Нам, детям, отстоять всю долгую монастырскую службу, было тяжело, и мама шла на службу одна, но прибегала за нами так, чтобы поспеть привести нас в собор к «Хвалите». Мы подходили под елеопомазание, и «мама» уводила нас спать.

В тот год в Троицком соборе часто служили архиереи: оставшись без места, многие из них приезжали в Москву за назначением. Служил здесь и добрый знакомый нашей семьи владыка Мануил, а маме случилось раз стать свидетельницей, как он в прощеное воскресенье три часа кряду каждому отдавал земные поклоны. Здесь же в монастыре жил и отец Георгий, тот самый старец, что первый поверил нашей «маме» и в чьем доме ~ мы станем позже жить в Сергиевом Посаде. Мы часто ходили в его церковку и келью, а жил он, прямо в Храме Святых Отцов Семи Вселенских Соборов.

Последним настоятелем обители благоверного князя Даниила был архиепископ Феодор (Поздеевский), к тому времени уже сосланный и правящий монастырем заочно. Был он и сам ярым непоминовенцем, и неукоснительно требовал того же от братии. И вот однажды «мама» видела, как монахи усердно и долго клали поклоны. Поклоны, поклоны, поклоны. Оказывается — стали монахи «поминать», а владыка наложил на них епитимью. До назначения владыки Феодора был Данилов монастырь запущенным и захудалым, был местом ссылки нерадивых монахов и священников. С его же приходом в 1917-м году монастырь приведен был в надлежащий порядок и духовно расцвёл.

Но в полном духовном запустении текла жизнь новых «насельников» братского корпуса. Отцы семейств сквернословили хлеще ломовых извозчиков, а допивались до чертиков. Помню полные ужаса глаза «мамы», когда, качая головой в чаше сложенных рук, рассказывала она навестившему нас отцу о соседе. Тот, рабочий Даниловской мануфактуры, заплетающимся языком кастерил жену за плохо опорожненное мусорное ведро: «Нюра, тудыт твою мать, вынеси-ка снова ведро; смотри, дура, сколько их еще здесь осталось — зелененьких и с хвостами. Ежедневные перебранки и ссоры перерастали в драки. Отборный мат и жирная кровь размазаны были по стенам лестницы. От глав семейств не отставали домочадцы: жены и даже дети. Нам не позволяли играть с некоторыми из них, но трудно было уберечься от такого влияния. Однажды, когда мы с «мамой» поднимались к себе, соседский мальчик наябедничал: «Ваш Женя так-то и так выругался».

На другой день папа выдрал Женю линейкой, и мы, не мешкая, от тети Наташи съехали. За городом, на станции Новогиреево Горьковской железной дороги мы сняли сперва две комнатки, а позже папа отделал какой-то сарай, и мы стали жить в нем. Сюда «мама» перевезла и своего умирающего от рака отца, Алексея Федоровича. До этого он никогда у нас не бывал, и мы его не знали, поскольку, как позже рассказывала «мама», не верил Алексей Федорович в ее чистую жизнь с нашим отцом. Только на смертном одре «маму» благословили поговорить с ним об этом. Осенью 1928-ro года, Алексей Федорович скончался, а я так и не знаю, поверил ли он нашей «маме». Отпевал Алексея Федоровича владыка Мануил. Отпевал там же, где отпевал он заочно годом раньше мою маму Валю: в Борисоглебском приделе Княже-Владимирского собора.

В Новогиреево прожили мы недолго. Вынужденные уехать подальше от столицы, поселились мы в Сергиевом Посаде, или в Загорске, как тогда стали именовать град преподобного Сергия. Истинно, не ведали, что творили.

Из-под Москвы выселили нас как лишенцев.

Сколько помню, в заветном уголке сознания теплилось высокое и сокровенное: мой папа — священник! Священник, а значит, и он — воин Христов, и он — в светлых ризах с именем Божиим на устах идет ради Него на жизнь и на смерть. Сколько же слышали мы о них с самого детства!..

Власти предержащие держались мнения иного. Совдепия числила всех священнослужителей вообще — в дармоедах. Паразитирующий класс, объедающий трудовое население страны. Но это еще бы не беда. Беда заключалась в другом, в том, что лишние эти люди — в несуразных одеяниях и с символом позорной смерти на груди — с упорством, достойным лучшего применения, разносили заразу столь враждебной идеологии, что хочешь не хочешь, а запишешь их чохом в черные списки контрреволюционеров. А уж вовсе уму было непостижимо, что мракобесное учение их находило-таки отклик в душах наивных и безграмотных людей.

Резоны у власти были. К примеру, папино дело 1932 года. Вернее, дело, по которому проходил и папа вместе с семьюдесятью тремя обвиняемыми участниками так называемой Всесоюзной контрреволюционной монархической организации церковников «Истинно Православная Церковь». Обвинительное заключение по делу писалось следователями далеко не глупыми. После победных строк о вскрытии и разгроме органами ОГПУ более четырех тысяч участников «организации» (простим: таковы законы этого жанра), следователи решились дать ситуации осторожный анализ. То есть объяснить, на что же был расчет в этой борьбе по свержению советской власти и восстановлению монархии. Так вот: обвиняемым достижение их целей казалось реальным потому,- считали следователи, — что (внимание!) «в качестве орудия использовалась церковь, так как во многих отношениях она еще связана с народными симпатиями и в общем питается корнями, уходящими в старый режим».

Замечательно сказано. Лучше, пожалуй, и не требовалось.

Законы совдепии просты и эффективны: лишних людей необходимо лишать легальных способов существования. И как объектов белковых тел, и как субъектов общественных отношений. Нас и лишали. Назвав лишенцами, поражали нас в основных гражданских правах. Ладно, когда лишали «прав» эфемерных, вроде избирательного. Но отлучали и от самых насущных, необходимых. Скажем, мы, дети лишенца, не имели права поступать в институт. Или мы — дети! — не получали продуктовых карточек! Поверить ли, но тогда это означало отлучение от права питаться. В Сергиев Посад папа возил нам продукты из Москвы. Голодая сам, он отдавал нам то, что собирали на пожертвование на приходе церкви в Соломенной сторожке: хлеб, сахар, крупы.

Вообще, выжить тогда можно было только помогая друг другу, хотя, чего уж греха таить, выжить лишенцам было ох как непросто. Не из полевых лилий плетён был венок их. Но, может, и отпускались нам испытания эти вполне Промыслительно. Ведь как Промыслительно: нас, лишенцев, лишали тех лишних богатств: квартир, вещей, денег, — которые-то как раз и не пускали наследовать богатств истинных. Небесных.

Взять нас. Не имея постоянного жилища, естественно, не имели мы и сколь-нибудь сносной мебели. И одежда была только самая необходимая, обиходная. Помню, у меня были туфли, а кто-то подарил мне еще синие резиновые тапочки, которые мне очень нравились. Но папа убедил меня отдать их в более нуждающуюся семью. Никогда не было и лишних денег. Даже когда папа зарабатывал вдруг что-то по научным договорам (все-таки физик с университетским образованием), то все «лишние» деньги уходили на помощь другим лишенцам.

Среди опекаемых папой семей, была семья отца Михаила Соловьева, впоследствии архиепископа Тихвинского Мелитона; семья отца Сергия Сидорова, расстрелянного в 37-м в Бутове. Помню, как мы с папой в начале 30-х годов обошли чуть не пол Сергиева Посада в поисках семьи отца Владимира Медведюка, тоже расстрелянного позже на бутовском полигоне. С отцом Владимиром папа, видимо, был хорошо знаком, так как некоторое время служили они в соседних храмах: папа — у Соломенной Сторожки, а отец Владимир — в храме святителя Митрофания Воронежского на Хуторской улице. Папа привлекал к этому делу и молодежь: и Женя, и Глеб помогали разыскивать нуждающихся и разносить им продукты. Без преувеличения, папа был центром, организатором подобной помощи. Он требовал от своих духовных чад, от близких людей, чтобы те, подвизавшись помогать, делали это не по настроению, а по строгому правилу: дающие называли определенную сумму и срок подачи денег, которых они должны были держаться неукоснительно. Тогда семьи лишенцев могли планировать свое выживание, рассчитывая на конкретную помощь в обговоренный срок. Часто папа просто прикреплял одни семьи к другим, более обеспеченным. Между этими семьями, как правило, завязывалась настоящая дружба, а многие семьи позже породнились. Самим нам в те годы помогали Каледы: Александра Романовна и Александр Васильевич. Это были замечательные люди, которые — вот вам пример — стали позже моими свекровью и свёкром. С Каледами мы познакомились в 1930 году.

Лишенцы. Собственно, нас в жизни и окружали в основном лишенцы: от них шла реальная помощь, доброе слово, сочувствие и сердечная молитва. Поверьте, это всегда были удивительно замечательные люди: простодушные, добросердечные, отзывчивые…

Папа, нанимая жилье, как правило, с нами не жил и никогда у нас не прописывался. Делал это он, чтобы лишний раз не осложнить ему — клейменному властью лишенцу — без того не простую нашу жизнь. А на вопросы следователей о месте жительства папа отвечал: «Москва. Живу без прописки по знакомым». Но эта была правда. Многие папины друзья, не без риска для собственного спокойствия и благополучия, оставляли его, утомившегося за день, у себя ночевать. Случалось, что, придя к очередным знакомым, папа находил здесь уже попросившихся на ночлег раньше, и тогда он уходил искать другого приюта, — того, куда приведет его Господь.

Пестовы, Уденцевы, Каледы. В этих семьях всегда рады были отцу Владимиру. С ними мы долгие годы были дружны и после папиной смерти. Из их-то рассказов всплывало немало подробностей папиной жизни тех лет.

Но совершенно неожиданно о том же заговорило и следственное дело 1932 года. Привлеченная по надуманному обвинению вдова Калошина — домохозяйка и мать шестерых детей — была прихожанкой церкви в Соломенной сторожке, рядом с которой и проживало ее многочисленное семейство. На допросе она показывала, что год назад умер у нее сын. «После его смерти, — продолжает она показания, — к себе на квартиру начала приглашать священника местной церкви с тем, чтобы он отслужил панихиду. Фамилия этого священника: Амбарцумов. Приглашала я его несколько раз… Иногда он просился, чтобы ему разрешили переночевать, ночевал он у нас раза три-четыре. Где он жил и в настоящее время живет, я не знаю».

Благодарная наша память и низкий поклон простой русской женщине Евдокии Калошиной, за ту, давнюю, заботу о нашем отце, лишенце Владимире Амбарцумове.

Лишенцы. Для многих, наверное, страшное было то слово. А мы, ничего, притерпелись, пообвыкли. Даже грелись чувством, что нам, именно нам выпало счастье терпеть за Христа. О том нашем душевном самочувствии замечательно рассказывал мой муж Глеб.

В 1929-м году семилетним мальчуганом спрашивал он мать: «Мама, а почему всех арестовывают, а нас не арестовывают?». И верующая мама его, Александра Романовна, с чистотой удивительнейшего своего простодушия отвечала сыну: «А мы недостойны пострадать за Христа»…

Да, лишали нас многого. Но — не в силах были отнять главного. Веру. Надежду. И Любовь… В Сергиевом Посаде жили мы в «батюшкином домике». Так называли здесь дом того самого даниловского старца Георгия, что был «маминым» духовником и за крючочки жизни которого — чаяно ли, нечаянно — цеплялись петельки жизни нашей семьи. Как давно это началось? Бог весть. Может, первые запутинки сделались еще в Таганской тюрьме, где сошлись тогда жизненные

дороги многих святых мучеников России. Сам отец Георгий, настоятель далекого Мещовского монастыря, попал в тюрьму — а был это 1918 год — совершенно случайно. Просто повезли их на расстрел, но, по обычной для тех лет неразберихе, не явилась на безымянном полустанке — может быть, запив — расстрельная команда, и, делать нечего, повезли приговоренных дальше, аж до самой Москвы, где и сдали всех под расписку в тюрьму. Одним словом, путаница. И один только батюшка ведал, чьим таким заступничеством и в какой такой канцелярии спутаны были бесовские планы карателей.

В неволе вполне открылся духовный талант отца Георгия: не сыскать было лучшего утешителя безутешных узников, в их числе и ожидающих своего скорого последнего часа. Непостижимо преодолевая тюремные запреты, подозрительность комиссаров, тюремщиков и самих заключенных, умудрялся и здесь батюшка уврачевывать язвы ран и скорби душевные. С ваткой, бинтиком и мазью, с крестом, Евангелием и ласковым словом бродил, неизвестно откуда находивший силы, отец Георгий по тюрьме: от камеры к камере, от болящего к поверженному духом, от атеиста к подвижнику веры. И отмыкались пред горячей его молитвой двери самых неприступных, самых мрачных камер и душ.

Батюшка лечил, успокаивал, утешал, исповедовал, соборовал, отпевал. Служили в тюрьме и литургию. Что ж было не служить, когда полна была Таганская тюрьма не только приходскими священниками, но даже архиереями. В заточении пребывал здесь в то время и митрополит Кирилл (Смирнов), тот, на кого в своем завещании так надеялся Патриарх Тихон. Он-то, митрополит Кирилл, первый прозрел в отце Георгии благодатный дар и благословил его на усердие старческого послушания. Содержался в тюрьме и настоятель Данилова монастыря епископ Феодор. Сойдясь в тюрьме коротко с батюшкой, он не оставил его в беде, но получив свободу, впрочем вовсе недолгую, походатайствовал за батюшку и добился в 1922 году его досрочного освобождения.

Петельки — крючочки… Он-то, уже архиепископ Феодор, и поселил отца Георгия в братском корпусе Данилова монастыря. Да, в том самом, где позже наша семья будет жить у тети Наташи. Когда же станут заселять кельи рабочими, архиепископ Феодор благословит батюшку поселиться в келейке собора Святых Отцов.

Крючочки — петельки… В тюрьме познакомился с батюшкой и Владимир Филимонович Марцинковский — один из руководителей христианского студенческого союза, талантливый лекционный проповедник, кумир верующей молодежи. Это ему на смену — возглавить местный кружок — поехал в Самару папа. Об этом знакомстве хотелось бы рассказать подробнее потому, что всё, связанное с христианским студенческим движением, было нам близко, и обойти молчанием столь значительную фигуру, каковой был Марцинковский, — нельзя.

Марцинковский и Амбарцумов. Два руководителя Союза. Сколь же непохожи они были. Характерами, делами, судьбами являли они две противоположные крайности, два полюса. И две — разные дороги были начертаны им Господом. Об этом стоит повспоминать.

Начать с того, что и в кружковском движении занимали они разные позиции. Марцинковского скорее следует назвать глашатаем движения, его главным проповедником. Папа же был его блестящим организатором, неустрашимо возглавившим Союз в самые лютые годы гонений.

Разнились и биографии. Родившийся в православной семье, Марцинковский, под исключительным влиянием Благовестного Слова, резонансно усиленного убедительностью и красотой собственных выступлений, стал отрицать сначала полноту благодати Церкви, стал подозревать ее в бесчувственной омертвленности, стал тяготиться обрядовой пышностью Православия, — и, как естественный итог, сперва робко заговорил о необходимости обновления и возрождения Православия, чтобы позже вовсе уйти из него в одну из евангельских общин. У папы же всё было ровно наоборот: лютеранин по рождению, через баптизм, через собственные страдания и страдания гонимой Церкви, — пришел он в 1926-м году в кровоточащее ранами Православие.

В 1923 году Марцинковский был выдворен из России. Сперва поселился он в Чехии, где опубликовал замечательные свои воспоминания «3aписки верующего», а позже переселился в Палестину: поближе к христианским святыням и иудейским древностям. После же образования нового государства принял Марцинковский израильское гражданство, и долго возглавлял евангельскую общину в Хайфе. Так, в душеспасительных лекциях о Благой Вести, читаемых в малочисленных еврейских и арабских евангельских общинах, Владимир Филимонович благополучно состарился, и в 1971 году был «отозван к высшему служению».

Папа же, оставшись с Россией, служил в еще не закрытых Храмах небесной торжественности и красоты Литургии, на Пасху возглашал в слезах радости православному люду «Христос Воскресе», обрядово крестил, обрядово венчал и отпевал обрядово русских людей, затюканных нашествием поганых безбожников. Позже пришлось служить и тайно: в скромных домовых церквах. Тайно приходилось и окармливать духовных чад своих, — тайно, ибо явно бесновался в России красный зверь.

А короткие биографии не длинной жизни отца Владимира, завершившейся в приснопамятном 1937-м году, писал папа не сам, а выходили они из-под перьев грамотных следователей ОГПУ и НКВД, натренировавших частыми упражнениями каллиграфическое искусство своего почерка…

Свое знакомство с отцом Георгием Марцинковский описал в воспоминаниях, а его талант рассказчика выше всяких похвал. Отношение к отцу Георгию выразил он самыми добрыми словами, написанными к тому же не через десятилетия, а вскоре после событий.

«Однажды я простудился, — описывает Марцинковский первую встречу, — почувствовал что-то вроде сухого плеврита. Меня направили в перевязочную комнату. Небольшая чистая камера. Посреди нее стоит иеромонах, исполняющий должность санитара. Вереница больных проходит через комнату. Большинство страдает экземой, язвами на ногах».

Этот-то иеромонах, «милосердный самарянин, обмывающий гнойные раны» и утешающий всякого «бодрым словом, шуткой-прибауткой» — и был отец Георгий. Скупо, но с любовью чертит Марцинковский портрет батюшки: «Отец Георгий, человек лет 50, с длинными лоснящимися от елея редкими волосами и простым русским (мужицким) лицом; глаза его прямо светятся лучистым сиянием. Любит говорить отечески, с народным юмором. Мы с ним очень подружились».

К тому времени Владимир Филимонович уже нарушил церковный запрет и крестился самочинно во второй раз. К этому решению шел он долго и мучительно. А мучила его заведенная православными практика крещения детей в раннем возрасте. Ведь тогда получается, что крещаемый просто в силу возрастного неразумия — не в состоянии искренно и сознательно обратиться к вере, ко Христу, как требовал того Господь: «Кто будет веровать и креститься, спасен будет». То есть, сначала вера, а потом крещение, как, собственно, поступали апостолы и святые отцы, крестившиеся уже во вполне сознательном возрасте.

Со своими сомнениями и с собственным проектом возрождения Православной Церкви Марцинковский обратился было к самому Патриарху Тихону, но тот не поддержал ни проекта, ни желания Марцинковского вторично «быть крещеным по вере в православной Церкви». Но Марцинковский, после раздумий и колебаний, принял-таки выстраданное решение: «креститься сознательно». И крестился по обряду евангельских христиан-менонитов. Это событие подробно, изящно описано им в воспоминаниях: «Я много молился. И вечером объявил проповеднику Т. о своем решении — принять крещение при первой возможности, т.е. завтра утром. Весь этот вечер я как бы умирал для всего и для всех: для мира, родных, друзей. Утром, вскоре после восхода солнца, я принял крещение в глубоких водах степной речки. Была перейдена грань к новому периоду духовной жизни. Одновременно с этим я не вступил ни в какую общину и не заявил о своем выходе из Православия, хотя, конечно, уже перестал принадлежать к числу ортодоксально-верующих».

В тюрьме пришлось Владимиру Филимоновичу терпеть обиду: заключенные архиереи не допускали его — второкрещенца ко причастию. Это печалило Владимира Филимоновича, и только один батюшка, не одобрив содеянного, всё же утешал его как мог: «Это ничего. Это ты от усердия. Бог усердие любит… Ты хотел повторить сознательно обеты крещения, которые за тебя сказали в детстве». А поразмыслив и помолившись, батюшка нашел путь к исправлению: «А я бы допустил вас до причастия, — говорил мне со своей неизменной улыбкой на лице о. Георгий. — Вы бы на исповеди сказали перед Богом, что в этом крещении вы видели волю Божию, и Бог вам Судья»…

После отбытия наказания Владимир Филимонович не раз вспоминал в среде кружковцев о тюремном батюшке: «Приобретением было знакомство с этим типом истого русского православия или просто русского христианства, при всей простоте вмещающей и мудрость и крепкую волю, а главное удивительную мягкость, широту и любовь, любовь без конца… Он был в тюрьме как бы старцем, к которому ходили за советом».

Безусловно, слышали и мои родители эти рассказы Марцинковского, и думаю, высокая оценка духовных качеств батюшки в немалой степени повлияла на выбор ими своего духовника.

Крючочки, крючочки. Петельки жизни. Служил в соборах Свято-Данилова монастыря и владыка Мануил, конечно же, хорошо знавший батюшку.

Любимой духовной дочерью отца Георгия была и будущая монахиня Михаила, а пока Маруся Шитова, ближайшая подруга двух моих мам. По батюшкиному благословению приняла Мария Кузьминична свой тайный постриг.

Петельки, петельки. Крючочки судьбы. В 29-м году папа с Женей поехали проведать батюшку в далекой его ссылке, а мы с «мамой» поселились в «батюшкином домике» в Сергиевом Посаде. Дивно Создателем жизнь устроена наша.

Переехали жить в батюшкин дом мы по его же благословению, хотя домом в те годы управлял, ввиду батюшкиного отсутствия, владыка Мануил. А отсутствовал батюшка по причине вполне уважительной. Постановлением ОГПУ от 28 года батюшку сослали в глухое казахское захолустье, в пустынное местечко Кара-Тюбе. Наказание свое отец Георгий понес заслуженно, чтобы впредь не «играл роль «старца» в черносотенном Даниловском монастыре». Усугублялось же дело тем, что числили компетентные органы за батюшкой более тысячи духовных чад. Видно, «играл» роль свою отец Георгий по-настоящему, убедительно, если духовные дети, не вняв очевиднейшим разоблачениям ОГПУ, не токмо не забыли своего любимого батюшку, но и опекали его всячески в далекой той ссылке. Не оставлял попечением духовных деток своих и батюшка, но в глинобитном домишке на краю Кара-Тюбе, в домашней церковке, молился о них вседенственно.

«Чада мои возлюбленные! .. Я многогрешный… приемлю смелость в убогих своих к Богу молитвах, вспоминая имена Ваши, молить Премилосердпого Господа об исполнении всех Ваших благих пожеланий и о даровании Вам здравия и душевного спасения. Бог вас храни всех!»

Тяжелейший климат и несносные бытовые ycловия, жизнь среди кочевников и песков, подорвали без того не ахти как богатое здоровье батюшки. Трехлетняя ссылка тянулась долгих четыре года, а разрешение покинуть места неволи последовало, когда батюшка уже смертельно мучился раком горла. Превозмогая нестерпимую боль, находил он еще силы прошептать слова утешения близким, но ни есть, ни пить без страданий батюшка уже не мог.

«Благий архипастырь, отец, — вилась к местоблюстителю Сергию ленточка телеграммы. — Я заболел серьезно горлом. Пищи принимать никакой нельзя, чайную ложку глотаю трудом. Лежать, спать минуты не могу, задыхаюсь…».

Дали, наконец, батюшке волю, выдав и разрешение на «минус двенадцать», означавшее на деле запрещение проживать в 12-ти крупнейших городах. Взвешивали и решали недолго, а выбрав Нижний, не мешкая упаковались, отслужили молебен и тронулись в путь. Времени на жизнь оставалось чуть больше, чем на месяц: столько же, сколько и на дорогу. Догорала свеча. Тянуло уж то холодом, то теплом — от врат вечной жизни.

Последняя земная дорога. В колдобинах болей, страданий, мук. Превозмогая ее тяготы, с терпением и покорностью завершает архимандрит Георгий свой подвиг веры. И не выставить наружу ни корчу, ни гримасочку боли: несут ведь с батюшкой труды дальней дороги две духовные дочери: Танюша и Леночка. Несут, деточки, на девичьих плечах своих немощи и скорби старца. Обе славные, добрые. Вон как испереживались из-за него, хоть и не покажут виду. Но от старца ли утаить? Ох-хо-хох. Потерпите, миленькие, потерпите. Слава Богу, недолго осталось.

Рядом Танюша Мельникова. Всегда рядом. Все долгих четыре года. Танечка, деточка. Четыре годочка молодой своей жизни отдала ты старцу. Бросив и Москву, и родителей, и подруг, обрекла себя на многотрудное служение, ушла в добровольное заточение. Как бы и выжил без нее? И за в доме порядок, и за стряпню, и за батюшкино здоровье. За всё в ответе. Коровушку подоить, бельишко постирать, хлебы испечь — кругом Таня. А и сказать, тонкого воспитания девушка, с великими княжнами, мученицами Марией и Анастасией, в школу бегала… А ведь еще и последить за кругом богослужений, за последованием; быть и псаломщицей, и певчей. Двадцать девять годков — пора и определиться. Сереженька, вон, просил благословения на брак. Не благословил. Душа-то ее чистая рвется к иноческой жизни, но нет, нет благословения старца и на постриг. Видится другая дорога милой сердцу дочери. Быть ей, конечно, матушкой, но позже, позже. Надо только горячо молиться.

И Леночка, милая деточка. Тоже помощница хоть куда. Примчалась, бедненькая, в двадцать один свой годочек, чтобы свидеться с батюшкой, чтобы подать помощь Танюше. Да и застряла вот на годы. Старается, старается до слез. Не от тщеславия — от усердия. Э -эх! А тоже, древнего дворянского рода девица. Русь Святая, понять ли тебя?

Мысли, мысли. Далека, камениста да ухабиста дорога — сколько чего передумаешь.

Первые сто верст — лошадьми и верблюдами до Джамбейты. Здесь первая передышка. Здесь, в больнице, любимые чада: врачи, нарочно распределившиеся в эту глушь, чтобы быть поближе к батюшке. Чтобы, исхитряясь, обманывая внимание местных соглядатаев, подавать ссыльному нужную помощь. Вот и главврач, сам Сергей Сергеевич. И фамилия подходящая: Утешев. Похристосовались. Утерли набежавшие слезы. Это он-то, Сереженька Утешев, командовал тут всей помощью. Штаб, фактически. А Сереженька, он при этом и голова, и сердце. Рисковал, как никто.

— Как, Сереженька? — спрашивал одними глазами батюшка. — Тяжело, поди?
— Терпимо, батюшка, — отвечал одними глазами Сергей Сергеевич. — Вам бы помощь.
— Ты уж, Сереженька, помощь свою старцу подал. Теперь жду помощи от иных мест.
— Будет вам, батюшка. Поживем еще. — Нет, Сереженька, пора… А что, не таишь обиды на старика за Танюшу?
— Что вы, батюшка. Мы с Галей живем душа в душу, да Вас помним за благословение.
— То-то, — улыбнулся глазами батюшка.- Не обижайся. У Танюши другая дорога…

В ссылке обвенчал батюшка Сергея Утешева с младшей танюшиной сестрой — Галей Мельниковой. Они почти и знакомы-то не были, но старец велел делать предложение. Сергей в смущении: «Если бы Таня, а то почти незнакомая Галя». Но — старец велел, Сережа и написал родителям Гали, а те, уважая старца, дали свое согласие. Помню, как вили в Посаде венцы и отсылали их в Джамбейты. Сергей с Галей прожили долгую и счастливую жизнь, как говорят душа в душу. Сергей Сергеевич скончался в 1975 году, а Галина Борисовна умерла в августе 1985. Имели они троих сыновей и одну дочь…

Посреди грязи, сифилиса и трахомы — амбулатория, островок чистоты и святости. Тут же, в запертой аптечке — молитвословы, Евангелия, иконки и лампадки. Затеплили, помолились, почитали Акафист. О, пресладкий и всещедрый Иисусе! Приими ныне малое моление сие наше…

Недолго поспали, а наутро обнялись напоследок, отвернулись, сощурились, чтоб не запорошило еще вдруг песком глаза, перекрестили стелющуюся за горизонт пустынную дорогу — и поехали. Новые сто верст до железной дороги. В тряских подводах до Уральска. Почти Россия. И встретили снова близкие люди, опять свои же, деточки. Помогли подсесть в поезд, до Волги. В Энгельсе паромная переправа через морем разлившуюся Волгу. До Саратова. Дальше, из последних жил, пароходом до Нижнего. Здесь — новое искушение: не встретили. Ждали, ждали, да и прохлопали батюшку. Силы и жизнь на исходе.

— Умираю под забором, — нашел еще батюшка силы для шутки. — Так и передай, — говорил он Леночке, отправляя ее в Москву, от себя, теперь уже, кажется, навечно.

— Батюшка, — обливаясь слезами, целовала Леночка старцу руки, — я такая малодушная, легкомысленная. Без Вас пропаду!

— Что ты, деточка! — с совершеннейшей искренностью утешал ее умирающий старец. — Мы тебя никогда не оставим.

Дня через четыре нашли батюшку примчавшиеся из Москвы детки, подыскалась для батюшки и достойная кончины комнатка с окошком в сад, и тогда, совсем скоро, причастившись Святых Даров и не отняв рук от Чаши, мирно отошел отец Георгий ко Господу. Под поклоны глядящих в окошко берез, столь милых его русскому сердцу.

Не дождался домик своего батюшки. Не дождались любимого батюшку и московские его детки, хотя сподобил Бог многих из них повидать старца в его ссылке. Ехали только по его же, батюшки, благословению, ехали с осторожкой, обманывая бдительность местных уполномоченных, ехали всегда с ведома и помощью Сергея Утешева. И папа, оставшись после закрытия Владимирского собора без места, взяв с собой Женю, поехал к батюшке. Но доехали они, кажется, только до Уральска, и здесь основательно застряли: сперва не было долго оказии, потом развезло дороги. Продукты и деньги кончились, на руках малолетиий сын. Пришлось возвращаться в Москву, так с батюшкой и не свидевшись. Не дал Бог дороги. Не дождались батюшку и посадские насельницы его дома. Ждали, ждали — и не дождались. А как помню, каждый разговор непременно и незаметно поворачивал на воспоминания о нем, о днях, что проводил здесь батюшка: в доме ли, или в саду. «А помните, — начинал бывало кто-то один, — как батюшка у себя в мезонинчике…», и тут кто-то другой обязательно подхватывал и вспоминал о чаепитиях в беседке, потом вспоминали в сотый раз удивительные батюшкины рассказы о детстве, о послушничестве в Оптиной пустыни, о жизни в Калуге. Всегда долго и обстоятельно обсуждалось последнее батюшкино письма деткам, потом решали, что бы еще положить в отправляемую батюшке посылочку. Мы не знали тогда, что дни батюшки сочтены, что батюшка уже никогда не появится здесь, в своем домике, но дом жил этой надеждой, надеждой услышать вскоре благоуветливый голос: «Деточка, золотце мое, дай я поцелую тебя в умненькую твою головушку».

Батюшкин дом стоял на окраине города, в местечке Красюковка, названном так по имени отставного генерала Красюкова, прежнего владельца этого участка земли. Линией железной дороги наша Красюковка была отрезана и от центра города, и от Лавры, и от приходских храмов Посада, но зато…

Зато за нашей Полевой улицей город кончался, и дальше на восток, за ручейком, тянулись только луга, поля да березовые рощи. Вдали зыбились Скитские и Вифанские пруды, а над их водами блестели купола закрытых церквей: Боголюбской киновии, и дальше — Черниговского скита.

Зато краем нашей Красюковки к прудам бежала Вифанская дорога, приводившая к монастырским скитам: Вифанскому и Гефсиманскому,- тоже, конечно, закрытым.

Зато если б пойти было обратно, другим коленцем нашей Полевой улицы, то в трех минутах ходьбы, за утиным прудиком, встретился бы чудный храм: церковь Архангела Михаила. Этим-то путем, или соседней Бульварной улицей бежала я каждое утро в школу. Потому что школа наша располагалась как раз в бывшей богадельне этого храма. Сама церковь Архангела Михаила находилась на втором этаже богадельни, куда и ходили мы на службу. Пробравшись на хоры, где молились монахи закрытой Лавры, мы стояли службу здесь, с монахами. Среди монахов молился часто и архимандрит Кронид (Любимов), последний до закрытия Лавры ее наместник. В 1937-м году и его, уже слепого, почти восьмидесятилетнего старца расстреляют на бутовском полигоне.

В храме служил тогда архимандрит Иероним (Захаров), будущий епископ Рязанский и Касимовский. Служил он красиво, строго. Были разговоры, что интересовался архимандрит жизнью нашего дома, но его к нам не приглашали, так как не совсем доверяли ему. Что ж, такое было время.

От раза к разу ряды монахов в церкви редели, их потихоньку арестовывали и ссылали, а вскоре закрыли и саму церковь, передав богадельню целиком под школу.

Лавра уже более десяти лет стояла закрытой. Святые мощи преподобного Сергия выставлены были безбожниками на поругание. Служб в соборах Лавры не служилось, и только чудом просачивающиеся в опечатанную Лавру богомольцы подкрадывались к Троицкому собору, к той стене, у которой только и постоять, обливая слезами холод камня, прикосновенного цельбоносной раке святого заступника земли Русской.

В самом же Посаде пока еще действовали четыре храма. Первым был храм Рождества Богородицы, что стоял неподалеку от улицы Красной Армии в Пожарном переулке. Ныне остался от храма только пустой садик за изгородью, а тогда служил в ней сам благочинный отец Дмитрий, считавший эту церковь как бы остатком Лавры. И каждую субботу служил здесь батюшка литию с пением: «Православная днесь видеша вси языцы». За вокзалом, ближе к шоссе, высилась вторая церковь — храм Вознесения. Здесь служили два отца Николая: один — старец Николай, другой — отец Николай Баниваленский (мы знались с его дочерью, тетей Лёлей Сотаевой). Этот храм посещали мы с приездом папы — ему нравилась здешняя служба. Но закрыли и эту церковь, и поселившаяся здесь мерзость запустения храм разрушала. Сейчас его, Слава. Богу, восстановили.

Третьим был храм Илии Пророка, долгие годы остававшийся единственной приходской церковью в городе. Тогда небольшой храм этот не мог вместить всех желающих, и многие стояли службу на улице. Позже, уже после войны, служил здесь замечательный батюшка, отец Тихон Пелих.

Мы же, после закрытия нашей церкви на Красюковке, обыкновенно ходили в храм Петра и Павла. Располагался он за Лаврой у рынка, и от дома было туда хорошего ходу минут двадцать. Служили там два замечательных священника: отец Мирон и иеромонах Власий. Позже обоих, конечно, арестовали, и они погибли в ссылке. У этих-то батюшек мы и исповедовались. Хорошо помню: именины Жени, декабрьский мороз, мы с братом бежим по скрипучему снегу после вечерней исповеди на Красюковку. Домой.

Дом на Красюковке был подарен отцу Георгию одной из духовных его дочерей, Верой Васильевной Кузьминой. О ней ходили по Москве разные слухи, но батюшка решительно их пресекал: «Когда враг ничем не может взять человека, то посылает на него клевету. А Верочка, сколько она добра сделала. Всё раздала, уж мне-то известно».

Подаренный дом батюшка разделил на три части и оформил его на трех своих чад: девушек Катюшу, Таню и Марусю, которые и стали жить в необыкновенном том доме. Порой отец Георгий присылал сюда пожить и других девушек, если видел, что тем полезен небольшой отдых, перемена обстановки и душеполезное общение с верующими подругами. Изредка батюшка наезжал в Посад сам: теплоту и свет тех встреч сохранили девушки до последних дней своей жизни. Удивительные рассказы батюшки, спасительные беседы, очищающие души исповеди, общие молитвы, общие работы в саду и по дому, — это были незабываемые дни.

Счастье это длилась недолго: вскоре батюшку арестовали и сослали в безжизненные степи…

Мы стали жить в батюшкином домике, когда из трех девушек жила в нем только Катюша — Екатерина Максимовна Морозова. Труженица и хлопотунья, на плечах ее лежали хозяйственные заботы по дому. Смешливая, простая и малограмотная она существовала как бы вопреки и назло тем следователям ОГПУ, которые, ссылая батюшку, «играющего роль» старца, писали, что «обслуживаемый им контингент состоял главным образом из интеллигентов, бывших людей…» Собственно, в расчете на хозяйственную жилку Катерины, батюшка и отправил ее в дом первой, квартирьером. Нанял в Москве извозчика до самого Посада, погрузил ящики с рассадой и в холстинах саженцы, подсадил розовощекую Катерину и благословил на дорогу: с Богом. С этого- то момента пишется история батюшкиного домика. Катя честно исполняла всю причитаюшуюся ей работу, сама подпрягалась под чужую, вела дом, сад и огород. Побелить, покрасить, окучить, полить, — всё лежало на ее, пусть не хрупких, но девичьих плечах. Она не могла отказать всякой просьбе, а этим порой пользовались. И изредка, в порыве набежавшей раздраженности, у Катюши сдавали нервы и она, нет-нет, да и жаловалась слезно любимому батюшке, который и сам-то души в ней не чаял.

«Возлюбленная о Господе милая добрая труженица Катюша, — отвечал ей из ссылки батюшка. — …Зачем, мое милое дитя, часто поддаешься ложным мыслям, скорбишь и раздражаешься оттого, что ты простая и малоученая, должна всем служить и хуже всех жить. Говоришь: «Я ведь не хуже других, почему они должны быть барынями, а я прислугой, они в хороших комнатах, а я на кухне…». У хорошего хозяина всем хорошо, а ведь ты наша хозяйка, в этом скромном, смиренном домике. Многие насельницы сюда прилетают и улетают, а ты, моя пташечка, сидишь и хлопочешь около своего гнездышка, как ласточка приукрашаешь его и охорашиваешь. Ученые научились красиво писать, красиво говорить, зато ты умеешь запрячь лошадку, пойти по воду и за воеводу, а другие этого не могут, при всем своем желании помочь другим. Господь даровал тебе разум, здоровье и красоту, а ты унываешь и скорбишь… У тебя всем должно быть хорошо. Молись угоднику Божию преподобному Серафиму, он тебе поможет, и я приеду и расцелую твою благоразумную головушку».

Этим обычно всё и заканчивалось. Катя по сотни раз на день перечитывала драгоценные слова батюшки, успокаивалась и впрягалась в работу пуще прежнего.

Екатерина (будущая инокиня Ермиония) прожила в батюшкином доме до самой перестройки и скончалась в нем в октябре 1985 года.

Катя занимала в доме большую комнату первого этажа, служившую одновременно и столовой для общих трапез насельников и гостей дома. Всего же на первом этаже, кроме прихожей и коридорчика, было четыре комнаты: две большие и две маленькие. Вторая большая комната принадлежала, кажется, Марии Шитовой, или просто тете Марусе, — той, что глядит с подаренной маме Вале фотографии и что не раз уже появлялась на страницах этих воспоминаний. С ней была очень дружна и «мама» Маруся. Что хозяйкой этой комнаты была тетя Маруся я пишу через осторожное кажется потому, что при нас Мария Кузьминична в доме не жила. То ли отбывала тогда она уже ссылку (впрочем, нет, на Алтай сослали ее позже, в 32-м году), то ли, учась в медицинском, жила в то время в Москве. И значительно позже, уже после войны, когда Марии Кузьминичне разрешили проживание вблизи столицы, она вместе с близкой своей подругой Татьяной (матушкой Магдалиной) жила опять-таки не в «своей» большой комнате, а в смежной, маленькой, в той, где при нас жила Грушенька.

А в большой комнате тогда устроена была общая молельня. Последнюю маленькую комнатку при входе занимал блаженный Никифорушка, или Никифор Терентьевич, большой духовный друг батюшки еще со времен его настоятельства в Мещовском монастыре. Ему да еще нашему папе — как священнику — делалось исключение из строгого, правила: мужчинам жить в батюшкином доме воспрещалось. Позже это правило будет нарушено, когда после кончины батюшки и ареста Катюши и Грушеньки, дом заполнит многочисленное семейство Утешевых. При нас же правило это соблюдалось неукоснительно.

И, наконец, третья часть дома — мезонин второго этажа, записан был за третьей девушкой, за Татьяной Борисовной Мельниковой, а проще за Танюшей, батюшкиной любимицей. Мы жили как раз в этой части дома, потому что его хозяйка, Татьяна, находилась в то время с батюшкой в далеком Кара-Тюбе. Это был замечательный мезонин. Потому, наверное, что было мне около десяти лет. Потому, что сверху, из нашего окошка, открывались восторженные холмистые дали. Потому, что сохранилась здесь — может, единственная в целом свете папина комнатушка, где он молился и спал в цепкие свои приезды к нам в Сергиев Посад. Это была его комнатка, и папа, исхитрился выгородить ее из чердачного пространства. Комнатка была крохотной: метра два на два с половиной, — но зато имелось в ней собственное оконце.

Думаю, папе хорошо здесь молилось. Хотя умел оп сосредоточенно молиться в самых, казалось, неподходящих условиях. Глеб вспоминал по этому поводу два случая. Как-то, когда папа ночевал у Калед, Глеб видел его молящимся из одного угла комнаты к другому, над суетой, разговорами, шумом присутствующих в комнате людей. И второй. Когда папу арестовали, то на Лубянке оставили его одного в маленькой глухой комнате. Первое — он опустился на колени и стал горячо молиться, и только потом проверил карманы и уничтожил все бумажки с адресами…

Было еще нечто, чем замечателен оказался тот мезонин, правда, это нечто случилось много позже, уже без нас, но та случившаяся история показала удивительную прозорливость и силу пророческого дара отца Георгия. Об этом тоже следует рассказать подробнее.

В 1932 году, схоронив батюшку, Татьяна вернулась в Москву и жила на Остоженке. В Посаде бывала она только наездами: то ли потому, что здесь, в ее мезонине, тогда жили мы; то ли, соскучившись в диких степях, захотелось Татьяне пожить с родителями в столице. Только спокойно пожить дали ей недолго. В январе 1933 года, на собственных именинах, арестовали и саму Татьяну, и всех ее гостей, в основном духовных чад батюшки. Раскручивалось дело «группы отца Георгия». Волна того ареста докатилась и до Посада. Нас не успели предупредить, и через день, ближе к ночи, к нам нагрянули с обыском. Дом переворошили, но на наш второй этаж, видимо, притомившись, уполномоченные подниматься не стали. К счастью, папы не было, но арестовали Екатерину и Грушеньку, двух духовных чад батюшки.

После этого случая папа приезжал к нам, соблюдая большую осторожность, даже конспирацию. Было условлено, что в случае тревоги мы должны ставить керосиновую лампу на окно его комнатки. Однажды, по оплошности, мы забыли эту лампу убрать, и папа долго бродил вокруг дома. Не обнаружив ничего подозрительного, он посвистел нам. Таким родным, таким знакомым свистом. Ну и попало же тогда нам за нашу небрежность!

А Татьяну Мельникову после месяцев, проведенных на Лубянке, сослали в Алтайский край на строительство Чуйского тракта. Здесь — О, пути Промысла Божьего! — встретила она другую насельницу батюшкиного дома, нашу любимую тетю Марусю Шитову. Под ее-то, Марии Кузьминичны водительством стала работать Татьяна медицинской сестрой. Здесь же, на Алтае, повстречалась им и Елена Чичерина, — батюшкина Леночка (будущая монахиня Екатерина), — та, которую, отправляя от себя, обещал отец Георгий никогда не оставить. В ссылке Леночка была вместе с братом Алексеем и его женой Женечкой; мы хорошо знали это замечательное семейство, так как были они частыми гостями в батюшкином доме.

В 36-м году, отбыв наказание, вернулась Татьяна Борисовна в Посад, ибо права проживания в столице она была лишена. Но пожить в батюшкином домике не пришлось, так как в ее отсутствие пустили соседи в мезонин жильца: одинокого сорокалетнего учителя математики и физики. Этого тихого, учтивого человека со столь подходящим ему именем — Тихон Тихонович, она позже часто встречала на улице. Не пожить было и на первом этаже домика, занятого разросшимся семейством Утешевых. Татьяна Борисовна, войдя в положение, не стала спорить, а поселилась неподалеку у соседей — здесь же на Полевой улице.

В тридцать три года пора было Татьяне уже и определяться в жизни. Правда — нет худа без добра — получена в ссылке твердая специальность медицинской сестры, но надо думать о большем. Так учил батюшка. Отец Георгий — сам, в общем-то, не получивший в молодости глубоких знаний в определенной практической области,- тем не менее строго требовал от своих чад серьезно относиться к учебе, к приобретению полезных знаний и навыков. Многим своим чадам советовал отец Георгий получить именно профессию врача. Что ж, не благословил батюшка на иноческий постриг, — надо выполнять его советы. И Татьяна начала готовиться к поступлению в медицинский. Засела за учебники и честно корпела над ними дни и ночи. Многое, конечно, основательно подзабылось, особенно же тяжело вспоминались математика с физикой.

Тут-то надоумили ее обратиться за помощью к жильцу мезонинчика: даром что ли учитель? Жилец с готовностью взялся помочь, и помог. Даже так помог, что экзамены в институт Татьяна выдержала с совершенным успехом, но… Но учиться в институте Татьяне Борисовне не пришлось. И не след искать в том вины приемной комиссии или злонамеренных козней властей. Просто встретились два чистых, красивых человека, две прямые православные души, и… С благословения духовника поехал Тихон Тихонович в Москву просить руки Татьяны Борисовны. Не долго решали отец с матерью, а сняли с поставца Иверскую икону, перекрестили молодых, благословили. Доверили, словом, свою многоценную дочь любви и заботам Тихона Тихоновича. И как было не доверить, когда доверяли ему ценности и иного — небесного — порядка. Что ж за души это был человек и что читали люди в чистых глазах его, когда доверили ему — только-то усердному прихожанину! — хранить у себя до лучших времен святые антиминсы храмов закрытой Марфо-Мариинской обители! И вовсе уж невероятно, но позже, последний наместник Троице-Сергиевой Лавры Кронид, видя, как тает братия обители, избрал его же, «молодого благоговейного учителя», хранителем еще одной святыни: антиминса Успенского собора Сергиевой Лавры!

Венчались в старинном городе Киржаче, где служил тогда духовник жениха, протоиерей Вениамин (Воронцов), будущий митрополит Елевферий. И поселились совет да любовь в мезонине батюшкиного дома; пошли вскоре детишки: мальчик да девочка. В заботах о супруге и детях стали забываться мечты о постриге, пророчество любимого батюшки: «Подожди, деточка, будешь еще матушкой». Да, обрела Татьяна Борисовна и теплоту семейного очага, и любовь близких и дорогих людей. Но… Неужели ошибался батюшка!?

Был бы ли батюшка батюшкой, когда… Словом, еще через десять лет — это уж после долгой и страшной войны — муж Татьяны Борисовны Тихон Тихонович был посвящен во диакона, а еще через год в Малом соборе Донского монастыря архиепископ Макарий рукоположил его во священника. Вот и стала Татьяна Борисовна, по горячим молитвам старца, прозываться матушкой Татианой. Татианой Пелих. Да, Пелих, потому что тот тихий учитель физики как раз и был Тихоном Пелихом, а стал отцом Тихоном, — благочестивым батюшкой, в котором души ни чаяли прихожане Ильинского храма и которого безмерно любили исповедующиеся у него братья Лавры и семинаристы. А с годами дано было отцу Тихону и благословение на старческое подвижничество.

И долгие-долгие годы жило благочестивое семейство Пелихов в том самом мезонине батюшкиного домика. И многие годы уединялся отец Тихон для молитв и чтения в свою крохотную комнатушку, ту самую, что выгородил из чердачного пространства мой папа.

Жизнь в Сергиевом Посаде была, действительно, спокойной и размеренной, хотя дом всегда полон был и жильцами, и приезжающими к Лавре знакомыми. Часто приезжали Роман Владимирович и Анна Алексеевна Ольдекопы. Часто бывали и родственники Леночки, находившейся тогда у батюшки: ее брат Алексей Владимирович Чичерин и его жена Евгения Петровна. Осенью 1930 года в гости к нам приехала Александра Романовна Каледа с детьми Глебом и Кириллом. Вместе ходили мы в Лавру, открытую тогда как музей. Устали, и на обратную дорогу до дома наняли извозчика. Все в экипаже не разместились, и «мужчины» — Женя, Глеб и Кирилл — бежали, дурачась, за экипажем до самой Красюковки. С приездом Калед жизнь в Красюковке преобразилась, с ними пришло много жизни, радости.

Не помню, то ли я, то ли Женя, провожая Калед на вокзале, с грустью помечтал: «Хорошо б нам всегда жить с Каледами вместе». Впоследствии, с моим замужеством, эта мечта осуществилась, а тогда беда подстерегала уже это дружное семейство. Придется забежать немного вперед. У Калед в Москве часто бывали папа и Женя. В 1933 году папа, уже выйдя за штат, работал в Москве сразу в нескольких организациях, в основном сельскохозяйственного профиля. Уверена, что здесь не обошлось без содействия преподавателей Петровско-Разумовской (Тимирязевской) академии, — бывших папиных прихожан в храме Николая у Соломенной сторожки. В Москве же, еще совсем мальчишкой, устроился работать и Женя: занимался он проверкой каких-то термических приборов. Надо сказать, что Женя к этому времени уже изрядно «задурил» (так называли это женино состояние родители), и выражалось это в отказе Жени посещать церковь. Позже все образумилось, но сколько же папе и «маме» стоило это крови и нервов! Так вот однажды, в ноябре 33-го года Женя вернулся вечером из Москвы и выпалил: «Умерла Александра Романовна». С «мамой» от неожиданности случился приступ. Наутро поехала «мама» с Женей к Каледам, на похороны, где был уже наш папа. Александра Романовна скончалась от скарлатины. Сгорела в три дня. В последний день она уже не приходила в сознание, но шептала наизусть из Евангелия от Иоанна. Осиротели Каледы…

В доме на Красюковке были и общие молитвы. Молились в большой, незаселенной комнате тети Маруси Шитовой, специально убранной под молельню. Молились долго, истово. Как-то много раз читали «Господи помилуй», вошли Гриша, сын Ольдекопов, и Женя, а Гриша и говорит: «Пойдем, опять то же и одно же». А то как-то Женя со всеми клал земные поклоны, а Гриша, балуясь, все старался дотянуться до него головой. Катюша не удержалась тогда от смеха. К сожалению, Гриша, при замечательных родителях, вырос совсем неверующим, а еще и не лучшим образом повлиял на Женю, хотя и был моложе не только его, но и меня.

Обедали тоже все вместе, в Катиной комнате. Помню, что часто готовили суп со снетками, который Гриша называл «суп со скитами». Это шло от неподалеку расположенных скитов Вифания и Гефсимания: оба, правда, были закрыты, а в последнем уже действовала птицефабрика. Впоследствии мы выделились с едой и обедали у себя наверху. Это родители наши сделали из-за нас, детей, а больше из-за Жени, который после того давнего трагического отравления болел скрытой формой туберкулеза. В семье из-за этого был очень строгий режим, никаких поблажек с едой не допускалось. «Хоть пляшите, — говорил наблюдавший за Женей врач, — но чтобы он ел». Днем нас непременно заставляли спать по два часа. И тем не менее каждую весну Женя температурил, родители сокрушались, что у Жени плохие рентгеновские снимки: мог произойти «взрыв» туберкулеза, чего все очень боялись. Чтобы не подхватить инфекций, могущих привести к милиарному туберкулезу, Женю даже освобождали от посещения школы: достаточно регулярно он ходил только в выпускные классы- четвертый и седьмой. Тогда это было возможно.

Но это не помешало Жене приобрести солидный багаж знаний. За десятый класс он сдал экзамены экстерном, а позже, уже учась в институте, профессора удивлялись: где это Женя умудрился получить такое образование. Ведь в школе тех лет приобрести подобные знания было почти невозможно. Но чему, собственно, удивляться, если физикой и математикой с Женей занимался папа, историей — Александра Романовна Каледа, а русским языком и литературой — профессор Львовского университета.

Я писала уже, что жизнь наша в Посаде омрачалась единственно отдаленностью от Москвы. Поезд шел более двух часов, а это добавляло всем нам забот, и в первую очередь папе. Но несмотря ни на что, он приезжал к нам регулярно и занимался с нами. Кроме занятий с Женей по физике и математике, он с каждым из нас, в отдельности, занимался еде и Законом Божиим. Хорошо помню его рассказ о царе Давиде, в котором самому ему очень нравились слова: «Ионафан полюбил Давида, как свою душу» (1 Цар 18:1). До сего дня, вспоминая эту строку, светлые слезы готовы выдать мое душевное волнение.

Обладая хорошим слухом и голосом, папа очень любил церковную музыку. Он и сам пел совершенно замечательно, особенно нравился ему 7-й глас, и меня обучал обиходному пению. В занятия с нами папа вкладывал всю душу. Здесь, кроме присущего папе дара общаться с молодежью, еще сказывались, думаю, его переживания за вынужденную краткость наших встреч. Папа старался возместить это перед нами, его родными и любимыми детьми. Любил он нас, конечно, одинаково сильно, но, признаться, Жене — и как мужчине, и как старшему — перепадало внимания немного больше.

Женя порой этим пользовался. Мы «делили» папу по часам, но иногда женино время уже кончалось, а он никак не отходил от папы. Я начинала беспокоиться, а Женя — ну уговаривать отца: «Пап, о чем тебе с Лидой говорить? О куклах?». Как же это меня обижало. А однажды папа пошел с Женей купаться на пруды, а меня не взял. Я расплакалась, и «мама» повела меня купаться. До прудов было далеко, сердце у «мамы» было неважное, к тому же стояла жара, в общем, на обратном пути у мамы случился сердечный приступ. Она долго лежала в тени на траве, беспомощно улыбаясь нам — папе и детям, — суетно хлопочущим вкруг нее.

Папа, будучи человеком совершенно миролюбивым, имел одновременно твердый, даже бескомпромиссный характер. Он, не переносил наши с Женей ссоры. А ссорились мы иногда из-за обязанностей накрывать стол. Был черед: один накрывает на стол, другой убирает. А Женя, бывало, хитрил — мол, давай ты все делаешь за завтраком, а я за обедом. А когда наступал обед, предлагал: давай ты убираешь сегодня, а я — завтра. Доходило до ссор. Однажды в наказание за подобную ссору нас не пустили к праздничному столу. Более строгих наказаний почти не было. Шлепать детей было не принято, и нас подвергли такой экзекуции только однажды, когда я назвала Женю «дураком», а его — за скверные слова.

Выйдя за штат, папа работал в научных учреждениях, где занимался разработкой хитроумных механизмов, приборов, установок, на изобретение которых имел он авторские свидетельства. И руки были у папы золотые. Бывало, сидит, что-то паяет, потом уходит, дует в какую-то трубку, и вот — готова для меня маленькая железная чернильница-невыливайка. Тогда в школе ведь не давали чернила, и мы носили их из дома в стеклянных пузырьках. Те часто опрокидывались, и мы вечно ходили облитые чернилами.

Тогда же папа и владыка Мануил увлеклись разведением кур. Владыка помогал папе собирать инкубатор и выводить цыплят. Увлечение это в те голодные годы было вынужденным, хотя — как всякое увлечение, связанное к тому же с тайной рождения жизни в желтых пушистых комочках- забрало оно двух серьезных служителей церкви. Заведены были куры и для нас с Женей. Для них папа сделал специальный курятник из фанеры с гнездами и поилкой из перевернутой бутылки. Находясь на гражданской службе, не оставлял папа и духовную работу, особенно среди молодежи. Это при арестах всегда вменяли ему в вину.

Своего ареста папа ждал и всегда готов был к нему. 5 апреля 1932 года, на мои именины, папа к нам не приехал. Мы заподозрили неладное, что позже подтвердилось. Оказалось, к нему на работу, в институт птицеводства (папа работал здесь заведующим группой измерительных приборов), явились сотрудники НКВД. Папу вызвали к директору, которого сразу из кабинета попросили, а папе предъявили ордер на арест: «Проведение контрреволюционной работы среди молодежи». Быстро завершив формальности, папу увели через задние двери директорского кабинета. А мама узнала об аресте только через день, на Благовещение. Сообщил ей об этом один из папиных сослуживцев.

От нас, детей, ареста скрывать не стали. Помню, что в тот день гостил у нас наш родственник Марк. Я всё подыскивала предлог, чтобы сообщить ему ужасную новость. И, убирая ботинки в тумбочку, я посетовала: «Кто же будет теперь разминать мне обувь?». Это, понятно, обычно делал папа. «Я буду», — ответил сразу же всё понявший Маркуша.

Едва ли была тогда возможность как-то с папой общаться; единственно, мы знали, что папины друзья намериваются ходатайствовать за него через Академию наук. Кажется, хлопотал по этому поводу Чичерин. Но время шло, вестей от папы никаких не было, а мы гнали прочь одолевавшие нас мрачные мысли и предположения.

Надо было жить дальше. «Маме», оставшейся без средств, одной теперь приходилось поднимать двоих детей, и она, с чьей-то рекомендации, устроилась работать медсестрой в институте «Материнства и младенчества им. Сперанского». Время тянулось медленно, нехотя. Настал день Святой Троицы. Я вышла на наш луг перед домом, чтобы собрать цветы к обедне. На мне только белая с вышивкой комбинация (мне всего-то десять годков), потому что праздничное белое платье, сшитое недавно из старой ткани, присланной с опозданием к похоронам мамы Вали, — я, конечно же, замараю. Хотя о папе так ничего и не известно, — настроение праздничное, приподнятое. В Посаде всегда чувствуется присутствие Преподобного Сергия. И вот здесь, на лугу, я дала слово, что если папа вернется, а у меня будет сын, то я назову его в честь Преподобного Сергия. И слово свое я исполнила: когда через двадцать лет появился мой первенец, мы с Глебом назвали его, конечно же, Сергеем. И благословение на брак мы тоже получили от раки Преподобного. И свои первые три дня после венчания провели около Лавры. Наступил великий день обретения мощей Преподобного Сергия, который, напомню, празднуется нашей Церковью 18 июля. Приехало много гостей, и все пошли ко всенощной в храм Петра и Павла. Возвращались со службы под проливным дождем с грозою. Я вбежала в дом, а кто-то говорит: «Иди скорей наверх». А я не спешу, так как ноги грязные, а полы вымыты, надо расшнуровать и снять туфли. «Иди скорей», — торопят меня. Бегу по лестнице. Навстречу «мама»: «Смотри, кого нам Преподобный в гости послал», а из-за ее спины улыбается мне похудевший и бледный, но такой родной папа.

Появился он так. Была гроза, а «мама» с соседской старушкой готовили на кухне к праздничному столу. Вдруг точно от порыва ветра распахнулась дверь, старушка вскрикнула, «мама» подумала, что это от испуга, от удара грома, но слышит, что старушка все повторяет: «Отец Владимир, отец Владимир». Смотрит, в дверях стоит папа, и с зимней шапки его ручьями стекает вода.

Папа пожил тогда с нами больше недели. С «мамой» они подолгу о чем-то тихо беседовали, наверное, папа рассказывал о своем аресте и допросах, и вместе они обсуждали, думаю, как жить дальше: дети взрослели, Женя начал отходить от церкви, и одной «маме» поднимать нас становилось всё труднее и труднее. Да и папа намучался скитаться без семейного тепла и призора. На четвертый день поехали мы всей семьей в Москву. Добравшись до Лубянки, мы остались ждать папу в сквере у памятника первопечатнику Ивану Федорову, а папа пошел в то здание, за приговором. Мы горячо молились за него все то время, что он оставался там, в том мрачном доме, где бродят о бок жизнь и смерть, молчаливое мужество и болтливая трусость, святая праведность и изворотливая ложь.

Собственно, папе не могли тогда предъявить что-то серьезное. Разве, размытое обвинение в «активном участии в контрреволюционной организации «Истинная Православная Церковь»»? Или, что вел он религиозную работу среди молодежи? .. Впрочем, требовались ли тому творящемуся беззаконию серьезные факты, улики? Довольно было неосторожного или выпытанного слова, довольно было показаний загнанного страхом в угол свидетеля.

Случались, правда, и такие свидетели, бдительность и ретивость которых были выше всяких похвал. Так, один из подобных, свидетельствуя по папиному делу, вспомнил (!), что в церкви Николы в Кленниках видел нашего папу, беседовавшего с неким прихожанином. И что на вопрос последнего: «Какой лозунг?», папа ответил: «Андрей Юродивый». «Сказано это было в виде пароля» — с хорошей подозрительностью заключил свои показания тот бдительный свидетель.

Сам папа на допросах держался твердо. «Как верующий человек, — показывал он, — я, естественно, не могу разделять политики Соввласти по религиозному вопросу». Чего бы, казалось, проще: не можешь разделять — не разделяй. Но тихо, молча. Нет, так папа не мог. И на требование следователей назвать своих духовных чад и знакомых папа отвечал самым категоричным отказом: «Фамилии своих знакомых предпочитаю не называть, дабы не навлечь на них неприятностей». А на следующем допросе еще и усилил: «Повторяю, что назвать персонально этих людей я отказываюсь по моральным и религиозным причинам»…

Папы всё не было, стрелки часов шли неправдоподобно медленно, и когда мы готовы были подумать худшее, папа появился у подъезда того дома. Мы с облегчением вздохнули и перекрестились: «Да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением». Постановлением Особого Совещания при Коллегии ОГПУ папу осудили на трехлетнюю высылку в «северный край», но, к счастью, приговор считался условным: помогло-таки ходатайство Академии наук.

В слезах радости обнимали мы нашего папу, благодаря Всемилостивого нашего Господа: «Слава Богу за всё». Тучи, кажется, рассеялись. Тогда не знали мы еще, что в том доме тучи не рассеиваются. Только сгущаются.

В те счастливые дни нам казалось, что жизнь наша, может, сворачивает к тихой, спокойной заводи, что будет нам хоть передышка. Не случилось: снова начали сыпаться разные неприятности.

Примерно тогда в стране объявлена была поголовная паспортизация. Многие побаивались ее, и были правы: паспорта выдавали не всем, а неблагонадежных выселяли из первопрестольной. Ради получения паспорта в 33-м году папа поехал в вынужденную «командировку» в Россошь, где устроился он работать в бюро рационализации. А «мама» — хотя тогда уже и работала — почему-то выхлопотала справку, что находится она на иждивении некоей Тони Жучковой: однофамилица была выдана за сестру. Видимо, «мама» пошла на хитрость, чтобы «прикрыть» те годы, в которые она не работала.

С этой паспортизацией мне вспоминается сын Пестовых — Коля, с которым я была очень дружна и который погиб позже на войне. Играя, Коля выписывал куклам маленькие паспорта, а те из кукол, которые паспорт не получили, сидели у него под кроватью. Что ж, в играх детей отражались настроения и разговоры взрослых.

После папиного отъезда случилась беда с Женей. Катаясь с мальчишками на лыжах, он съехал с обрыва, упал и сломал ногу в шейке бедра. Ребята на лыжах донесли его до дороги, и на подводе довезли до больницы. Ногу положили в гипс, но, конечно, без рентгена, которого в больнице просто не было. Уже после выписки домой многие друзья, опасаясь худшего, советовали «маме» перевезти Женю в Москву, снова сломать ногу, чтобы правильно соединить кости под рентгеном. Бедная «мама», одна, без папы, не имевшая никакой возможности оставить работу, — решила ногу не трогать, полностью доверившись милостивому Произволению Божиему. Что же, врач оказался знающим, и когда сняли гипс, увидели, что нога срослась правильно. Но поскольку не было вытяжения, стала нога чуть короче. Когда Женя уставал, это было заметно по его походке.

Кажется, позже, уже взрослым, он даже чуть подбивал один каблук.

Следом сама я чуть не сломала указательный палец: его задавило поршнем насоса, когда мы с «мамой» качали воду. Шрам остался на всю жизнь. Папа писал мне тогда: «Бедный мой пальчик. Только ведь болит на левой руке, а почему же правая мне не пишет?»

Работая, мама подолгу отсутствовала, и мы с Женей часто оставались одни. Вечерами играли мы в незатейливые наши игры: домино было у нас лошадьми, шашки — овцами: мы вели с Женей «хозяйство». Или сооружали на полу из домино и пустых катушек замки и дворцы. Или загадывали слова. Электричества не было, а свет давала керосиновая лампа «молния», висевшая под потолком. Но стоило нам разыграться и забыть подкрутить фитиль, как лампа начинала коптить, а мы замечали это, когда по комнате уже летали противные лоскуты копоти. Ужас! Копоть садилась на нас, на белые занавески, на полотенце у икон. Игры закончены: мы с Женей начинаем стряхивать липкую копоть с вещей.

А однажды, когда «мама» осталась ночевать у своей сестры в Москве, у нас вспыхнула тлеющая лампадка, огонь стал подбираться к полотенцу, к занавескам окна. Женя спал под иконами, но я проснулась раньше и криком разбудила брата. И он, молодец, не растерявшись, накрыл лампаду крышкой от коробки из-под просфор. В это самое время в Москве «мама » в ужасе проснулась, вскочила с кровати и стала кричать: «Пожар! Пожар!». Она очень любила нас с Женей и — вот же! — почувствовала опасность за многие десятки километров.

Жизнь врозь становилась невыносимой. Все устали. Папа устал скитаться, «мама» устала воспитывать нас, особенно распоясавшегося Женю. Приняли решение съезжаться. Прощай наш любимый батюшкин домик, прощай школа, прощай Сергиев Посад.

На станции Кучино Горьковской железной дороги сняли родители квартиру (ну, не квартиру, конечно, а кухню с комнатой) в доме, где еще в одной комнате жили хозяева. Те, пытаясь «зацепиться» за Москву, специально купили этот дом. Меня определили в кучинскую школу, «мама» продолжала работать медсестрой, папа устроился в «Институт погоды», располагавшийся неподалеку от нас в бывшем имении князя Рябушинского. Там конструировал и собирал папа камерутрубу, в которой можно бы было задавать нужный «климат»: хочешь — суховеи, а хочешь — бураны с метелями.

К этому периоду нашей жизни Каледы уже осиротели. Александр Васильевич с детьми, Глебом и Кириллом, стали часто бывать у нас в Кучино, а вскоре его уговорили, чтобы Кирилл какое-то время пожил у нас. Чаще стал приезжать Глеб, мы с ним подолгу гуляли, лучше узнавая друг друга. Крепко сблизил нас такой случай. Однажды пошли мы гулять втроем: я, Глеб и Кирилл, — а Кирилл сбежал от нас. Мы долго искали его, выкрикивали, не зная, что тот давно уж вернулся домой. Отчаявшись, мы приплелись домой — и получили нагоняй за потерю младшего, который давно и спокойно сидел уж себе дома.

Женя тогда уже пребывал в «буйном» состоянии. С одной стороны это выразилось в срывании им плакатов наглядной агитации на октябрьские «праздники», так что, попадись он тогда, 37-й год «наступил» бы для нашей семьи досрочно. С другой — он заявил папе, что в церковь ходить не будет. — Не ходи, — был ответ папы, несколько Женю остепенивший. Он продолжал с папой ходить в церковь села Никольское, правда, только к заутрени. Мы же с мамой ходили в церковь поближе, в бывшую часовню у станции Салтыковка. Служил там отец Евгений Кедров, очень хороший священник и духовник. Там же служил очень музыкальный священник отец Василий Скворцов, впоследствии ослепший и окончивший свое служение в храме Пимена Великого. Был хороший диакон Александр и регент Владимир Александрович, будущий диакон Антиохийского подворья. И был очень близорукий молодой человек, читавший в часовне на клиросе. Тогда все звали его просто Ванечкой. Теперь же это всеми уважаемый архимандрит Иоанн Крестьянкин. Став священником, служил он в храме в Измайлово вместе с отцом Виктором Жуком. Там же обоих их и арестовали: отца Иоанна — за неуплату какого-то налога, а отца Виктора — якобы за «левую» покупку сусального золота. Еще перед службой в Измайлово отец Иоанн, иеромонахом, приезжал в 194б-м году на открытие Троице-Сергиевой Лавры. Тогда мы с ним постояли рядом и с теплом повспоминали нашу Салтыковку.

Но и в Кучино прожили мы недолго. Хозяевам нашим «зацепиться» за Москву не удалось, и, продавая свой дом, они предложили нам переехать к их матери в Никольское. Нас это вполне устраивало. И мы переехали. В поле, окруженные фруктовым садом, стояли два дома; в одном жила хозяйка, в другом снимали площадь мы: в зимние месяцы большую и маленькую комнаты за 100 рублей, а летом — две маленькие, но уже за 125 рублей. Тогда это были очень большие деньги.

В это время мы очень сблизились с семейством Квитко: мой папа и Лидия Алексеевна Квитко были знакомы еще по студенческому кружку. Квитко стали снимать под дачу второй этаж нашего дома. Я подружилась с их дочерью Наташей: хотя она и опережала меня двумя классами, но по возрасту разница была незначительная, только три месяца.

Еще более сблизила нас общая поездка. В конце лета 1936-го года папа взял нас, меня и Наташу, с собою в Ленинград. Сам папа поехал туда в командировку и жил в доме ученых, а нас с Наташей он поселил у своих старых питерских друзей по студенческому христианскому союзу. Жили мы тогда у милой женщины Марии Ивановны Куреленик.

Надо сказать, Наташа росла среди взрослых и потому выглядела всегда старше всех нас. Добрые отношения с Натальей Михайловной Квитко, в замужестве Гоманьковой, и ее супругом, доктором физико-математических наук Владимиром Ивановичем, продлились всю жизнь: были они нашими ближайшими друзьями, моими и отца Глеба.

Женя увлекся литературой, и они с Лидией Алексеевной часами говорили на литературные темы. После же прочтения Ильфа и Петрова, все разговоры их стали вращаться только вокруг этого. Я же терпеть не могла светскую литературу и в пику им не читала ни «Двенадцати стульев», ни «Золотого теленка». Впрочем, и позже я так и не «осилила» юмор этих произведений.

А нас с Наташей папа учил читать «часы». Мы бегали с ней в Салтыковку читать по одному часу, и здесь у нас была «конкуренция».

Те годы, с пятого по седьмой класс, были для меня, наверное, самыми счастливыми. Папа жил с нами, в Никольское привезли мы от знакомых нашу фисгармонию, и папа часто играл и пел духовные и церковные песнопения и гимны студенческого кружка:

Непобедимое дано нам знамя,
Среди гонений его вознесем,
Бог нас в любовь приобрел себе вечно,
И нам победу дает Христос.

Учить меня церковному пению папа начал еще в Посаде. И в Никольском он продолжал учить меня пению гласов, разучивал со мной первые стихиры, тропари, прокимны, ирмосы, то есть- обиход, который я знала настолько, что пела на клиросе в салтыковской часовне. Пока не закрыли и ее, а мы, прихожане, вместе с отцом Евгением «перешли» в Никольско-Архангельский храм.

Наша семья снова «воссоединилась». Службу папа обычно стоял в алтаре: конечно, отец Евгений знал, что наш папа священник. В неделю святых отец перед Рождеством папа всегда читал апостола и очень подчеркивал слова «ВЕРОЮ». И теперь в этот день я всегда со слезами вспоминаю своего отца, так это чтение подходит к его жизни: «Грузии же руганием и ранами искушение прияша, еще же и узами и темницею… И сии вси поспешествовани бывше ВЕРОЮ» (Евр. 12:37 — 39).

Сама я, учась во вторую смену, в храм ходила к ранней обедне. Помню, как утомительно было слушать чтение бесчисленного числа записок, Я засыпала от усталости, и потом долго не могли собраться и войти в Литургию. До сих пор с дрожью вспоминаю я те записки, и сама с тех времен подаю «заказные» крайне редко. К тому же было много концертного пения, даже «Христос рождается» пели в церкви концертом. От этого я чуть не плакала. Записки и концерты в основном вывел покойный святейший патриарх Алексий 1.

А Женя всё еще был далек от Церкви. Трудный период продолжался, и не знаю, чем бы всё закончилось, если б не папа. Он поступил тогда весьма мудро. Женя уже подрабатывал тем, что давал частные уроки в одной московской семье, и там же предложили ему ночлег. Папа не стал возражать, напротив, воспользовавшись случаем, он временно «отдалил» Женю от дома. Это было правильное решение, ибо папа уже едва сдерживался, чтобы самому не выгнать Женю. И, к удивлению, Женя стал потихоньку приходить в себя. Стал приезжать к нам по выходным и по воскресеньям (в те безбожные годы работали «шестидневками», и потому далеко не каждый выходной совпадал с Воскресеньем), стал тянуться к семье. Захотелось вернуться, захотелось теплоты домашнего очага и ночлега, — но папа очень деликатно выпроваживал Женю из дома. У «мамы» сердце, конечно, обливалось кровью, но таким образом папа спас душу моего брата.

Переломным, думаю, был вот какой случай. Объявили о переписи населения, от которой многие скрывались, так как боялись — и небезосновательно — отвечать на вопрос о вере. И Женя осторожно спросил тогда у папы, как ему заполнить эту графу. «Пиши, как хочешь»,- ответил папа. И Женя написал: православный. А я огорчалась, что перепись велась только по совершеннолетним: уж я-то без сомнений ответила б на тот вопрос. Думаю, что и Женя спрашивал отца больше для повода к примирению. Ведь в глубине души Женя всегда был очень религиозным, что и подтвердилось многие годы спустя, когда принял он священнический сан и стал в Ленинграде весьма уважаемым священником, отцом Евгением…

Для меня, а особенно для Жени наступали ответственные времена. Наша неполная средняя школа, к которой я успела привыкнуть и где неожиданно приобрела авторитет «математика», заканчивалась седьмым классом, и с ней, к сожалению, приходилось расставаться. А Жене надо было поступать в институт. Но…

ЧАСТЬ 3

Русская Голгофа

Вот, наступает час, и настал уже, что вы рассеетесь каждый в свою сторону и Меня оставите одного; но Я не один, потому что Отец со Мною.
Евангелие от Иоанна, 16, 32.

Мне уже за восемьдесят. Прожита большая жизнь — с тихими ее радостями и великими скорбями, непосильными тяготами, стонами и кровью той войны, что как раз прокатилась по судьбам незадачливого моего поколения. И со слезами сны сорок пятого, когда стали ждать возвращения наших мальчиков — героев наших. Дождались, конечно, не всех. Далеко не всех. А Глеб мой вернулся. Прошел он, прошагал, гвардии рядовой, всеми ухабами войны, сделал свою мужскую работу — и вернулся целешенек. Бог хранил.

И позже хватало трудностей, особенно в первые послевоенные годы. Но светил уж тогда свет семейного счастья, пусть и замешанного на трудах, тревогах о детях: не просто поднять собственных шестерых. Потом пошли внуки. Правнуки. Есть о чем, в общем-то, повспоминать.

Но снова и снова, вот уже шестьдесят пять лет, в мельчайших подробностях переживаю я крохотный отрезок собственной жизни, — тот, где был арест папы и наше прощание с ним. И тогда подберется снова мерзкий озноб, снова, силясь сказать папе что-то очень важное, очень заветное, задохнусь, не смогу выдавить слова, — и подступит скулящая боль, подступят слезы, и горестно-сладко будет дать им волю.

A как замечательно, как светло начинался тот праздничный день: 8 сентября 1937 года — Сретение Владимирской иконы Божией Матери. В церкви не были, а вместе почитали утреннее правило и акафист Образу Пресвятой Богородицы. И разъехались каждый по своим делам, а вместе собрались довольно поздно. Папа, конечно, задержался в институте, что-то налаживая в своей климатической установке, а Женя, после лекций (второй курс пединститута!), засиделся на именинах Наташи Квитко. Попили чаю с пирогом, помолились — и стали укладываться. С мамой легли мы в доме, а папа с Женей отправились спать в сарай: тот сентябрь выдался на редкость теплым. Ничто, кажется, не предвещало беды.

Впрочем… В том, 1937 году каждый день дышал предвестием беды. Шли массовые аресты, давшие ход мрачной «шутке», что люди делятся на «сидевших», «сидящих» и «будущих сидеть». Папа, ладивший с логикой, а более опиравшийся на собственный горький опыт, — находил в шутке противоречие: уже «сидевшего» вполне можно было считать и в группе «будущих сидеть». Опять сидеть. В общем, и сам папа, и все мы к аресту были готовы, — если можно, конечно, быть к подобному готовым. По ночам вслушивались мы в каждый шорох, вздрагивали от каждого автомобильного гудка. Мы видели, чувствовали, что происходит нечто из ряда вон выходящее, но не знали тогда сколь жутких, сколь чудовищных форм и размеров принял характер репрессий. Не знали мы — да и не могли знать, — что действовала уже секретная директива Ежова, в которой дотошно расписан был государственный «план» уничтожения собственного народа. По датам, областям и категориям населения подлежало неукоснительному аресту и последующему уничтожению точное количество лиц. Не обойдены были здесь вниманием и священники с мирянами: им в «плановом» документе отводилось «почетное» второе место. В 90-е годы директиву рассекретили, и стало ясно, что та власть почти не оставляла нашему папе шанса выжить.

И всё же первый стук в дверь, разбудивший нас уже после полуночи, застал нас врасплох. Проснувшись, мы не вставали, а «мама» пальцем у губ подавала мне знак лежать тихо. Стук повторился еще, но потом всё стихло. Мы уж подумали, что пронесло, когда услышали, как забарабанили в дверь хозяйки дома.

Снова стали стучать к нам: теперь настойчивее, требовательней.

— Марья Алексеевна, откройте, — голос был знакомый, но мы не сразу узнали его. — Марья Алексеевна, это Трифон Семенович из сельсовета… Слышите? Откройте, мы тут с Елизаветой Васильевной по поводу паспортного режима.

Но только услышав доносившиеся со двора голоса, среди которых был и голос папы, решились мы отпереть дверь. Введя папу, в дом вошли двое уполномоченных НКВД, следом — двое понятых из нашего сельсовета, и потом уже Женя и хозяйка дома.

Оказалось, что к приходу энкавэдешников, явившихся под предлогом проверки паспортов, наши в сарае еще не спали и между собой переговаривались. Услышав голоса, «гости» заглянули в сарай и нашли здесь папу с Женей. А заодно и спрятанное в сарае папино священническое облачение.

Сколь же часто сокрушалась позже «мама», что не спали папа и Женя в ту теплую сентябрьскую ночь, что выдали они себя разговорами. Бедная «мама»! Не знала, да и не могла знать она — как долгое время этого не знали и мы, — что ордер на арест папы был заготовлен в НКВД загодя, почти за месяц до той роковой ночи…

Облачение сложили на стол, папе под роспись предъявили ордер, и начался обыск. Старшим среди них был, конечно же, тот, что и выглядел постарше. Он рыскал по комнатам и почти безошибочно лез именно туда, откуда радостно извлекал то, что могло в глазах власти порочить нашего папу. Усадив своего напарника- молоденького практиканта — писать протокол, сам уполномоченный продолжил изумлять нас своим искусством ищейки.

— Прошу содержимое карманов выложить на стол, — деликатно попросил папу практикант. Вообще, этот молоденький, сколько позволяли обстоятельства, вел себя корректно. А пока папа выворачивал карманы, практикант попросил «маму» принести все документы.
— Все?
— Все, — подтвердил практикант.
— Все, касающиеся гражданина… — он заглянул в ордер, Амбарцумова Владимира Амбарцумовича. И он принялся за протокол, выполняя это порученное ему дело усердно и прилежно, и видно 6ыло, что дело это для него совершенно обычное знакомое. Хотя и противное: точно переписываешь из сборника нудное упражнение. А уполномоченный искал и находил «компромат», добывая его из самых, кажется, укромных и надежных мест. Жили в то время мы в двух маленьких проходных комнатках. Во время обыска я сидела на маминой кровати в первой комнате. Меня бил озноб: ноги подпрыгивали, руки тряслись. Рядом безмятежно спали котята, и понятая, секретарь нашего сельсовета, всё умилялась, глядя на них. Украдкой поглядывала я на старую керосиновую лампу, стоящую на шкафу в соседней комнате.

Taм, в лампе, прятал папа антиминс. Рыскавшему по комнатам уполномоченному, видимо, он был нужен, ибо тогда папа полностью бы изобличился как тайный поп, ведущий запрещенные законом богослужения вне храма. С надеждой, с предвкушением счастья разворачивал уполномоченный каждую шелковую тряпочку. Но лампы той не коснулась рука его. Доберись он до лампы, обязательно развернул бы винт и… Но поется в ирмосе 9-й песни канона на Благовещение: «яко одушевленному Божию Кивоту, да никакоже коснется рука скверных».

На столе росла гора отобранных вещей: бумаг, фотографий, писем, книг, молитвенников. Практикант бубнил что-то себе под нос и вел неспеша свой протокол:

— Так. Что это? Паспорт. Хорошо. За номером, стало быть, 527513. Запишем. Выданный… угу… Реутовским РКМ, шестнадцатого, двенадцатого, тридцать пятого. Дальше. Профбилет за номером, так-так-так… 014242. Замечательно… Пропуск… Это — куда пропуск, — уточнял он у папы, — ага, в институт. Чудесно. А это — что у нас?.. Книжка ударника? Хм. Значит, ударник производства? Очень хорошо. Товарищ Филиппов, — обратился он за разъяснением к старшему. — Тут среди документов наличествует книжка ударника производства. Ее тоже вносить в протокол?

— Советское следственное производство,- размеренно, точно читая лекцию, учил уполномоченный Филиппов, — самое справедливое и гуманное в мире. Потому: если обнаружились факты, положительно характеризующие обвиняемого, что ж — смело отражай их в протоколе.
С документами было покончено, и первый растерянно уставился на гору папиного облачения.
— Товарищ Филиппов, — спрашивал он,- как это всё записывать? Я названий этих не знаю.
— Что тут знать, — отвечал старший, брезгливо трогая пальцем папино облачение. — Этот балдахин с крестами — фелонь, этот нашейник — епитрахиль, а это — поручи. Ладно уж,- сжалился он, — пиши скопом: «комплект облачения священника».

Практикант писал протокол, а Филиппов, шныряя по комнатам, добывал, выискивал новые вещественные «доказательства».

— Товарищ Филиппов, кресты — тоже скопом писать?
— Нет, — учил Филиппов, — кресты вноси отдельно. Эти «ценности», — здесь Филиппов позволил себе двусмысленную оценку, — пойдут в спецхран. Тут и металл, видишь, разный. Но не пиши: золото, серебро, — ты ведь не знаешь, что за металл, верно? Потому, пиши: крест с цепью из белого металла такой-то пробы. Или: крест церковный из желтого металла. Понял? А деревянный крест, вовсе по акту — на уничтожение.

Кипела работа. Бледный и спокойный папа молча сидел за столом, наблюдая за происходящим. Меня, не отпуская, бил озноб.

Филиппов, подсев к папе, стал перебирать пачку фотографий, только что добытую им вместе со шкатулкой из-под стопки постельного белья.
— Этот, на буржуя похожий, — интересовался он у папы, — кто вам будет?
— Это мой отец, — отвечал ему папа. — Он был учителем глухонемых.
— Понятно… А это? — спрашивал Филиппов, но, повернув фото, сам же и прочитал на обороте. — Каролина Кноблох. Иностранка?
— Это моя мама. Из поволжских немцев. Филиппов удовлетворенно хмыкнул, отложил карточку в сторону и продолжил просмотр. Из пачки вдруг выскользнула и легла на стол — вверх ликом — фотокарточка царя Николая. В полной тишине, точно неразорвавшаяся бомба, лежала эта старая фотография, и мученик-император открыто и строго смотрел в глаза бывших своих подданных. Испуганные понятые отвернулись, чтобы — пронеси, нелегкая! — не взять на душу греха лицезрения царя-кровопийцы. Уполномоченные же, от выпавшей удачи, — крякнули.
— Что это? — спрашивал папу Филиппов. Предвкушая удовольствие, двигал, играл он желваками скул. И не дождавшись ответа, — сам подытожил: — Явление контрреволюционного, монархического порядка! Подтверждаете? Папа, конечно, реально оценил опасность. — Карточка не моя, — медленно подбирая слова, отвечал папа, — принадлежала она моим покойным родителям и была в этом году возвращена мне со шкатулкой старых фотографий домкомом дома в Кречетневском переулке, где я проживал до 1923 года. Фамилии домкома не помню.
— Это не меняет сути дела.
— Между прочим, — придя в себя, уже свободнее заговорил папа, — фотокарточка мною была изъята для уничтожения, но затерялась среди вещей.
— Это не меняет сути дела, — повторил Филиппов. — Налицо — факт контрреволюционного характера. Все смолкли, ожидая решения. Филиппов задумчиво барабанил пальцами по коробке папирос на столе. — Так, — принял он решение. — На обороте карточки собственноручно напишите следующее: «Изъята у меня при обыске»… Так. Теперь поставьте дату… Нет не восьмое, уже девятое. И подпись… Хорошо. Он принял карточку, перечитал написанное папой и, оставшись довольным, передал ее своему напарнику.

— Занеси в протокол и потихоньку закругляйся. А вы, — обратился он к папе, — гражданин Амбарцумов, собирайтесь. Поедете с нами. Молодой заканчивал протокол, занося в него всякую мелочь: блокноты, письма, фотокарточки, церковные свечи. Меня продолжал бить озноб, Понятая всё умилялась спящими котятами, а понятой, смежив веки, молил, наверное, своего бога, чтобы ужас этой ночи побыстрее растаял в свете дня. Напоследок уполномоченные решили осмотреть еще и чердак, но, видимо, устав, вернулись с половины лестницы. А на чердаке, в вещах, были спрятаны богослужебные сосуды. При мне, правда, папа никогда не служил дома, но исповедывал и напутствовал многих. Но профессор Глеб Борисович Уденцев (духовный сын папы, а позже- близкий друг нашей семьи) вспоминал, что папа, друживший с его родителями, часто служил у них, в доме на Соломенной Сторожке, где оставался он часто на ночлег. Неподалеку от родного ему храма Святителя Николая.

Папу стали собирать в дорогу. Тяжело было видеть эти сборы: в хрустящую наволочку складывали всё необходимое, всё заранее припасенное и приготовленное, и только ждущее своего страшного часа: белье, теплые носки, зубную щетку. Вслед за папой вышли мы в сад, неузнаваемый и угрюмый в этот зыбкий предутренний час. Ночь тепла, но и в саду мне зябко: предательский озноб всё колотит, всё не отпускает меня. Проскользнули две быстрые тени и растворились за калиткой: ушли понятые. Смущенно улыбаясь, обнял нас папа и долго не отпускал. Потом поклонился он нашей хозяйке: «Простите, что так вот всё вышло». «Бог простит, — просто отвечала хозяйка. — Я давно уже догадалась, что вы священник». Уполномоченный стал торопить, папа пристроился к конвоирам, и процессия двинулась к калитке, а хозяйка из-под накинутого платка прикровенно перекрестила нашего папу. Не зная, что бы сделать для папы хорошего, я сорвала яблоко и протянула ему. — Не надо, — грубо отрезал уполномоченный. Моя порывистая выходка, нарушившая тишину ночи, не понравилась ему. — У вас, наверно, есть дети? — вступилась подоспевшая «мама». — Так дайте же проститься с отцом. Уполномоченные отвернулись, а папа принял мое яблоко и бережно опустил его в наволочку. Он обнял меня, сказав напоследок что-то ласковое. — Хватит, — грубо оборвал уполномоченный. И папу, с закинутой за спину наволочкой, повели конвоиры к станции. Следом, держа приличную дистанцию, крались мы: «мама», Женя и я.

Они поднялись на платформу, а мы, боясь пошевелиться, стояли поодаль и смотрели на папу. А папа — в потертом костюме мышиного цвета, в жениных ботинках, с белой наволочкой за спиной, стоял одиноко в конусе желтого света. Был он спокоен, серьезен, сосредоточен.

Шипя тормозами, к платформе подбежала электричка. Папа помахал нам рукой напоследок, перекрестил… Электричка коротко свистнула и, набирая скорость, прошла мимо нас. В последний раз, освещенное тусклым тамбурным светом, мелькнуло за мутным стеклом папино лицо, и поезд унесся в ночь, унося в Вечность нашего папу.

Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, всем за Веру пострадавшим, убиенным от глада, ран и хлада в темницах и узах скончавшихся Новомученикам и Исповедникам Российским, их же имена Ты Сам веси, Господи, и сотвори им Вечную Память!

Кончилось мое детство. Потекла грустная, безрадостная жизнь.

Женя пропадал в Москве, в своем институте, и мы с «мамой» остались одни. Приходя из школы, я делала уроки, садилась в уголок между печкой и кроватью и сидела тут молча до самого вечера. «Мама» не могла без слез смотреть на меня.

Сгоряча, сразу после ареста, «мама» сожгла много ценного. У нас почти не осталось бумаг с папиным почерком. Не сохранился и папин крестик, который он успел отдать мне во время обыска. «Мама» любила носить этот крестик, но однажды оставила его в душевой на работе. Здесь он, конечно, пропал, сколько потом не искала его «мама». Как же она горевала.

Правда, сохранился медальон с мощами святителя Николая. Это целая история.

Во время обыска этот медальон лежал на столе с другими вещественными доказательствами. Но «мама» подала Жени прикровенный знак, и тот молодец, не растерялся, — ловко стащил медальон со стола и спрятал его в ботинок. Позже, когда папу уже уводили, ему решили дать надеть женины ботинки: как менее худые. Но Женя и тут умудрился так переменить обувь, чтобы не отдать медальон. Вот и осталась частица святых мощей святителя Николая в нашей семье, и сейчас тот медальон хранится у наследников моего брата Жени. По заслугам.

На следующий после ареста день мы поехали в Москву. По поезду шныряли какие-то подозрительные типы, и «маме» казалось, что за нами следят. Но оказалось, что это просто безбилетники. С вокзала мы позвонили мужу «маминой» сестры, дяде Коле Трифонову, и встретились с ним около их дома на Чистых прудах. Дядя Коля дал нам сколько-то денег: после папиного ареста у нас осталось всего несколько рублей.

Медленно тянулись дни, недели, месяцы. О папе не было известий, а наши попытки что-либо узнать — натыкались на глухую стену.

Наступил 1938 год, но и он не принес новостей: точно заговор молчания оплетал папину судьбу.

На Пасху от духовника нашей семьи, отца Павла, пришел мне подарок. «Утешайтесь надеждою, в скорби будьте терпеливы, в молитве постоянны», — начертано было на присланном батюшкой пасхальном яичке.

Отец Павел (Троицкий) после кончины отца Георгия, духовно окормлял нашу семью. Но в 1939 году его арестовали, и очень долго нам о нем не было ничего известно. Так долго, что закралась мысль: уж не постигла ль и отца Павла печальная судьба многих русских батюшек: не погиб ли и он в лагерях. Но в семидесятые годы узнали мы, что отец Павел жив, но живет уединенно, в затворе. И снова, вплоть до блаженной кончины батюшки, последовавшей в 1991 году, — наиболее важные вопросы нашей жизни мы решали с его благословения. Мы верили батюшке: ведь был не один случай, когда показал он силу своей прозорливости.

Помнятся два случая и из 1937 года. В то время старший брат папы, Аршак Амбарцумович, работавший в Главугле, получил возможность построить дом в дачном поселке под Москвой. И он предложил папе принять в строительстве дома долевое участие, с тем, чтобы потом и мы могли жить в нем: зимою на первом, теплом, этаже, a летом, когда будет приезжать семья Аршака Амбарцумовича — на втором этаже. Предложение было заманчивое, и папа согласился. Деньги вложить было нужно по тем временам немалые, что-то около трех тысяч рублей, и мы сильно ощущали это на своем бюджете. И вот наступил 1937 год — дядя Аршак сказал, что осталось совсем немного дел: утеплить фундамент, летом выложить печь, — так что весною можно въезжать в этот, «немного недостроенный» дом. Родители спросили благословения отца Павла. Каково же было их удивление, когда тот не благословил. Мы не поехали, и дядя был в недоумении. А между тем, по каким-то, не зависящим от дяди причинам, дом так и остался недостроенным и непригодным для жилья в зимних условиях. Так что если бы мы ослушались отца Павла, то после папиного ареста остались бы и без крыши над головой, и без каких-либо средств к существованию.

Второй случай был связан с Евгением. Летом 1937 года наш близкий знакомый, духовный сын папы, предложил брату принять участие в очень интересной экспедиции. Предполагалось сплавиться на лодках северными реками, собирая по деревням фольклор. Но отец Павел не благословил, и брат отказался от поездки, чем вызвал смущение нашего знакомого. Но если бы брат уехал в экспедицию, он бы не смог провести с отцом: последние недели перед арестом и последовавшей мученической кончиной.

Сколько же раз за все эти долгие годы ездила я на Лубянку узнать что-нибудь о папиной судьбе… С тягостным чувством подходишь к барачному, ныне не сохранившемуся дому на Кузнецком мосту, встаешь в хвост длиннющей, угрюмой очереди, чтобы, простояв несколько часов, только подать заявление. А через какое-то время снова явиться за ответом, снова встав в хвост молчаливой очереди, отстоять ее, чтобы попасть в тот кабинет. За столом — человек в форме войск НКВД. Не поднимая на посетителя глаз, открывает он ящик своего стола, смотрит туда и зачитывает одну и ту же для всех фразу: «Осужден на 10 лет без права переписки в особые лагеря».

Так было и в 1937 году, и по прошествии десяти и более лет. Заявления всегда подавала я, а не Женя, которому не хотели мы портить биографию. В походы на Лубянку, а иногда и на Матросскую тишину, всегда сопровождал меня Глеб Каледа. В любую погоду оставался он на улице и часами ждал меня у входа. Как же тоскливо медленно тянулось для него время, если и по прошествии пятидесяти лет, в письме ко мне из больницы, Глеб вспомнил неторопливость тех городских часов, под которыми коротал он время.

А годы шли и шли. Прошла и стала забываться война. Страна залечивала раны. Но о папе так ничего не стало известно: точно в зияющую пустоту неизвестности унесла папу та ночная электричка. Правда, почувствовались в жизни небольшие перемены, потянул свежий ветерок. Стала подниматься церковь. Избрали нового Патриарха. Открыли Лавру.

В 1954 — 1955 годах мы с Глебом, имея уже троих детей: Сергея, Ивана и Александру — жили на станции Заветы Ильича Северной, а ныне Ярославской железной дороги. «Мама» тогда жила не с нами, а в Москве, с родителями Глеба. Хозяйкой нашей была некая Мария Вениаминовна Винарская — женщина непростой, «героической» судьбы. Ярая революционерка, она еще по Баку была знакома со Сталиным, а в годы гражданской войны работала в Одесском ЦК. В 1937 году, будучи референтом Ежова по Наркомводтрансу, она не побоялась положить на стол сталинскому наркому свой партбилет, заявив: «Я делала с ними революцию, а теперь должна говорить рабочим, что они враги народа». «Дура, — отвечал Ежов. — Лучше посадить десять невинных, чем упустить одного виноватого». Не дав делу ход, Ежов уберег свою подчиненную, отослав ее в длительную, дальнюю командировку. В ряды своих партийных товарищей Мария Вениаминовна уже не вернулась, даже в годы войны. И вот, когда начали выпускать многих «парттоварищей», она стала мне рассказывать о них, о страшных условиях их содержания, о том, как там над ними измывались. Я намекнула, что и у меня там, видимо, погиб отец. И тогда моя хозяйка предложила мне написать данные на отца, чтобы та передала их своему знакомому в КГБ. Я так и сделала.

Спустя некоторое время ей сообщили, что дело моего отца в КГБ отсутствует. Это означало, что папы нет в живых, так как дела умерших или расстрелянных осужденных из КГБ передавались в архивы МВД СССР. Единственное, что можно было предпринять в этой ситуации — подать в Прокуратуру СССР прошение о реабилитации нашего папы. Этим занялся Евгений, который в то время жил уже в Ленинграде и был священником. В самых первых числах января нового 1956 года он подал в Москве заявление.

«В Прокуратуру СССР
Прошу… в порядке надзора выяснить судьбу моего отца и сообщить мне, жив ли он.

Мой отец, священник Амбарцумов Владимир Амбарцумович… был осужден на 10 лет. Со времени его ареста прошло 18 лет — он должен бы быть на свободе, если жив. Я неоднократно обращался в органы МВД и не смог получить от них никаких сведений о судьбе отца в послевоенные годы… В 1940 году отец отбывал наказание в г. Ярославле — об этом мне рассказал сидевший с ним и освобожденный перед 1941 г. гражданин…»

Сейчас очевидно, что в 1940 году папа не мог «отбывать наказание» ни в Ярославле, ни в каком-либо ином месте на земле. Что же за загадочный гражданин встретился моему брату? Искренне заблуждающийся, провокатор, фантазер?

Не знаю; ответа нет у меня и поныне. Но вернемся к заявлению Евгения.

«…В 1951 г. в гостехнике зарегистрировано изобретение моего отца — смотрите журнал «Бюллетень изобретений» № 6 за 1951 год — там зарегистрирован прибор по классу 5″ 18 за № 90725 (401635 от 25 июля 1949 года) заявлено «в гостехнику — В.А. Амбарцумов»..»

Снова недоумение, снова загадка. Еще одна загадка жизни отца Владимира. Как через четырнадцать лет могло выплыть и быть зарегистрированным папино изобретение? Бог весть…

«…Сам я священник Никольского Собора гор. Ленинграда, отец шестерых детей, часто сопровождаю иностранные делегации, участвуя в общей борьбе за мир… »

Сейчас принято считать — а молодежь в этом пытаются еще и убедить — будто времена «хрущевской оттепели» были чуть ли не благодатнейшими годами в истории нашего отечества. Это далеко не так. Наша Церковь вполне страдала от власти придержащих и в те «либеральные» годы. Потому люди осторожничали. К этому призывала и память: собственная память о страшных судьбах родных и близких.

Вкус того времени дано почувствовать и в письме Евгения. Брат, упоминаниями об «иностранных делегациях» и намеком на свое участие «в общей борьбе за мир», наивно полагал обезопасить себя и свою семью.

«…Прошу Прокуратуру СССР, в соответствии с законами, вмешаться в порядке надзора в судьбу моего отца и сообщить мне жив ли он и какова его судьба.

Священник Евгений Амбарцумов».

Потянулись дни. Дни надежд и отчаянья. Ожидания того, что в соответствии с законами Прокуратура вмешается в судьбу нашего отца и нашей семьи. Ждать пришлось более трех месяцев. И вот, в Ленинграде, отца Евгения пригласили в местное управление КГБ и устно объявили, что его отец, Владимир Амбарцумов, был осужден к 10-ти годам лишения свободы и, отбывая наказание в исправительно-трудовом лагере, умер 21 декабря 1943 года от воспаления почек.

Мы решили совершить отпевание папы. Однако объявленная нам дата 21 декабря никем нами почему-то не воспринималась как день папиной памяти. Вот, скажите, почему? И мы никогда не отмечали его память этим днем. Дата почему-то была «мертвой» и никак не отзывалась в душах.

И только по прошествии еще тридцати пяти лет поняли мы, почему же не отозвалась в наших сердцах и душах та «мертвая» дата.

В те дни, что ждали мы ответа из Прокуратуры, шла, оказывается, кропотливая, прикрытая от постороннего глаза работа. Не знали мы, что своим заявлением Евгений запустил маховик нешуточной машины, колеса которой, набирая ход, производили свою поразительную работу, догaдаться о ней было никак не возможно.

Но, судите сами. Уже на следующий день по получении заявления, т.е. 6-го января 1956 года, Прокуратура направила соответствующий запрос в учетно-архивный отдел КГБ. Те, в свою очередь, 20 января затребовали данные на папу из специальной картотеки МВД. И снова необыкновенная оперативность: на следующий день, то есть 21 января, ответ был готов…

Вы сейчас прочтете те, подготовленные в недрах КГБ, скорбные строки ответа. Столь тяжелые для меня. Для всех моих близких. Вы увидите эти строчки сейчас, но многие из тех, для кого папа был самым дорогим человеком на свете, так и не дождались, так и не сподобились увидеть их. Не дождалась и умерла «мама». Не дождался рано, в 1969 году, умерший Женя. Да и мне, чтобы удостоиться правды, понадобилось прожить ещё целых тридцать пять лет. Что двигало теми, кто принял на себя столь страшную ответственность: обманывать — однажды уже обманутых, униженных граждан? Щадили наши чувства? Или хоронили концы своих бесчеловечных злодеяний?

«Справка о результатах проверки: Арестован 9 сентября 1937 года Управлением НКВД по Московской области за контрреволюционную монархическую организацию (невразумительно, но в рукописном документе это записано именно так: за к-р монарх. орг).
Постановлением Тройки Управления НКВД по Московской области 3 ноября 1937 года приговорен к высшей мере наказания.
Приговор исполнен 5 ноября 1937 года. Родственникам о смерти не объявлялось».
Родственники, это мы, находящиеся в томительном ожидании. А работа кипит.
26 января КГБ СССР переправляет обрастающее секретными приложениями заявление Евгения собственному управлению по Московской — области:
«Направляем Вам заявление Амбарцумова Е.В., в котором он просит сообщить сведения об осужденном в 1937 году его отце Амбарцумове В.А., — для рассмотрения в соответствии с указанием КГБ СССР № 108/сс от 24.08.1955 г.»

3десь, уверена, и зарыта собака. Именно в этом Указании № 108/сс от 24 августа 1955 года, в соответствии с которым предписывается действовать подчиненным сотрудникам. Думаю, что это и есть директива, расписывающая технику сокрытия собственных злодеяний. Процедура прятанья концов в воду.

Указание Центра принято областью к исполнению, но школа дотошного бюрократизма не подвела, взяла свое. Необходимо подстраховаться и областное управление производит проверочное действие. Шлется запрос в картотеку областного управления МВД: не объявлялось ли отсюда родственникам о смерти. К 16 февраля ответ готов: в областной картотеке сведения на Амбарцумова В.А. отсутствуют.

Их бы, Господи, способности, умение и прилежание — да в доброе б русло…

Руки развязаны. Наступает час вытворения новой истории. Упоительный час созидания иезуитского действа: «Сцена смерти. Сказка о мертвых душах». Производство его, как всё гениальное, — донельзя просто: просто вытягиваешь из стопки бланк, набранный типографским способом, и заполняешь пустые графы. Как всякое другое искусство, и сей жанр требует жертв, потому приходится потрудиться сначала над заполнением и такого, что вовсе неинтересно. Но зато впереди ждет вознаграждение: забава для души, лакомый кусочек для сердца.

Собственно, вот фрагмент того бланка:
Руководствуясь указанием КГБ при СМ СССР № 108сс от 24 августа 1955 года просим объявить заявителю______ о том, что __________ осужден _________ 19____ г. на 10 лет и отбывая наказание в ИТЛ умер _____ ______________ 19____ г. от _______.

Эта типографская трафаретка и подлежит заполнению: сначала вносится фамилия заявителя, то есть Амбарцумов Е.А., потом установочные данные на папу, ниже — реальная дата осуждения, то есть 3 ноября 1937 года — и, наконец…

Вижу это глумливое лицо над гладью бумаги. — Илья, — поднимает тот взор на содельника, корпящего за соседним столом над другой судьбой, — у тебя сегодня от почек мёрли? А то мы с тобой, хи-хи, — того… до эпидемий допишимся.

— Сердечники были, легочники были, а почек, кажется, нет, не было.
— Тогда пишем: умер от воспаления почек. Так. Дадим ему лет шесть пожить, это будет: тридцать седьмой плюс шесть — сорок третий год. Пишем. А дату поставим… двадцать первое декабря. Аккурат, канун Дня конституции. И усопшему радость, и родственникам приятность — в такой день сподобился.
Так, в новые, «либеральные» времена хрущевской «оттепели» вершились новые насилия над бывшими жертвами.

Для исполнения запроса Прокуратуры СССР оставалось немногое: объявить близким кощунственно выдуманную биографию. Что и совершили, вызвав Женю 9 марта в Ленинградское управление КГБ, где устно (только устно, чтобы вне компетентных служб не оставить следов) объявили ему «историю» смерти нашего папы.

И эпилог: новую папину «биографию» необходимо было срочно зафиксировать в картотеках всех служб, дабы, не дай Бог, позже не выдана была бы кому-либо иная «биография».
И заработала система оповещений.

Секретно
13 марта 1956 г.
К/Б Лен. обл. — КГБ Моск. обл.

Согласно Вашему отношению гр. Амбарцумову Евгению Владимировичу 9/111-1956 г. объявлено, что его отец Амбарцумов Владимир Амбарцумович умер в ИТЛ 21 декабр. от воспаления почек».

«Секретно
22 марта 195б г.
КГБ Моск. обл. — всем комп. органам.

Просим произвести отражение в картотеках КГБ, МВД и Управлении МВД по Моск. обл. Просим произвести отражение в картотеках на осужденного к высшей мере наказания… Амбарцумова Владимира Амбарцумовича…, что Управлением КГБ по Моск. обл. 9 марта 1956 г. устно объявлено Амбарцумову Е.В. о том, что осужденный, отбывая наказание в ИТЛ умер 21 декабря 1943 года от воспаления почек».

Дело сделано. Заплечных дел мастера снова спрятали плети свои.

Не ведая о многотрудных стараниях сотрудников компетентнейшего органа страны, мы, тем не менее, по произволению Божиему, не стали отпевать папу в этот, не отозвавшийся в наших сердцах день 21 декабря, но решили совершить отпевание 24 мая — в день смерти мамы Вали. Чтобы в этот день соединить их вместе.

Глеб и мальчики остались в Москве, вернее, в загородном нашем доме, а мы с дочерью Сашей поехали в Ленинград. До станции Заветы Ильича добирались под проливным дождем и холодным ветром. Промокли до нитки, но ни на минуту не приходила мысль, вернуться из-за непогоды. В Москве заехали к родителям Глеба и «маме».

Здесь нас ждали, и почему-то тревожились. Волновалась «мама». Волновались Каледы, считавшие, что не стоит никуда ехать, а надо продать билеты и остаться дома. Но мы закутались потеплее и наперекор всем препятствиям поехали в Ленинград. Ведь не на веселье же, в самом деле, мы ехали, а на отпевание нашего отца и дедушки.

Отпевали папу не в церкви, а в доме брата, отца Евгения, который тогда жил в Шувалове, под Ленинградом. Отпевание совершали хорошо знавшие папу — отец Михаил Соловьев, будущий архиепископ Мелитон Тихвинский, отец Петр Гнедич, отец Евгений и еще один иеромонах. Кроме того, были старые друзья родителей: Анна Никандровна Сарапульцева, Авенир Петрович, а также вся ленинградская ветвь Амбарцумовых:Таня, матушка отца Евгения, тетя Соня (родная сестра мамы Вали) и пять старших внуков.

Отпевание прошло стройно и торжественно. После отпевания была трапеза, и друзья с теплом вспоминали о папе. Мы успели с Александрой на ночной поезд, и утром Глеб с мальчиками уже встречали нас на Ленинградском вокзале. А землю с папиного отпевания я позже похоронила в могилу мамы Вали на Ваганьковском кладбище. Когда скончалась «мама» Маруся, то и ее мы похоронили в ту же могилу. Так снова соединились вместе все дорогие мне люди. И папу я никогда в молитвах не поминаю одного, но всегда с мамой Валей и «мамой» Марией.

Некоторые из наших друзей считали, что не надо было отпевать папу, так как его могли отпеть там, но отпевание не то таинство, которое не может повторяться. Оно нужно не только покойному, но и близким, которые прощаются с ним, провожая его в Царствие Небесное. Теперь же, когда мы знаем, что папа был расстрелян 5 ноября 1937 года на полигоне НКВД в Бутово, стало совершенно ясно, что там его никто отпеть не мог.

Прошло еще много лет, но ничего нового о папе выяснить не удавалось. Кто-то сказал мне, что о пропавших молятся святому великомученику Артемию, пострадавшему при Юлиане Отступнике в 362 году, память которого отмечается 2 ноября по новому стилю. И я стала молиться ему ежедневно, читая тропарь и кондак. И всегда вспоминала этого святого 2 ноября, в день его памяти, Потом и дети стали молиться: «Господи, дай, чтобы мы узнали, как умер дедушка Володя!». Но с годами все меньше оставалось людей, которые могли случайно что-нибудь о папе знать или встречаться с папой там, в заключении. И наши надежды встретить таких людей таяли с каждым днем. Память же великомученика Артемия мы продолжали ежегодно чтить.

Семья священника Глеба Каледы

К концу 80-х годов церковь стала входить в силу. Особенный импульс придало этому празднование 1000-летия крещения Руси. Тогда, во множествах выступлений священников и мирян ставился вопрос о канонизации новых мучеников и исповедников Российских ХХ века, пострадавших во времена коммунистического лихолетья.

В 1989 году в Московской Патриархии стали собирать списки на молитвенную память, а может быть, и на канонизацию репрессированных лиц духовного звания и мирян.

Мы стали искать свидетельство о папиной смерти и справку о реабилитации — и не нашли. Хранились документы в Ленинграде, у брата, но после его смерти и последующей смерти его сына, священника отца Николая, следы того документа затерялись. Тогда весной того же, 1989-го года, мы подали заявление в Прокуратуру СССР с просьбой выдать нам копию свидетельства о реабилитации. В заявлении просили мы также сообщить подробности смерти и место погребения нашего папы и дедушки. Этим, в основном, занимались дети, которых было у нас с Глебом уже шестеро. У меня же не было сил снова ворошить историю. А чтобы идти в КГБ — меня просто одолевал страх. Заявление подавал мой четвертый сын, Кирилл; помогали ему самые младшие: Машенька и Василий.

Летом нам прислали из суда копию свидетельства о реабилитации, где говорилось что постановление «тройки» от 3 ноября 1937 года аннулировано «из-за недоказанности преступления». А в сопроводительной бумаге сообщалось, что сведения о причине и месте смерти — нам должны быть присланы из управления КГБ. Действительно, в КГБ нам подтвердили, что такой запрос получен и о результатах мы будем извещены в свое время.

Первого ноября, под день памяти великомученика Артемия я прочитала его житие и помолилась ему. В ночь со второго на третье мне не спалось, и я опять открыла Жития святых. Заснула только под утро, и потому не услышала телефонного звонка. Уже проснувшись, узнала от Кирилла, что звонили из КГБ и просили его приехать. Есть сведения о папе.

Кирилл, помолившись, поехал в КГБ. О. Глеб, рано утром, ничего не зная, отправился в церковь. Дома осталась я одна. Не находила себе места, что-то тревожило, беспокоило меня. Стала названивать родным: сперва поговорила с Ваней, сыном, потом позвонила старшему, Сергею, но его не оказалось дома, и я пообщалась с Аней, его женой. Сашенька моя уже была замужем и жила в Ленинграде, и у них в ту пору гостила моя дочь Машенька. Позвонила и к ним. Но ничто не приносило успокоения, мне было как-то очень «не по себе», и я легла.

Кирилл позвонил около часа дня и, ничего не объяснив, сказал, что едет домой. Что ж это был за час, пока Кирюша добирался до дому! Наконец, он приехал и выпалил: «Мама, они все врали — он мученик. Дедушка расстрелян 5 ноября 1937 года!». Кирилл протянул мне фотокарточку из дела, на которой папа одет в исподнюю рубашку, в очках, смотрит вперед очень напряженным взглядом — так смотрят люди уже отрешенные.

Конечно, я знала, что папы давно нет в живых, но все-таки принять эту весть было очень больно и тяжело. Да, папа — мученик за веру Христову, но как представлю себе, что думал и переживал он, когда вели его на казнь. Может быть, пел: «Христос Воскресе!» А может быть, сам слышал пение «Херувимской», как слышали это пение русские солдаты, ведшие на расстрел епископа Лаврентия (Князева). Солдаты отказались стрелять, так что приговор пришлось приводить в исполнение безотказным латышским стрелкам.

Позже, из протоколов узнали мы, что Господь дал папе силы и мудрость мужественно перенести допросы. На вопросы о его знакомых, о членах Христианского студенческого движения, о близких духовных чадах и собратьях по священническому служению — он называл или уже покойных, или лиц, находящихся вне досягаемости властей. А про других — папа просто отказывался говорить. И главное, ни разу, ни словом папа не отрекся от Христа, но и в застенках умудрялся он «проповедовать» следователям: «Надо дать церкви… провозглашать свободно проповеди с целью укрепления Православной Церкви».

Вскоре Кирилл ушел по своим делам, и я опять осталась одна. Не отрываясь, смотрела я на папину карточку. Всматривалась в родные черты. Папа, папа! Что же довелось тебе пережить…

Снова стала звонить своим, но никого не находила. К счастью, вскоре позвонил Василий, мой младший сын. Молча выслушав сбивчивый мой рассказ, он только и сказал: «Сволочи!» И поспешил домой. В дверях он столкнулся с отцом Глебом, который, конечно же, еще ничего не знал и не мог понять, отчего я в слезах, а Вася меня обнимает и успокаивает. Вернулся Кирилл, позвонил в Ленинград, рассказал все Маше. Когда та отошла от телефона, племянницы бросились к ней: «Тетя Маша, что случилось?». Потом они весь вечер вспоминали там, в Ленинграде, дедушку и очень переживали за меня.

Это случилось 3-ro ноября, то есть ровно через 52 года после решения «тройки».

Просите, и дастся вам… — вот мы много просили, а потом — по маловерию нашему — отчаялись получить просимое, но Великомученик не оставил нашу просьбу тщетной и, когда уже не было никакой надежды, послал ответ. Наглядная связь неба с землей, небожителей с нами.

Уже по прошествии еще нескольких лет открылось, что папа был расстрелян на подмосковном полигоне НКВД в подмосковном Бутове. Вся семья наша тогда включилась в работу по увековечиванию памяти погибших здесь мучеников. Составилась православная община, вскоре решившая строить на полигоне храм. Небольшой деревянный храм поставили в 1996 году, и мой сын Кирилл стал служить здесь священником.

По одному с папой следственному делу расстреляли двух замечательных, двух таких разных людей: художника Владимир Алексеевича Комаровского и счетовода Сергея Михайловича Ильина, обa они были почти десятью годами старше папы, и оба стойко и достойно перенесли арест, издевательства, допросы, ни одним словом не отрекшись от Христа, от Православной веры.

Граф Комаровский происходил из благочестивой семьи хранителя Московской Оружейной палаты. По настоянию родителей поступил на юридический факультет Петербургского университета. Но не завершив здесь обучения, перешел по призванию — в Академию художеств, а в 1909 году уехал на два года в Париж, где совершенствовал свое искусство живописца в мастерской «Кульяна и Коларосси».
Писал много, до изнеможения. Много и выставлялся. Париж, конечно, заворожил молодого художника. Заворожили новые художественные приемы, манера живописи. Владимир увлекся импрессионизмом: не без успеха поработал в этой манере, но вскоре бросил. Разочаровало вдруг это беззаботное, бездуховное искусство суетного города… Ездили не раз — в Рим, где талантливейшие в мире художники переполнены были в своем искусстве любовью к человеку… К человеку. Но не к Богу. А такой любовью было не заполнить душу русского художника. Комаровский возвратился в Россию, попробовал себя в иконописи — и остался верен иконе до конца своей жизни, прерванной мученической смертью. Расписывал соборы, церковки, часовни, по городам и весям России. К великому сожалению, многие его работы не сохранились. Родственников Владимира Алексеевича Комаровского мы нашли уже на следующий день через наших знакомых по храму Ильи Обыденного.

Оказалось, что с его дочерью, Антониной Владимировной († 20 окт. 2002 г.), или Тонечкой, как, любя, все ее звали, я была давно знакома, еще через Надежду Григорьевну Чулкову, у которой мы с «мамой» жили на Смоленском бульваре с 1943 по 1951 год. А с внуком Комаровского — Алешей Бобринским, сыном другой дочери Комаровского, Софьей Владимировной, давно дружил мой сын Кирилл. Так вот переплетаются порою судьбы.

Второй расстрелянный, Сергей Михайлович Ильин, служил бухгалтером на железной дороге, был большим ревнителем церковной службы, знатоком и ценителем церковного пения и «старорежимных», монархических песнопений.

Родственников Сергея Михайловича тогда нам разыскать не удалось.

Комаровские ничего не знали о смерти своего отца и деда и были тронуты и благодарны нам, пусть за горестное, но настоящее известие об их отце. По нашим следам и они получили документы и карточку своего отца. Антонина Владимировна познакомилась с делом. Туда она шла с тяжелым чувством, а оттуда пришла просветленная, так как в материалах дела она увидела непреклонность и твердость всех троих осужденных. Ничего лишнего они не подписали.

5 ноября 1989 года, через 52 года после расстрела папы, муж мой, отец Глеб, отслужил заупокойную литургию. Отслужил, конечно, в нашей московской квартире, потому что на открытое священническое служение он вышел позже. А вечером собрались внуки, правнуки и те наши друзья, которые детьми еще знали отца Владимира. Это были Глеб Борисович Уденцев, очень любивший папу и часто приезжавший к нам в Никольское; Дмитрий Михайлович Шаховской, сын священника Михаила Шика, служившего вместе с папой в храме на Соломенной Сторожке и тоже расстрелянного в Бутове, примерно за месяц до папы. Все вместе отпели панихиду, потом была трапеза и мы впервые повспоминали папу в день его настоящей смерти.

Храм новомучеников и Исповедников Российских в Бутово

Духовные дети отца Владимира всегда вспоминали папу как очень цельную, сосредоточенную, молитвенную и волевую личность. Близких всегда поражал сосредоточенный взгляд его темно-карих глаз. Невозможно было представить папу несобранным, хаотически мыслившим. С каждым человеком, за редчайшим исключением, он разговаривал как с самым важным и дорогим человеком. Делами веры были для него молитва, проповедь, моральная и материальная помощь нуждающимся. Он умел сосредоточенно молиться и в храме во время богослужения, и наедине, и когда кругом были суета и шум. Его богослужения были вдохновенны, а праздничные — просто наполнены благоговейным восторгом, охватывающим всех прихожан храма.

Папа живо и доходчиво проповедовал и с церковного амвона, и в тесноте коммунальной комнатки. Особенно сильное влияние он оказывал на молодежь и подростков. Как пастырь он, казалось, был создан прежде всего для них. Когда отец Владимир был вынужден уйти на покой, один из его духовных сыновей, мальчик лет одиннадцати, спросил свою мать:

— Мама, если бы отец Владимир вернулся, ты бы вернулась к нему?
— Нет уже, отец Алексей лучше. — Отец Алексей Рождественский был восьмидесятилетним старцем
— А ты? — в свою очередь спросила она сына. — Я бы перешел обратно к отцу Владимиру,- не задумываясь, ответил мальчик. Папа обладал и блестящими организаторскими способностями. Это отмечали все, кто сотрудничал с ним как во времена его деятельности в Христианском студенческом движении, так и в последующие годы, в частности, когда он организовывал помощь репрессированным.

В общем, папу тогда мы хорошо помянули… Следом, не откладывая в долгий ящик, подали мы документы и на реабилитацию папы по делу от 1932-го года. Сами мы, может, и не догадались бы это сделать, но Кирилла надоумили сотрудники КГБ. В начале 1990 года пришла справка о реабилитации папы и по этому делу.

Вот и всё. Теперь — с «юридической» точки зрения, наш папа и дедушка был кругом чист, честен и оправдан, и наше семейство, кажется, могло спокойно жить дальше… И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь, и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число. (Откр. 6, 9 — 11.)

Тя благословим, Вышний Боже и Господи милости, творящего с нами великая и неизследованная, славная и ужасная, ихже несть числа… Из утренней молитвы Василия Великого

Прошло еще десять лет, и наступил этот таинственный 2000-й год: светлый год для каждого христианина. Дожила и я до этих дней. Дождалась этого чудесного, прохладного утра — 20 августа 2000 года.

Сын, о. Иоанн (настоятель Храма Троицы Живоначальной на Грязех у Покровских ворот), на машине привез нас с дочерью Машей к Храму Христа Спасителя. И Маша моя, конечно, уже не Maшa, а матушка Иулиания, строгая игуменья 3ачатьевского монастыря. Вчера, на Преображение Господне, было Великое Освящение этого чудом восстановленного Храма. А сегодня, под его святыми куполами прославит Русская Церковь сонм новых своих мучеников, пострадавших за Христа в кровавом ХХ веке.

Но сколько воды утекло. Вот, сегодняшнему дню как бы порадовался мой Глебушка. Но нет уже рядом верного друга всей моей жизни, Глеба. Забрал его Господь.

В конце девяностого года вышел о. Глеб на открытое служение. Бросил всё: и любимую геологию, и нефтяной свой институт, и экспедиции в Среднюю Азию. Новые силы дал ему тогда Господь. Как он успевал только все дела свои делать? Службы, требы, окормление заключенных, вопросы катехизации. О. Глеб, с его энергией, стал первым помощником и ребятам, когда открылись дела бутовского полигона, когда ясно стало, что и папа расстрелян здесь, и здесь покоятся его останки. А еще о. Глеб писал, писал, писал. Спешил завершить земные дела свои. Может, и переусердствовал, взял ношу не по силам? Я говорнла, но он, неуёмный, разве послушает. В 1994-м не стало отца Глеба. Для ребят — страшная потеря: любили и уважали отца они необыкновенно.

Правда, что дети тогда уже твердо стояли на ногах. Об отце Иоанне и матушке Иулиании — я говорила. Саша, матушка Александра, — жена священника, и живут они в Петербурге; сегодня будет, конечно, за Литургией. О. Кирилл — настоятель Храма на Бутовском полигоне; сегодня будет служить там Праздничную Литургию. Младший, Василий — врач-психиатр; поехал сегодня к о. Кириллу, в Бутово.

Вот только нет сегодня с нами старшенького моего, Сереженьки. Потеряли мы и Сереженьку, того, которого обещала я Преподобному, и жену его любимую Анюту. Сороковины еще не минули.

Год 2000-й… «Ужасный и славный». Началось со смерти о. Феодора Соколова, внука Николая Евграфовича Пестова. Смерти, по человеческим меркам, непонятной: погиб, оставив девятерых сирот, в автомобильной катастрофе, 21 февраля, то есть как раз в день своего Ангела. Батюшка после Литургии, точно предчувствуя уход из земной жизни, в ответ на поздравления — просил у всех прощения. Вечером на машине поехал на какое-то совещание, по дороге, в одиннадцатом часу, еще позвонил домой, что «всё хорошо», а в 23 часа огромная фура вылетела на встречную полосу, раздавив машину о. Феодора.
Смерть была мгновенной.

Когда гроб с его телом внесли в церковь, матушка Наталия (Н.Н. Соколова) — мать о. Феодора — была в приподнятом настроении. Подойдя ко мне и увидев, что я едва сдерживаю слезы, она сказала: «Ты что? У меня все дети живы! И у тебя тоже!». И вдруг спросила: «А кто будет следующий?»
Следующими были Сережа с Аней.
Совсем недавно прочитала я такие удивительные слова: «Крест неотделим от славы. Преображение не бывает без страданий. Пасхальный дух вырастает из духа Голгофы».

Моей Голгофой была смерть моих детей. Это произошло в ночь на 24-е июля. Сережа с Аней были на даче, под Можайском. Что-то сломалось в их «Жигуленке», не уехать, и они позвонили детям, Феде и Пете. Чтобы те, приехав на Петиной машине, взяли их на буксир. Тихо катились две связанные машины по пустынному шоссе, когда в два часа ночи мирный их караван настигла фура (опять фура!), в которой заснул водитель. Страшный удар бросил заднюю машину, с ехавшими в ней родителями, на машину сыновей. И та, от удара, поднявшись на два боковых колеса, ехала так еще около сотни метров. А раздавленный «Жигуленок» взорвался и горел больше часа. Горел на глазах у обезумевших от горя детей.
Часам к семи утра Федя и Петя, на разбитой машине, обгоревшие, добрались до Москвы, — и сразу к тете, в Зачатьевский монастырь. Стучались в настоятельский корпус.
— Что случилось?
— Родители погибли… В тот день Господь собрал всех вместе. Удивительно, ведь был разгар лета, дачный сезон.

Матушка Иулиания звонит о. Иоанну, наугад, домой — и он дома, а не на даче: оказывается, накануне говорил проповедь в Богоявленском соборе. Звонит Васе в деревню, и у него, надо же, не выключен сотовый телефон! Звонит о. Кириллу — тот еще не уехал к службе. Нашлась сразу и Саша: звонок дошел и до ее деревни. Матушка с о. Иоанном мчатся в ГАИ, потом в Звенигород, в морг.
Сама я в тот день была в Бутово. Уже собиралась к обедне, когда стали меня вдруг обступать наши близкие и друзья. И только твердят: «Матушка! Матушка!». Подходит о. Кирилл, а я вижу, что на нем лица нет: «Мам, мужайся. Сережа с Аней погибли». С похоронами все быстро уладилось. Во вторник днем привезли два голубых гроба в Бутово. Сережин был с черной ленточкой. Гробы стояли открытыми, но тела были покрыты пеленами и цветами. Что осталось после такого пожара, не знаю, — то видели только о. Иоанн и матушка Иулиания. Надеюсь, правы, кто говорил, что смерть наступила мгновенно. От удара. Я приложилась к моим родным, села, закрыв лицо руками, и с двух сторон обняли меня сыновья: две руки в поручах лежали на моих коленях, Отпевали соборно. Людей пришло так много, что в храме все не поместились, и отпевали перед храмом. На крыльце, с хоругвями, стояли в стихарях сыновья Сережи и Ани. Стихари были их — Сережи и Ани — работы. И хоругви были ими купленными. Сережа и Аня были создателями храма на Бутовском полигоне, и о. Кирилл благословил крестный ход вокруг храма. Впереди шел Петр в их диаконском стихаре, нес иконы — их благословение на брак, далее хоругви. Похоронили детей на Ваганьковском кладбище, в могилу дедушки. В монастыре была большая трапеза, друзья много говорили о детях хорошего, но мне стало плохо, и меня увезли. Спасибо Святейшему Патриарху Алексию, он через матушку подарил мне альбом «Патриаршее служение», в котором нашла я фотографию, где толпа верующих в день преп. Сергия ждет под балконом благословения Патриарха. И среди других лиц я ясно различаю два родных лица: Сережу и Аню. Я много плакала о моем папе: так жутко, так несправедливо был вырван он из нашей жизни. Отец Глеб умирал естественно. Много страдал, терял силы, и было бы странно молить о продлении его жизни, то есть молить, по существу, о продолжении его страданий. А дети ушли мгновенно. Это очень трудно принять. «Не всегда легко сказать: да будет Воля Твоя» — так писал папе кто-то из его друзей на смерть мамы Вали.

«Пасхальный дух вырастает из духа Голгофы». Не прошло и сорока дней после смерти детей, как позвонил мне о. Владимир Воробьев
и сообщил, что моего папу, о. Владимира, на Освященном Архиерейском Соборе канонизировали.
Строки из Деяний Собора: «Рассмотрев церковное Предание и мученические акты о подвигах новомучеников и исповедников Российских ХХ века, которым было «дано ради Христа не только веровать в Него, но и страдать за Него» (Флп. 1, 29), Освященный Архиерейский Собор единомысленно ОПРЕДЕЛЯЕТ:

1. Прославить для общецерковного почитания в лике святых Собор новомучеников и исповедников Российских XX века, поименно известных и доныне миру не явленных, но ведомых Богу…

Всего в Собор для церковного прославления внесены были имена 1154 мучеников. И в списке «от Московской епархии» позже я прочитала: «Пpomo-иерей Вла-ди-мир Ам-бар-цу-мов».

Вот потому и ведет меня сегодня моя дочка, матушка Иулиания, в Храм Христа Спасителя, где за торжественным богослужением прославят новых святых. Нам надо в верхний храм. Матушка какими-то ей только ведомыми переходами ведет меня к лифту. Поднимаемся вместе с незнакомым митрополитом, говорящим по-русски с заметным акцентом. Сквозь толпу пробираемся к «северной» части амвона, где стоят монахини. Здесь, в конце ряда игумений, и посадили меня на скамеечку, и отсюда мне всё было хорошо видно. Посреди храма, от Патриаршего места и до амвона с двух сторон в три ряда стоят архиереи, за ними духовенство. Началась праздничная Литургия. Пели Преображенские антифоны, как в самый день Преображения. На сугубой ектении заупокойные прошения, и архидиакон провозгласил «Вечную память» всем убиенным и замученным в ХХ веке. Многие плачут. Святейший Патриарх взошел на свою кафедру посреди храма, и Митрополит Ювеналий зачитал постановление Собора.

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! На исходе второго христианского тысячелетия, когда мир празднует Юбилей Боговоплощения, Русская Православная Церковь приносит Христу плод своих голгофских преданий — великий сонм святых мучеников исповедников Российских XX века… » Матушка Иулиания шепчет мне: «Посмотри, на тебя смотрит Владыка …», и называет этого владыку. «Где уж там, — думаю я, — так много людей, а Владыко станет вдруг смотреть на меня». Но оказалось, что Владыка действительно смотрел на меня и радовался, что мой отец прославлен среди других канонизированных мучеников. А раньше он же скорбел о смерти моих детей.

Два пресвитера выносят из алтаря новописанную икону Новомучеников и исповедников Российских, и Святейший Патриарх Алексий благословил ею всех присутствующих на четыре стороны. Хор поет тропарь и кондак Новомученикам и исповедникам Российским …
Не передать словами то волнение, ту радость, что охватили всех нас, молящихся.
Перед Причастием матушка ведет меня приложиться к иконе Новомучеников. Я знаю, где там образ моего отца, но ничего не вижу.

Как закончилась Литургия — помню плохо. Уходим теми же переходами, получаем благословение Святейшего: маленькую иконку Новомучеников. Сияет солнце, народ ликует, поют Пасху.
Наступили новые отношения с отцом. В первые века христианства пострадавшие и убиенные за Христа сразу становились мучениками. Теперь иначе. Наш папа и ранее воспринимался как мученик. Но келейно. Сама я всегда верила, что папа, пострадав за Христа, будет предстоять Его Святому Престолу. А в редкие минуты, если и закрадывалось вдруг сомнение, доставала я старое письмо, написанное мне давным-давно Николаем Евграфовичем Пестовым: «Память о твоем Папе у меня глубоко в сердце: при жизни он был для меня одним из самых близких по духу и дорогих для души людей, а теперь он сияет мне из Вечности, как сияют многие из великих христиан трех первых веков нашей эры… Тогда семьи подобных твоему Папе считали себя счастливыми, имея близких покровителей в Царствии Небесном»…

А теперь он прославлен всей полнотой Православной Церкви.

«Радуйся, священномучениче, отче мой, Владимире, во Царствии Небесном венцем нетленным увенчанный!»

 

 

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.