Про хачиков

Шел 72-й год. Мне было пять лет. Я был тонкий, щуплый, прозрачный. Ребра торчали во все стороны. Я плохо ел. Болел часто. Округлые контуры впалого живота, тонкая шея, рахитичные ноги буквой «Х» – типичный ленинградский ребенок. Мама приняла решение везти меня на юг.

Папа привез нас на вокзал. Посадил в поезд, чемодан притащил и засунул под лавку. Сел, посидел, поцеловал меня. Сказал, вздохнув:

– Держись, сына!

И еще раз поцеловал. И колючей щекой прижался к моей щеке. И мне захотелось плакать. Но мне нельзя было плакать. Мама сердилась, когда я плакал. И я не стал. Я потерся только щекой об его щеку и зажмурился. А когда глаза открыл, папы не было. Он стоял на улице и махал нам через стекло, и чего-то говорил, но не было слышно. А мама ему тоже махала и рукой показывала, что всё, иди. А он не понимал, и всё кивал и спрашивал, чего она говорит? И вообще, ничего не было слышно.

Еще в купе был высокий военный. Он бросил свою фуражку на верхнюю полку и сказал:

– Давайте я окно открою?

Но окно не открылось.

И мама сказала:

– Мы все здесь умрем от жары и духоты.

И вдруг подскочила:

– Я не помню, утюг я выключила?

И стала кричать папе через стекло:

– Утюг! Утюг!

И показывала, как будто она гладит. А папа ничего не понимал и смеялся за стеклом, потому что у нее смешно это выходило – про утюг. А потом был страшный скрип, и поезд тронулся. И мама сказала «ой». И все в купе сказали «ой». И все начали махать в окно. И мама стала махать. И я тоже. И папа замахал и побежал за вагоном. Но недолго бежал. Поезд прибавил ходу, и папы уже не было видно. А мама сказала:

– Ну вот. Давай стелить постель.

* * *

Мы ехали в поезде. В купе пахло влажным крахмальным бельем, подкисшими помидорами и чесночной домашней курицей. Пахло немного потом и несвежей одеждой. И еще во всём поезде стоял тот сладко-соленый металлический железнодорожный запах, знакомый каждому, кто хоть раз ездил на советских поездах.

Мы ехали. Ели курицу. Ели помидоры. Ели вареные яйца. Я извелся и ныл. Мама сердилась, совала мне книжку. Книжку я читал, но нетерпеливо, и всё ждал, когда приедем. Дяденька военный, который ехал на верхней полке, предложил вывести меня на перрон на большой станции. Мама сердилась. Говорила, что мы отстанем. Дяденька не спорил, вышел покурить и купил мне лимонад «Буратино». Мама сердилась. Говорила, что это лишнее. Что мы и сами самостоятельные. Вышла со мной на перрон и сама купила мне лимонад.

А на станции… На станции стояли загорелые толстые тетки – они все были толстые и загорелые – в цветастых ситцевых сарафанах и продавали жареную картошку, печеную курицу, соленые огурцы, жареные пирожки. Ведрами они продавали сливы, продавали груши, продавали вишню, продавали персики, продавали алые помидоры. Продавали красный лук длинными толстыми косами. Продавали тоненький длинный жгучий красный перец, вперемежку с зеленым, такими же толстыми вязанками, что и лук. С арбузами и дынями от вагона к вагону бегали черноусые горбоносые смуглые дядьки. И дяденька военный, который стоял возле вагона и курил, сказал про них, что они хачики. Остановил одного и купил у него арбуз. И когда платил деньги, сказал ему почему-то:

– Ну что, Ара, хороший у тебя арбуз? Сладкий?

А я хотел спросить, почему «Ара», но было не до того.

В воздухе расплывался разноречный гулкий гомон, мягкий южный говор, он висел в горячем воздухе, окружал тебя, увлекал, как музыка. И запах плыл от всего этого изобилия дурманящий.

Как это передать, как пахнут попки у только что сорванных помидоров? Вы переворачиваете помидор, а там стебелек и остренькие черешчатые зеленые листочки, и вы прямо носом зарываетесь в них, и дышите, и не можете надышаться. Или разноцветный южный сладкий перец в огромных сетках, совсем спелый, может быть, даже слишком спелый? Или кастрюля с малосольными маленькими, уже немного бледными от рассола огурчиками, откуда торчат листья смородины, дуба и вишни и зонтики укропа?

Ах, если бы купить у тетки в ситцевом в горошек сарафане рассыпчатую разварную молодую картошку, посыпанную укропчиком, откусить от той горячей, обжигающей десну картофелины и тут же отгрызть от маленького хрусткого, отдающего чесноком и смородиной холодного огурчика…

А мама тащила меня мимо, мимо цветастых разноголосых теток, к ларькам, продираясь через ряды, через потные тела, волокла меня за руку, спотыкаясь об их мешки, корзины, подносы, коробки, котомки и котюли. Возле ларька с лимонадом она остановилась, долго изучала его через стекло и со словами:

– Нет, мы не будем это покупать, мы просто отравимся, и всё, – и уже мне, прячущему глаза, – а к тому же мы еще и отстанем от поезда, – потащила меня обратно в вагон.

Но уже через несколько шагов передумала, посмотрела на меня с тоской, вздохнула и потащила к ларьку обратно. И всё-таки купила «Буратино». И потащила меня уже назад, к вагону, приговаривая:

– Горе ты мое. Ой, горе ты мое…

И так и тащила. Мимо теток. Мимо жареной картошки. Мимо вязанок перца и лука. Мимо кастрюль с огурцами. И я всё так же спотыкался об их коробки, котомки и котюли.

Тетенька проводница возле железной двери вагона уже махала желтым флажком. Дяденька военный спокойно прохаживался. Поезд лязгнул и тронулся. Мама взвизгнула и побежала, не выпуская моей руки. Я побежал за ней. Поезд вздрогнул и остановился. Дяденька военный подхватил и подсадил нас легко на высокую ступеньку, прыгнул сам, за ним уверенно запрыгнула проводница.

– Не зевайте мамаша, – устало и спокойно сказала она. – Если чаю нужно, подходите, титан нагрелся.

От большого крашенного неровной бежевой краской титана пыхало жаром и горько пахло черной угольной горячей пылью.

– Не зевайте, мамаша, – повторила проводница, – а то чай весь разберут. Следующий кипяток будет вечером, – и добавила громко на весь вагон, – не стойте, не стойте, туалеты открою через десять минут.

Мама так же, как она тащила меня за руку вслед за поездом, проволокла меня по коридору, где я, не поспевая за ней, ногами собирал тряпошную полосатую дорожку, и втолкнула в купе.

– Что ты вечно придумаешь, – в сердцах сказала мама и упала на лавку, – какой-то лимонад! Господи, как я устала! Я измучилась с тобой! – и сунула мне книжку. – Дай мне, пожалуйста, отдохнуть. Пять минут, дай мне отдохнуть!

– А я вам чайку принес. Горяченького. Горячий чай хорошо от жары помогает, – сказал дяденька военный и опустил на стол со звоном три стакана в темных серебряных подстаканниках.

– Господи! – воскликнула мама, – Господи! Этому будет конец?

Я взял книжку и вышел в коридор. За мной выскочил дяденька военный и осторожно задвинул за собой дверь в купе.

– Ну что, пацан, устала мамка? Устала… Ничего, скоро приедете, всего часов пятнадцать осталось.

Я откинул от стенки полукруглый стульчик и сел на него. Но читать не стал. Стал смотреть в окно. Поезд трогался потихоньку от станции. Поплыли мимо толстые цветастые тетки. Вязанки перца. Горбоносые дядьки с арбузами. И дяденька военный сказал:

– Вот ведь, хачики… Всё вокруг захватили. Никакого покоя от них нет. Гляди-гляди! – он стал показывать мне пальцем в окне, – вон гляди, ара арбуз уронил! Ага! Получи! Не будешь спекулировать!

Станцию проехали, и пошли мелькать белые низенькие домишки, лошадь возле забора, высокие деревья, пестрый шлагбаум, очередь из грузовиков на переезд, поля с высокими зеленоватыми пушистыми кисточками и желтыми яркими с черными сердечками подсолнухами. Дяденька военный наклонился ко мне и сказал:

– Ну что, Илюха, скучно тебе? А ты послушай, как колеса разговаривают. Не разбираешь? Я, маленький был, тоже ездил, как ты, и слушал.

– Как они разговаривают? Просто чу-чу, чу-чу. И всё. И опять чу-чу, чу-чу.

– Да нет же, Илюха. Ты внимательно послушай:

Чу-чу, чу-чу.

Чу-чу, чу-чу.

Куда-куда

Илюша едет?

Чу-чу, чу-чу.

Чу-чу, чу-чу.

Куда-куда

Илюша едет?

Слышишь?

Мы сидели и слушали. Он на корточках возле меня, а я на стуле. И было тихо. И только вагон полязгивал. И колеса стучали. Подстаканники в купе за дверью позвякивали друг о друга. И подсолнухи мелькали за окном.

* * *

Мы с мамой жили в маленьком домике в маленькой деревне, которую все называли «станица». Я бывал уже в Сибири у родственников в деревнях. Это были деревни и назывались они «деревни». Почему эта деревня называлась «станица», я не мог понять. Приехали мы дикарями на поезде до какой-то станции. Оттуда на автобусе в городок на море.

Нужно было найти жилье. Папа говорил нам поехать в санаторий. Но мама папу не послушалась. В санаторий не поехала. Сказала, сами жилье найдем. Поэтому злилась. Чемодан у нас был неподъемным. Папа, который оказался прав, остался в Ленинграде. Тащить чемодан было некому. Искать жилье с чемоданом было невозможно. Мама посадила меня на чемодан на автовокзале. Увидев мои готовые задрожать губы, велела:

– Сиди, жди. Встанешь с места, потеряешься, и я тебя никогда не найду. Вернусь через час.

Ее очень долго не было. Может быть, два часа. Может быть, два дня. Очень долго. Я сидел в тени на площади, под каким-то деревом, но было жарко. Я утирался панамой. Пил теплую воду из стеклянной бутылки, которую мне оставила мама. И ужасно хотел писать.

Писать было никак, потому что нельзя было оставить чемодан.

Автобусы перестали уже ездить, люди перестали ходить, смеркалось.

Мамы не было, и писать хотелось нестерпимо. Вероятность того, что мама всё же никогда уже не придет, а мне придется писать в штаны, была невероятно велика.

Я заплакал. Нет, я не орал, всё же я был уже достаточно взрослый – пять лет, как-никак. Но оснований не плакать не было никаких. Всё было за то, чтобы заплакать.

В это время ко мне и к моему чемодану подошел взрослый парень. У него были черные треники и клетчатая рубашка с большим воротником. Рукава были закатаны выше локтя. Руки в пятнах от машинного масла. Он спросил немного певуче, с акцентом:

– Э-э-э, мальчик. Чего ты плачешь?

И хотя я ужасно боялся всяких незнакомцев, но здесь мне уже некуда было деваться. И я выдавил сквозь слезы:

– Писать ужасно хочу. А мама ушла…

– Э-э-э, ты беги, давай, вон за те деревья. А я тут твой чемодан посторожу. Беги, не бойся!

И я побежал. Когда я вернулся, возле чемодана стояла мама и ругалась на парня, зачем он стоит возле нашего чемодана.

Мама меня увидела и сказала:

– Ну, где ты ходишь? У тебя чуть чемодан не украли.

А парень гордо так сказал с акцентом:

– Я не крал ваш чемодан. Я не вор, – он, когда говорил, то руками размахивал. А мама взглянула на его ладони в черных масляных пятнах, и он сразу перестал размахивать, и руки за спину спрятал. И еще раз повторил, – я не вор.

А мама не слушала его и сказала:

– Я не знаю, Илья, зачем мы сюда приехали. Это всё какое-то несчастье. Я не нашла нам никакого жилья. Люди тут неприветливые. Всё уже сдали. Никто нас пускать не хочет. И чемодан, вон, тоже чуть не украли. Где мы теперь будем ночевать? Прямо тут, среди бандитов?

А парень сказал:

– Ой. Вам что, жить негде? А мы комнату пока еще одну не сдали. Если хотите, поедемте к нам.

– А вы далеко от моря живете? – подозрительно спросила мама.

– Мы недалеко, – сказал парень, – но какая вам разница? Вам же жить негде.

А мама почему-то сказала:

– Мы не нищие, – и хотела рассердиться. Но потом передумала и даже улыбнулась парню, – ну, где ты живешь? У вас и правда комната есть? Ну, веди тогда.

И мама в одной руке потащила чемодан и не разрешала парню помочь. А другой рукой потащила за руку меня. Мама всегда считала, что меня надо тащить. Как будто я тоже чемодан. А парень сказал:

– Не надо никуда тащить. У меня машина «РАФик». Я вас отвезу. Это недалеко. Есть маленькая станица. Мы там живем. А на море вы будете ездить на автобусе – пятнадцать минут.

– Как пятнадцать минут? – остановилась мама. – Это нам не подходит!

– Походит – не подходит, – добродушно проговорил парень, – вам же всё равно ночевать сегодня негде. Завтра еще поищете. А может, – он улыбнулся, – может, вам понравится. У нас тихо. Отдыхающих немного, много зелени, молоко свежее, и фрукты дешевле – сады у всех.

– Фрукты? – вскинулась мама, – молоко? – посмотрела на меня и опустила руки, – что с вами делать? Чемодан хоть поможете дотащить?

– Да я же и сам вам всё время предлагаю, – весело подхватил парень чемодан и понес его к машине.

* * *

Мы ехали и ехали. Наверное, не очень долго. Мама подозрительно смотрела на парня. А он улыбался и говорил:

– Вот еще немного, и всё. И мы уже приедем.

И каждый раз, когда она глядела на него, он поднимал свою руку в масляных пятнах и говорил:

– Всё. Уже сейчас приедем.

И тогда мы поворачивали с улицы на улицу, и опять с улицы на улицу, и в конце еще одной улицы был забор, и мы остановились.

– Значит так, – сказал парень, – меня зовут Самвел. Это дом моих друзей. У них комната пустая – у вас вообще комнаты нет. Вам надо – им тоже надо. Я вижу вас на вокзале и думаю, Самвел, почему не поможешь хорошим людям? Вот и помогаю. Хозяева на работе пока, придут поздно. Я вас в комнату проведу. Там будете их ждать, – и вытащил чемодан из машины. – Они хорошие люди. Вы хорошие люди. Мы тоже хорошие люди. Вам понравится. Проходите.

И мы вошли во двор.

Во дворе вообще было ничего не видно потому, что уже были сумерки. Много было деревьев, и был еще запах. Запах был такой, какой бывает только на юге. Запах лежащих на земле спелых фруктов.

А Самвел услышал, что я нюхаю, и сказал:

– Это так спелые персики пахнут. И слива. И еще айва. Знаешь айву? – я покрутил головой. – Маму попроси, она тебе компот сварит. Вкусно.

Мы шли через сад. А над головой была чернота. И в этой черноте горели звезды. Я столько звезд никогда раньше не видел. А папа мне говорил, что звезды – это такие планеты, и мы видим издалека их свет. И я даже остановился, запрокинул голову и увидел одну самую яркую звезду. И подумал, что эта звезда – планета Ленинград. Там папа зажег свет, сидит в кресле и читает газету «За рубежом», а на улицах горят фонари. И вот этот огонь я теперь и вижу.

А мама сказала:

– Горе ты мое. Куда ты смотришь? Все устали. Пойдем. Наглядишься еще.

И Самвел мимо этих деревьев и мимо звезд провел нас в самый дальний конец сада, и там был маленький домик, комната, рукомойник и две железные кровати. А на кроватях были два покрывала, как сеточки, и две высокие подушки, как горка. И на окне тоже занавеска – такая же сеточка. И мама сказала Самвелу спасибо, и что я буду спать, а она будет ждать хозяев. А Самвел втащил в комнату наш чемодан. Оказывается, всё это время он нес его за нами в темноте.

Вот тогда мама протянула ему руку и сказала:

– Спасибо. И простите за «вора».

А Самвел посмотрел на свои ладони в пятнах, махнул неловко рукой и опять спрятал их за спину.

– Да ладно. Не стоит. А хотите я вас как-нибудь на машине покатаю? Можем съездить, крепость старую посмотреть?

Я посмотрел на маму. А мама улыбнулась ему в ответ.

Самвел ушел. Мама разобрала кровать, поцеловала меня, погасила свет и пошла на крыльцо. А я лежал теплой щекой на холодной подушке и слушал, как за стеной стрекочет огромный кузнечик, будто рассказывая всю нашу историю: про папу, про поезд, про звезды, про далекую планету Ленинград, про дяденьку военного, про старую крепость и про Самвела, который делает хорошим людям хорошо.

* * *

В один прекрасный день там, на юге, я потерялся на пляже. Долго орал. А пока мама орала и плакала на другом конце пляжа (по тому же поводу), многочисленные представители новой исторической общности под названием «советский народ» утирали мне слезы, поправляли панамку, совали в руки сливы и персики. А одна толстая такая тетя с черными волосами и в черном купальнике сказала высокому смуглому тоненькому взрослому мальчику, который стоял рядом с ней:

– Арамчик, сбегай, принеси ему чебурек, пока мама найдется.

И вот Арамчик сбегал и принес мне настоящий горячий чебурек из тех, что продавали с лотков на краю пляжа крикливые темноусые дядьки в белых курточках и белых колпаках. А колпаки были у них, как у поваров. Дядьки жарили чебуреки прямо тут, на краю пляжа, на открытом огне в большущих таких сковородках. От них поднимался дым. И запах…

Надо сказать, что чебурек этот был вообще моей многонедельной мечтой. С самого приезда на юг. Потому что, заходя уже на пляж, чувствовал запах вот этот от них, кисловато-сладковатый, запах кинзы, бараньей начинки, жареного хрустящего теста и кукурузного масла. Вот этот запах!..

А мама мне всяко уже за эти недели нашего с ней оздоровления на юге отказывалась покупать чебуреки. Всяко. Потому что, мол, негигиенично. И, мол, неизвестно еще, чего они туда внутрь кладут и на каком масле жарят. Да и вообще, у меня было строгое детство. Мне не позволялось маму о чем-либо просить. Считалось, что мама и сама знает, чего мне в этой жизни нужно. Ну, так меня воспитывали. А что мне нужно чебуреков, она, похоже, не знала, иначе обязательно купила бы мне их.

А тут я стою, ору. Сопли и слюни по лицу размазываю. От сливы и персиков отказываюсь (опять же воспитание – не брать никогда ни у кого ничего чужого – если тебе надо, то мама сама об этом знает и сама купит). В общем, ору. Да.

Ну, и я не просто, разумеется, ору, не просто сопли и слюни. Я ору, потому что понимаю, что мама потеряна мною уже навсегда. Навсегда, без следа и бесповоротно. Возможно, она даже специально меня сюда, на юг, привезла, чтобы здесь на пляже и бросить. И теперь меня поведут в милицию. И милиционер возьмет меня за руку и вот такого полуголого, с размазанными по лицу слюнями и соплями, отведет сразу же в детский дом. И я там буду жить теперь, в этом детском доме, среди чужих детей всегда-а-а!

И мама меня никогда не заберет оттуда-а-а.

Потому что я плохо себя вел. Ужасно!

Я ужасно вел себя! В Ленинграде зимой я не хотел ходить в детский сад. И отказывался прошлой осенью есть тыквенную кашу. А еще я выдергивал резиночки из носков и отковыривал обои перед сном на стене возле кровати.

А еще, а еще…

Еще я нацарапал иголочкой на полированном обеденном столе, прямо напротив того места, где обычно сидит дядя Алик, я нацарапал там слово «дурак». И я расстроил дядю Алика.

И я плохо, уже совсем плохо вел себя в поезде, когда мы ехали сюда из Ленинграда. Потому что я всё время канючил и спрашивал, когда мы уже приедем. А мама мне говорила, что если я снова буду канючить, она обязательно высадит меня из поезда. А я всё равно канючил.

И вчера я трусил и не хотел учиться плавать на глубине. Ужасно трусил, потому что был совершенно уверен, что немедленно утону, если она только отпустит меня там, на глубине. И я страшно орал тогда на весь пляж. И мама сказала, что если я еще хоть раз заору, то она меня уже точно сама утопит, чтобы я не был трус.

А потом, уже дома, мама сказала, что ей стыдно, что у нее такой сын-трус. И что лучше бы я не был такой слюнтяй и перестал бы, наконец, читать свои книжки. А пошел бы хоть иногда погулять на улицу с мальчишками. А я ей сказал, что я не могу гулять на улице с мальчишками. Потому что они там все разбойники. И они побьют меня. А мама сказала, что уж лучше бы я тоже стал разбойником, а не был бы такой тютей. И тогда я сказал, что хорошо, я пойду на улицу и стану разбойником, и не буду тютей. И бросил книжку и пошел на улицу. И не встретил там никаких мальчишек. И пробрался назад в комнату и взял книжку. А мама вернулась, увидела, что я снова читаю, и грустно так на меня посмотрела и покачала головой.

И сегодня утром я опять плохо ел молоко с белым хлебом. Знаете, такая еда, тюря называется. В молоко крошат белый хлеб, ждут, когда он размокнет, и едят. И я не хотел его есть. И болтал ногами и задавал опять маме кучу ненужных вопросов. И она со мной вконец измучилась.

И вот после купания сегодня, когда я снова боялся утонуть, она пошла купить какую-то нужную вещь в киоске. А я встал с нашего полотенца, подметил, что рядом с нами лежит худенький такой дедушка в соломенной шляпе. И у дедушки вся грудь покрыта седыми такими кудрявыми волосами. Эти волосы я специально запомнил, чтобы потом не перепутать, какой дедушка. И отошел к морю посмотреть, как дяденьки в черных ластах и железной маске с трубкой ныряют с камней и вытаскивают из воды маленьких розовых крабиков. И складывают их в ведерки. А один дяденька поймал даже такую длинную-длинную рыбу и сказал, что это рыба-игла. И вспорол ей брюхо, почистил, посыпал солью и нанизал на леску, где у него уже болталось много-много других интересных рыб. И от этих рыб пахло морем.

И потом, когда мне надоело уже на это смотреть, я пошел назад… и вот… и я не нашел ни полотенца нашего… и дедушки с кудрявыми волосами не было… и мамы тоже не было… и никого знакомых не было… и я был один…

И что? И что? И что?

…и я заорал… заорал… заорал…

И вот уже в состоянии полной безнадежности и оставленности перед моим носом оказывается это чудо. Вот этот чебурек. Он дымится. Представляете, он дымится! И корочка у него тонкая и золотистая. И вот это темноватое небольшое уширение, в котором таится небольшой кусочек мяса! Представляете?

И, позабыв про маму и про детский дом, и про сопли, обжигая язык и губы, я вонзаюсь зубами в это маленькое утолщение. И весь это сладкий пахучий бульон растекается по моему рту, затекает под язык, попадает на нёбо. И по щекам, и по майке растекается… А я жадно поедаю золотую хрустящую корочку и размазываю остатки бульона вместе с соплями по заплаканному лицу.

И тут появляется мама. Она тоже в слезах. Потому что она тоже потеряла меня навсегда. Она хватает меня на руки. Прижимает к себе. И зацеловывает меня всего. И лицо у нее совершенно счастливое, всё в соплях и крошках от съеденного мной чебурека.

А толстая тетя с черными волосами и в черном купальнике, которая чебурек мне дала, говорит маме:

– Пройдемте пока на наше место, пока вы свою подстилку не нашли. Вы пойдете искать, а мы за вашим мальчиком поглядим. Поговорим с ним, поиграем.

И вот мы приходим на их место. Где лежит их подстилка – такое вышитое золотистыми слониками бордовое покрывало. И мама всё время говорит тетеньке спасибо. И мальчику, который чебурек принес, тоже спасибо. И что много от нас неудобств. И что нужно за чебурек деньги вернуть обязательно, потому что это неудобно. А тетенька говорит ей, что не надо волноваться, потом наклоняется ко мне и объясняет, что ее зовут тетя Гаянэ, а мальчика – Арам. И что сейчас, пока мама ходит и ищет нашу подстилку, Арам пойдет и купит еще чебуреки. И тут мама вскакивает и кричит, что нет-нет. И что она сама сейчас же пойдет и купит чебуреки для всех. А я сижу на этих золотистых слониках и ничегошеньки не понимаю. Потому что мама вдруг, и вдруг чебуреки! Никогда такое было невозможно. И мама убегает и возвращается с десятком этого золотистого ароматного счастья.

* * *

А там, где их подстилка лежала, был еще дядя один. Он был нетолстый, кости у него в плечах выпирали, мама потом сказала, что это ключицы. И еще был большой нос, как у орла, и под носом – густые черные усы. Это был муж тети Гаянэ и папа Арамчика.

Он протянул мне руку и сказал:

– Ну, здравствуй. Меня зовут дядя Хачик.

А я сказал:

– Дядя Хачик? Вы, что ли, Ара? Вы арбузами торгуете?

А мама вдруг покраснела вся и закричала:

– Илья! Что за глупость!

А дядя Хачик не покраснел. Он улыбнулся и сказал:

– Ай-вай! Откуда ты знаешь? Посмотрите на него. Он всё знает. Он знает, что дядя Хачик дома не сидит. Дядя Хачик на рынке торгует. Только не арбузами, – и он поднял вверх указательный палец, – а колесами! Я колесами торгую, вот так! – и он хлопнул меня по плечу, – если тебе нужны колеса, найди на рынке Хачика, и будут тебе колеса!

И он засмеялся. И все засмеялись. И даже мама засмеялась.

Потом, когда мы съели все чебуреки, и еще когда искупаться сходили все вместе, и пришли на подстилку сохнуть, дядя Хачик черные усы подвернул пальцами, наклонился и у мамы моей спросил:

– А может быть, вы хотите со мной поспорить?

А тетя Гаянэ почему-то сказала:

– А может быть, уже хватит?

– Э! Зачем людям мешаешь отдыхать? – немножко закричал он, – люди хотят отдыхать. Хотят веселиться! Спорить хотят, – и подмигнул мне и маме.

– Это очень смешной спор будет, – сказал мне шепотом Арамчик. – Скажи маме, пускай поспорит. Сейчас сам увидишь.

– Ай! Слушай! – сказала опять тетя Гаянэ. – Чего пристаешь к людям? Оставь их в покое! Никто не хочет с тобой спорить!

– Слушай, откуда знаешь? – снова закричал папа Арамчика. – Ты не хочешь, не спорь. А может быть, они хотят? Вы хотите со мной поспорить?

Мама спокойно так сказала тете Гаянэ:

– Ну, давайте я поспорю. Может быть, ничего страшного?

И тетя Гаянэ сказала то ли «Ах!», а то ли «Вах!» и руки вверх подняла, и у нее даже черные рукава опустились выше локтя.

– Эй! Зачем «Вах!» говоришь? Конечно, ничего страшного! Что может быть страшного? Просто поспорим и всё! Почему не даешь? – и лицо дяди Хачика засветилось. – А на что мы будем спорить?

– Я не знаю, – сказала мама.

– А давайте поспорим на самую дорогую бутылку армянского коньяка? Давайте?

– Вах, – опять сказала тетя Гаянэ. – У тебя ум вообще есть? Ну, откуда у них бутылка самого дорогого армянского коньяка? Ты что себе понимаешь?

– Я всё понимаю, – закричал дядя Хачик. – Мы будем так спорить. Если я проиграю, то я ставлю самую дорогую бутылку армянского коньяка. А если вы проиграете, вы тогда ничего не ставите. Идет?

– Неудобно как-то, – сказала мама.

– Как неудобно? Всё удобно! Соглашайтесь. Я ведь почему такой спор вам предлагаю? Потому что я ни за что не проиграю. Это такой спор, что я никогда не проигрываю.

– Это потому, что у тебя такой глупый спор, – проворчала тетя Гаянэ, – поэтому ты и не проигрываешь.

– Ай, ну почему всегда мешаешь! Не надо мешать. Ну что, спорим?

Мама кивнула.

Папа Арамчика еще раз покрутил усы и хитро посмотрел на нас с мамой.

– Вот смотрите. Давайте поспорим знаете о чем? Я вам буду говорить, что меня зовут Хачик Хачикович Хачикян. А вы не будете со мной соглашаться.

– Ну, – сказала неуверенно мама, – может быть, мы не будем про это спорить? Мы же не знаем, как вас зовут на самом деле.

– Нет, ну вы же понимаете, что меня не могут звать Хачик Хачикович Хачикян.

– Почему не могут? – пожала плечами мама.

– Ну, потому что это очень странное имя. Нет? Поэтому я вам буду говорить, что меня зовут Хачик Хачикович Хачикян. А вы будете говорить, что не верите. Вы встречали еще в своей жизни людей, которых зовут Хачик Хачикович Хачикян? Нет? Значит, вы должны мне не верить.

– Почему я не должна вам верить? – не могла разобраться мама. – Может быть, вас и правда так зовут.

– Потому что ты дурак, – сказала тетя Гаянэ.

– Ай, зачем опять мешаешь, – не обиделся совсем дядя Хачик, – дай людям просто поспорить. Ну что? Спорим?

– Объясните еще раз, – попросила мама.

– Вот смотрите, это очень просто. Я говорю вам, что меня зовут Хачик Хачикович Хачикян. А вы мне не верите. Если вы правы, я ставлю вам бутылку самого дорогого армянского коньяка. Если я прав, вы мне ничего не ставите. Ну, что? Спорим?

– Хорошо, – согласилась мама, – спорим.

– Спорим! – засмеялся и закричал дядя Хачик. – Итак, слушайте внимательно вопрос. Верите ли вы, что меня зовут Хачик Хачикович Хачикян? Верите?

– Н-нет, – сказала мама, – не верим. Не может быть такого имени.

– Ха-ха-ха! – радостно засмеялся дядя Хачик, – Гаянэ, дорогая, они не верят! Арамчик, сынок, ты слышал? Они не верят. Что, Илюша дорогой, ты, наверное, тоже не веришь? А я вам сейчас докажу, – сказал он весомо, перестав смеяться, – вот! – он достал из брюк паспорт в коричневой затертой корочке, – вот! Посмотрите! Это документ, между прочим! – и протянул его маме. – Читайте! Читайте вслух!

Мама открыла паспорт, нашла глазами нужную строчку и прочитала:

– Хачик. Хачикович. Хачикян.

– Ага! – закричал довольный дядя Хачик, – ага! Проиграли! Теперь вы мне должны бутылку самого дорогого армянского коньяка! Но! Вы мне ее теперь совсем не должны, потому что мы с вами так договаривались. А чтобы вы знали, что Хачикяны честные люди, приходите к нам завтра в гости. И я сам поставлю вам бутылку самого дорогого армянского коньяка. И знаете, почему он самый дорогой? Потому что мне его купил перед отпуском самый мой дорогой человек на свете, – он выдержал паузу, – моя любимая жена – Гаянэ Акоповна! – и он обнял тетю Гаянэ за плечи. И она, хоть и поджимала немножко до этого свои ярко накрашенные губы, улыбнулась ему в ответ.

И мы потом еще ходили вместе купаться. И дядя Хачик показывал нам с Арамчиком, как он прыгает с высокой черной скалы в воду. И еще он даже поучил меня немножко плавать. И я даже почему-то не боялся. Почему-то не так, как с мамой.

– А вы знаете, почему я всегда выигрываю этот спор? – спросил дядя Хачик, когда мы вечером шли вместе на автобус, – нет? Не знаете? Я вам только по секрету скажу. По большому секрету!

Он наклонился к нам с мамой, огляделся по сторонам и громко прошептал:

– Дело в том, что ведь я же знаю, как меня на самом деле зовут! – и прыснул в свои густые черные усы, захохотал…

* * *

Мы потом с этой тетей Гаянэ очень сильно подружились. И с Арамчиком. И с дядей Хачиком. Они, оказывается, тоже жили, где и мы с мамой, в одной станице, недалеко от моря. Там жила родная сестра тети Гаянэ, тетя Маринэ. И тетя Гаянэ с дядей Хачиком и с Арамом приезжала к ней отдыхать из города Грозного. Тетя Гаянэ жила в городе Грозном. Тетя Маринэ тоже раньше жила в городе Грозном. А потом вышла замуж за дяденьку по имени Иван. А тот Иван был из этой станицы. И она к нему из Грозного переехала. А Иван этот потом умер, потому что, тетя Маринэ сказала, с рюмочкой дружил. А был бы он армянин, то не умер бы. Вот так. А тетя Гаянэ сказала ей, что если муж не армянин, то надо было думать. И что такого добра с рюмочкой и в Грозном полно.

А я никак не мог понять, какой это Грозный. И какая это рюмочка. И я представил, что это такой витязь, как Руслан на красивом коне, но с усами. И шлем у него острый. И он Грозный. И он в поход на врагов едет. Рюмочку выпивает и – на коня. Про Грозный я понял.

Но я другое не понял.

И я спросил тогда, что такое армянин. А тетя Маринэ сказала: вот я и тетя Гаянэ, и дядя Хачик, и еще Арамчик – мы все армяне. И Самвел, который вас на экскурсию на машине возил – тоже армянин. И я понял тогда, что армяне – это хорошо. Только я не понял, мы с мамой тоже армяне, или нет?

А мы с мамой в станице снимали комнату в доме, который нам Самвел нашел. Белый такой, помню, низенький домик был, весь в виноградных листьях. И если по тропинке мимо этих виноградников пройти, то можно через калиточку выйти на улицу, направо и там уже скоро совсем домик тети Маринэ начинался.

Я помню, как тетя Маринэ делала томат в огромном тазу на кирпичах. А между кирпичей – костер. А в тазу – помидоры. И помидоры булькали.

А тетя Гаянэ стояла возле таза и помешивала помидоры длинной-длинной ложкой, и кричала в сторону дома:

– Маринэ! Маринэ! Может быть, огонь сделать поменьше, а?! Я скажу Араму, и он сделает?

Но тетя Маринэ не отвечала. А помидоры булькали. И от них пар шел такой, тоже томатный, розовый. Густой-густой такой пар. Я смотрел на эти помидоры и вдыхал этот пар, а тетя Гаянэ крутила в нем ложкой.

Тогда Арамчик пришел и говорит:

– Пойдем, я тебе покажу кое-что.

И я побежал за ним.

А он повел меня к дому. И завел за дом. Такой же белый дом, как тот, в котором мы с мамой неподалеку жили. Тоже дом, а вокруг – виноград. Мы завернули с ним и посмотрели в окно. А там к тете Маринэ пришла еще одна тетя – соседка, очень толстая.

Я говорил, что тетя Гаянэ толстая. Но она была не такая толстая, и она была маленькая. А эта тетя была толстая и большая. Огромная.

А тетя Маринэ не только томат варила, она еще была медсестра. И к ней соседи приходили лечиться.

А мы с Арамчиком сидели в кустах винограда и смотрели на окно, и Арамчик сказал:

– Смотри, чего сейчас будет.

А там тетя Маринэ взяла сначала мухобойку – такая палочка, а к ней черная резинка прибита от подошвы. И резинкой этой убила муху на подоконнике, отодвинула вышитую белую занавесочку и посмотрела в окно. Туда, где мы были вместе с Арамчиком. Но нас с Арамчиком она не заметила. А мы с ним всё в окно глядели. Потому что Арамчик велел мне глядеть.

А эта тетя, которая пришла, повернулась к тете Маринэ спиной и наклонилась, прямо перед окном. А тетя Маринэ взяла иголку и сильно воткнула той другой тете в попу, и сделала ей укол. А тетя даже не заплакала от укола. Я всегда плакал от уколов. А эта тетя – нет.

А Арамчик мне говорит:

– Смотри, какая огромная!

А я говорю:

– Ужасно огромная! Даже больше, чем таз с помидорами, которые теперь будут томат.

Тогда Арамчик засмеялся, взял меня за руку, подмигнул и повел на улицу. И мы шли с ним по улице, мимо маленьких белых домиков, покрытых зелеными листьями винограда, и болтали.

И Арам сказал:

– Сейчас погуляем и пойдем домой кушать долма.

А я сказал:

– Твоя мама делала нам вчера долма. А мне не очень нравится долма. Мама говорит, что долма – это как голубцы. Но я больше люблю голубцы, чем долма. Котлетка в капусте вкуснее, чем котлетка в виноградном листе.

А Арам сказал:

– Ты ничего не понимаешь. Потому что ты маленький еще. Тебе еще пять лет. Когда тебе будет одиннадцать лет, как мне, ты тоже будешь любить долма.

Мне очень нравился Арамчик. И я не хотел спорить. И я пожал просто плечами, показал рукой в сторону и сказал:

– Долма-долма… Посмотри, эти домики – тоже долма. Они все покрыты виноградными листьями.

И Арам тогда засмеялся и крепче еще взял меня за руку. И мы шли опять по дороге и болтали. И земля на дороге была сухая, крепкая и теплая. И если ее ковырнуть носком ботинка, то получалась пыль.


Читайте также:

Понравилась статья? Помоги сайту!
Правмир существует на ваши пожертвования.
Ваша помощь значит, что мы сможем сделать больше!
Любая сумма
Автоплатёж  
Пожертвования осуществляются через платёжный сервис CloudPayments.
Комментарии
Похожие статьи
Бедные люди

Старинный петербуржский особняк. Стиль ар-деко. Окна на Петропавловку. И всё какое-то сиротство. Всё бесприютство какое-то

Исповедь мигранта

К нам стали относиться теплее...

Дед Мороз и пионеры

Я сел на стул, поставил Деда Мороза на стол и долго-долго-долго плакал. Не было больше папы.…