Протоиерей Георгий Митрофанов: По мироощущению я – белогвардеец

|
«Правмир» продолжает публикацию серии интервью с теми, кто сегодня создает русскую культуру в самом широком смысле слова. Это ученые, художники, писатели, философы, поэты, священнослужители. Среди них есть и те, кто помнит почти весь XX век, и молодые люди. Жанр неспешной беседы позволяет близко познакомить читателя с собеседником. Этот проект, подготовленный совместно с Министерством культуры РФ, станет нашим вкладом в формирование корпуса устной истории России и ее культуры, истории, имеющей голоса и лица. Каждое интервью сопровождается видеозаписью, фотографиями и другими иллюстрациями. Сегодня наш собеседник – известный священник, преподаватель Санкт-Петербургской духовной академии, профессор; церковный историк, публицист и кинокритик протоиерей Георгий Митрофанов.

Георгий Николаевич Митрофанов родился 19 марта 1958 года в Ленинграде, в семье капитана 1-го ранга. Окончил исторический факультет ЛГУ, Ленинградскую духовную семинарию и Академию. С 1988 года – священник. Кандидат философских наук, магистр богословия, преподаватель истории Русской Церкви в Санкт-Петербургской духовной семинарии, профессор Санкт-Петербургской духовной академии. Настоятель храма святых первоверховных апостолов Петра и Павла при Академии Постдипломного Педагогического образования.

Из Царицына – в Ленинград

– Подобно многим семьям ленинградцев, моя семья образовалась в результате приезда в город из разных мест и по разным обстоятельствам моих родителей. Моя мама приезжала сюда ещё до войны к своему дяде, который по окончании Царицынского реального училища приехал и поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт, детище Витте, и стал инженером-кораблестроителем. Она приезжала к нему в уже ставшую в советское время коммунальной квартиру на улице Ломоносова, в Чернышовом переулке, на которой суждено было родиться мне. Она тогда не предполагала, что её судьба сложится таким образом, что в комнате, где она останавливалась у своего дяди, она будет жить со своим сыном.

Ещё она сюда ездила со своей мамой, моей бабушкой, которая уже тогда поражалась тому, насколько в Ленинграде 30-х годов ещё ощущалась атмосфера той, уже ушедшей, традиции русской культурной интеллигентной жизни, которая ассоциировалась для неё именно с той самой Россией, в которой прошли самый счастливые годы её жизни, я имею в виду годы её детства, отрочества и ранней юности.

Ну, а далее случилось так, что во время войны, когда моя мама, и бабушка, и дедушка, подобно всему населению Ленинграда оказались оставленными в городе, брошенными в зону боевых действий, и были обречены либо погибнуть, либо пережить кошмар этой страшной битвы, они остались в живых. Вернее, тогда произошло очень выразительное для нашей семьи событие. Подобно всем жителям города, они, уже лишенные возможности жить в своих домах, разрушенных, сгоревших, ютились в подвалах, в землянках. И вот мой дедушка, уже немолодой человек, отправился за водой и, возвращаясь, был убит. Осколком снаряда ему оторвало голову. Вот эта смерть на глазах у семьи моего деда стала во многом символичным событием для всей нашей семьи. Я попытаюсь рассказать об этом, имея в виду, что это во многом объяснит ту атмосферу, в которой я формировался с раннего детства.

Дело в том, что мой дедушка происходил из очень интересной семьи весьма почтенного жителя Царицына, купца, происходившего из московских старообрядцев, из беспоповцев, но перешедшего в православие. В семье была очень живая демократичная атмосфера. Но мой дед, которого прадед прочил в свои преемники, представлял собой ту самую категорию купеческой «золотой молодежи», мечтавшей просто весело и счастливо жить в той самой России, которая, казалось, будет всегда.

Потом наступила гражданская война, Первая мировая война, и он, живший тогда в Москве, проходивший практику у своего дяди, московского купца, и поучившись, кажется, в коммерческом институте, предпочел поступить бухгалтером на один из военных заводов, чтобы получить бронь. Он избежал участия в Первой мировой войне, проводя время в ресторанах, у цыган, в опере. Надеясь, что эта жизнь продолжится навсегда. То же самое и Гражданская война. Пребывание на военном заводе избавило его и от этой необходимости. А потом, когда все уже закончилось, он вернулся в Царицын, у его отца не осталось ничего. И потенциальный преемник большого хорошего дела поступил работать на советский завод, где он дорос до должности коммерческого директора к началу уже Второй мировой войны.

Вся жизнь в семье моей мамы происходила в воспоминании об этом прошлом, в котором так было хорошо. К деду собирались его приятели, недорепрессированные и не уехавшие из Царицына. Они играли в преферанс, пели романсы и оплакивали ту жизнь, которую мой дед так даже и не попытался защитить.

А моя бабушка несла в своем сердце память о другом человеке, так и не ставшем её мужем, но ставшем её первой любовью, деникинском офицере. Когда она только закончила гимназию, началась революция, Гражданская война, и после вступления в город белых, она познакомилась с капитаном Иваном Георгиевичем Муромцевым, командовавшим бронепоездом «Орел». Я с ранних детских лет помню восторженные слова вчерашней гимназистки, влюбившейся в молодого офицера. Ему было всего 26 лет, он уже занимал полковничью должность, командовал бронепоездом. Их роман продолжался недолго. Осенью 1919-го года бронепоезд был переброшен на Украину, и вскоре она получила известие, что он погиб.

Моим дедом стал другой человек, с другой судьбой. Но что объединило их? Я уже сказал, что мой дед погиб во время Сталинградской битвы, случайно, от случайного осколка, причем, погиб в день Рождества Богородицы 21 сентября 1942-го года. А потом уже, через много-много лет мой сын, будучи в Париже, в храме иконы Божьей Матери «Знамение», в музее, которым когда-то руководил Андрей Дмитриевич Шмеман, обнаружил рассказ о том, как погиб командир бронепоезда «Орел» капитан Муромцев. Во время артиллеристской дуэли с советским бронепоездом, ему осколком снесло голову. И произошло это 21 сентября, но 1919 года. Почти одинаковая смерть. С той лишь разницей, что мой несостоявшийся дед погиб в 26 лет, защищая Россию, в которой так было хорошо моему состоявшемуся деду, не удосужившемуся защитить её.

Leningrad

Вот почему часто в своих проповедях и лекциях я дерзаю говорить о том, что мы, живущие ныне в России, являемся потомками не лучших, а худших русских людей. Ибо у лучших русских людей дети либо не родились, либо родились в изгнании. А рождались в Советском Союзе в основном дети у тех, кто историческую Россию либо разрушал, либо не защищал. Эта вина остается сегодня, по сути дела, непреодоленной и многими из нас не осознанной.

Чтобы довести до конца свой рассказ о попадании в Ленинград семьи моей мамы и бабушки, я хочу напомнить, что из двухсот тысяч населения в Сталинграде оставалось около восьми тысяч человек. Они были лишены всего. И вот в Сталинград приехал брат моей бабушки, который был кораблестроителем Балтийского завода и вывез их в Горький. Показательная деталь той поры. Бабушка была бухгалтером, и брат предложил ей поступить на работу на кораблестроительный завод, на котором работал он, но нужно было заполнить в первом отделе анкету. Моя бабушка пошла обреченно заполнять анкету, где в графе, была ли она на оккупированной территории, она написала, что была. Начальник первого отдела посмотрел и говорит: как же так, вы же были в Сталинграде, а Сталинград не был сдан. Пишите заново. И так она написала, что не была на оккупированной территории, была принята на завод. Советская пропаганда в данном случае оказалась действующей во благо её судьбы.

А брат ее умер от туберкулеза в 1944 году, и так, как у них не было ничего, кроме его комнаты в Петербурге, они вернулись сюда. Так, совершенно неожиданно для себя, семья моей мамы, семья с такими давними царицынскими корнями, оказалась здесь, в Ленинграде, в хорошо знакомой для них квартире на улице Ломоносова.

Что касается моего отца, то у него была другая судьба. Он был старше моей мамы более чем на 20 лет, и происходил из крестьян Тульской губернии, и прошел путь от рабфаковца, краснофлотца, выпускника политехнического института, до капитана I ранга. Он был морским офицером во время войны, потом закончил военно-морскую инженерную академию имени Крылова, в общем, у него была довольно успешная карьера. Он ощущал себя плоть от плоти человеком советским. Он действительно считал, что благодаря тому, что произошло в нашей стране, стал тем, кем он стал.

Коммунальное детство

Брак моей мамы и моего отца, наверное, был обречен на неудачу. Они были очень разные. Впрочем, один эпизод я не могу не вспомнить. Они действительно развелись вскоре после моего рождения, но вот как раз когда я родился, а родился я в 1958-м году, конечно, встал вопрос о моем крещении, а это был период хрущевских гонений. Мой отец уже ожидал адмиральской звезды, поэтому он настоял на том, чтобы меня крестили только на даче, максимально законспирированным образом.

И вот рассказ о моем крещении для меня тоже очень примечателен. Моя мама и бабушка решились законспирироваться основательно. Дачу мы снимали в Мариенбурге, где был действующий храм, но крестили меня в храме в Гатчине, который находится поблизости. Крестили тогда двоих младенцев. Одного тщедушного, худого, который все время плакал, а другого, то бишь меня, такого же почти, как сейчас, – полного, с перетяжечками и очень радостного. Священник погрузил меня в купель трижды, а я при этом не только не смутился, но почему-то хохотал и поджимал ноги, требуя дальнейших погружений. Вот они и случились в этом храме, храме святого апостола Павла, ровно через тридцать лет после моего крещения, я был в 1988-м году рукоположен тогдашним нашим митрополитом Алексием (Ридигером) в пресвитерский сан.

Моей крестной была сослуживица моей бабушки, являвшаяся членом партии. Конечно, ни о какой катехизации, ни о каком религиозном воспитании не приходилось и говорить в годы моего детства. Наоборот, я прошел через типичную советскую систему детского сада. Потому что жили мы в тяжелых условиях. После развода с моим отцом, моя мама, бабушка и парализованная прабабушка жили в одной комнате в коммунальной квартире. Меня отправили в детский сад. И вот уже тогда я в глубине своего сердца возненавидел любую форму коллектива, коллективного воспитания. Мне казалось, что люди, которые с ранних лет призывают меня радостно идти в детский сад, лгут. Лгут дети, которым якобы радостно в этом детском саду. Лгут дети в тихий час, изображая, что они спят, хотя хочется просто играть и жить активной детской жизнью. Ощущение вот этой окружающей меня фальши стало сопровождать меня очень рано.

Иная жизнь

Но, одновременно, вокруг меня был город. То, что я жил в центре Петербурга, тогда Ленинграде, постоянно напоминало мне о существовании какой-то иной жизни. И надо сказать, что я много времени проводил с бабушкой, дачу мы снимали, как правило, в Павловске или в Царском селе. Я и летом пребывал в состоянии той самой петербургской России, которая совершенно не напоминала тот мир, который меня окружал. Ощущение того, что я живу в городе, в котором должны были быть другие люди, и должна была быть другая жизнь, сопровождало меня с ранних лет.

Ленинград в 60-е годы

Ленинград в 60-е годы

Мы жили в квартире в довольно тяжелых условиях. Там было 27 человек на одну ванную и на один туалет. В основном, это были люди пролетарского статуса. Но была одна семья, семья сына последнего владельца фортепианной фабрики «Красный октябрь», а когда-то Дидерихса, и вот с ними у нас были довольно теплые взаимоотношения. Так сказать, интеллигенты и в этой ситуации ощущали себя противопоставленными окружающей среде. Их комната со старинной мебелью была для меня ещё одним окном в тот другой мир, в который меня так тянуло с самого начала.

Вот это ощущение, что я живу ложной жизнью, а возможна жизнь подлинная, меня сопровождало с детства. И подпитывалось, конечно, тем, что моя мама, которая закончила после ряда метаний и поисков себя, сначала институт культуры по специальности «библиограф технических библиотек», а потом институт патентоведения, всю жизнь жила литературой и театром. Как, впрочем, и моя бабушка, мечтавшая когда-то быть актрисой. И вот эта литературно-театральная атмосфера, а в радиусе 15 минут ходьбы от меня находилось полдюжины замечательнейших театров: БДТ имени Горького, Александринский театр имени Пушкина, театр комедии, театр Комиссаржевской, театр Ленсовета – все это наполняло мою жизнь ощущением, что подлинная реальность – это то, о чем пишут в книгах, прежде всего, в классических произведениях русской и европейской литературы.

Конечно, это было совершенно ложное мироощущение, но оно позволяло мне, так или иначе, противостоять окружающей среде и не терять самого себя. Меня никогда не отправляли на дачу с детским садом, никогда не отправляли в пионерский лагерь, и лето для меня было всегда самым притягательным временем года.

Школа

Я попал в школу, некогда выдающуюся. Это было коммерческое училище, превращенное в 206-ую общеобразовательную трудовую политехническую школу. Так назывались все основные школы тогда. Но что поражало меня в этой школе: наряду с такими узнаваемыми по опыту детского сада, не любящими детей женщинами я видел там призраки прошлого. Медные ручки на дубовых дверях. Старинные парты. Очень уютные классные помещения, в особенности два кабинета: физики, наполненный добротными дореволюционными учебными пособиями, и кабинет биологии, в котором пробирки с заспиртованными рептилиями сохраняли на стенках латинские надписи. Это были частички того самого мира, которого уже не было в этой школе.

Собственно, с этого момента и начинается мой интерес к истории. С ранних школьных лет я хотел узнать ту страну, которой меня лишили, чтобы хотя бы представлять то, что могло бы быть в моей жизни. Этому способствовал, в первую очередь, умеренный антисоветский настрой моей семьи, и, конечно же, сыграло роль противостояние моей мамы и моего отца. Конечно, при любом варианте распада семьи, ребенок тяготеет к матери, которая остается, нежели к отцу, который уходит. Но для меня отец был не только человек, бросивший меня, но и человек, который всем своим образом жизни олицетворял тот мир, который был мне враждебен. Это не значит, что я не переживал по этому поводу.

Я вспоминаю, как однажды он пришел в школу, пообщаться с моими соучениками, рассказать о войне. Я шел рядом с ним по коридору, такой счастливый, гордый. Он шел в мундире, со своими орденами. У него был боевой орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды, что для морского офицера было немало. С кортиком. Вот это был период, когда я готов был простить ему все, даже то, что он такой советский офицер. Я тогда был в четвертом классе, у меня уже были приоритеты расставлены очень определенно: белые – хорошие, потому что бабушка так рассказывала об этом коротком периоде своей юности, когда белые были в Царицыне, красные – это плохие.

Неведомый мир

Я много читал и благодаря чтению художественной литературы и одновременной обращенности к историческому прошлому, я стал задумываться над религиозными темами. Я помню ещё один эпизод, который побудил меня вдруг почувствовать, что должен быть какой-то мир должный. В детском саду я всегда противостоял неформальным лидерам, которые появлялись в группе. В этом противостоянии я пребывал в одиночестве. Иногда начинал общаться с теми или другими, но какую-то альтернативную группу создать не получалось. Я оставался всегда один.

И вот я помню, когда мы однажды гуляли, это было в Щербаковом переулке, санок было мало, санки друг у друга рвали, мне было противно участвовать в этом вырывании санок. Я дождался, когда большая часть детей была разобрана, и решился, наконец-то, спокойно кататься на этих санках. Но воспитательница запретила: раз уже все ушли, сиди и жди, когда за тобой придут. Я улегся на скамейку, расплакался, а потом смотрел на серое петербургское небо и рассуждал, что должен же где-то быть мир, где санок хватает для всех. Вот это было одно из первых ощущений, что миру ложному должен противостоять мир должный, до которого я должен докопаться. Он у меня долгое время ассоциировался с исторической Россией, которую я, конечно, идеализировал.

Я впервые задумался о жизни религиозной, христианской, когда стал читать где-то классе в четвертом, пятом, шестом, европейскую литературу. Я даже могу назвать авторов, которые развернули мой взор в сторону христианства. Это Вальтер Скотт и Виктор Гюго. У нас дома был Новый Завет, который мне было довольно сложно читать. Я уже тогда отдавал себе отчет в том, что Священное Писание требует какой-то предварительной подготовки для его понимания. И вот я вспоминаю, как уже опаздываю в школу, но прочитываю одну главу из Вальтера Скотта, а самое главное – лазаю по примечаниям, где объясняется образ тех или иных библейских персонажей – кто такой Авраам, кто такой Самуил, кто такой тот или иной пророк и так далее.

Через примечания к роману Вальтера Скотта, посвященного пуританским темам, я открывал для себя мир Библии. Ну, а книгой, которая развернула меня к христианству, оказалась, конечно, «Отверженные» Виктора Гюго, его образ епископа Мириэля, как и образ Жана Вальжана, стали для меня образцами той самой жизни, которая должна иметь место и в моей судьбе. Это был где-то шестой класс.

В семье меня ориентировали на то, чтобы я стал инженером, а я упорно, учась на четверки по математике, физике и химии, смотрел в сторону гуманитарных наук, хотя то, как преподавали в школе историю и литературу, было для меня совершенно неприемлемо. Я изначально не верил ничему, что мне говорили учителя истории и литературы и пытался искать альтернативную точку зрения всему, чему они меня учат. Это было, безусловно, неплохо.

С этого времени начинается мое ещё более глубокое погружение в историю, а в восьмом классе происходит кризис. Кризис, связанный с тем, что умирает моя бабушка, и её смерть делает для меня религиозную жизнь уже совершенно конкретной, в том смысле, что я начинаю ходить в церковь. Это 1973 год. Переживание смерти как вот такой реальности, которая требует не просто размышлений, не просто воспоминаний об историческом прошлом, а непосредственно экзистенциальное вхождение в ту реальность, о которой я читал в истории.

Церковь – это то единственное, что осталось из прошлого, но это то единственное, что поможет выжить в настоящем. Девятый-десятый класс я вообще перестал учиться, я читал только то, что хотел, сполз на тройки. Правда, я блистательно отвечал на уроках истории, понимая, что я вру, говоря то, что требуется учителям. Учась в десятом классе, я понимал, что в стенах этого коммерческого училища учились и те, кто ушел в Ледяной поход, кто боролся с большевиками. Тут, конечно, и советский кинематограф сыграл свою роль.

Вы наверное помните фильмы, в которых плохие белогвардейцы выглядели гораздо лучше хороших красных. И вот я вспоминал те или иные образы, на уроках истории, ответив как следует то, что нужно, о решениях какого-нибудь съезда. Сидел, прислушивался к гулу шагов по коридору, и представлял, как входит ко мне в класс отряд белогвардейцев. И говорит: «Кто с нами?» Я бы конечно сказал: «Я!» – «Докажи, что ты с нами, убей директора школы!» А он преподавал у нас историю, я представлял, как я насаживаю его на штык трехлинейной винтовки.

Конечно, все это было довольно придумано. Мне жалко, что и я, и многие другие мои мыслящие сверстники были обречены в том мире не учиться нормальным образом. Вот мне, гуманитарию, надо было бы штудировать языки, читать тексты по-гречески, по-латыни, систематически заниматься гуманитарными науками, – то, без чего эрудиция невозможна. А ничего этого не было. Я был лишен нормальной гуманитарной школы, которой уже не было в России к тому времени.

Мое поступление в университет оказалось в значительной степени ущербным. Я шел туда с неохотой, уже тогда размышляя о духовной семинарии, в которой даже ещё ни разу не был. Но казалось само собой разумеющимся, что я должен получить высшее образование. В университет поступал с противоречивыми чувствами, предполагая, что там будет неправда, идеология. Недобрал полбалла, поступил на вечернее отделение, и после первого курса попал в вооруженные силы. Причем, не куда-нибудь, а именно на флот.

Испытание армией

Проклятьем моего детства и отрочества было желание моего отца вырвать меня из дурного влияния женщин, воспитывавших меня, и определить сначала в Нахимовское училище, а потом в Военно-морское училище. Он мне предлагал на выбор Фрунзе или Дзержинку, респектабельные училища. Но я от всего этого отбивался, и все равно, флот меня не миновал.

Три года военной службы для меня были, конечно же, очень тяжелым испытанием. Я воспринимал это просто как Достоевский каторгу. Я боготворил Российский Императорский Флот, Императорскую Армию и ненавидел армию советскую, советский военно-морской флот. Принимая присягу, ощущал себя отступником. Я не решился оставить крест, который носил на себе, когда пошел в вооруженные силы.

И надо сказать, что годы моей службы были годами довольно тяжелых размышлений, благо случилось так, что сама служба не была такой уж тяжелой. После полугода учебки, которую я проходил в Архангельске, в бывшей Соловецкой школе юнг, я потом два с половиной года служил в Лиепае, в Прибалтике. У меня ни с кем не было хороших доверительных отношений, кроме одного человека. Это был тоже недоучившийся студент, литовец, который был католиком, литовским националистом, и с которым мы быстро нашли общий язык.

Мой русский национализм, православие, неприятие окружающего мира, очень гармонировали с его национализмом. Я довольно много читал. Уже не только художественную литературу, но и философскую, благо была такая возможность. Конечно, это была ненормальная форма чтения. Когда, читая, скажем, критические исследования о Кьеркегоре, я выискивал, выписывал многочисленные цитаты, разбросанные в этом исследовании. Когда, читая сборник современных авторов, критиковавших экзистенциализм, я, опять-таки выписывал цитаты. Попытка добраться до первоисточника, не имея возможности с ним иметь дело.

Это был опыт самостоятельной интеллектуальной жизни, каких-то переживаний, страданий, который как-то в общем и целом помогли мне, воспитанному практически по-обломовски, двумя беспредельно меня любившими женщинами, пережить будущее соприкосновение с реальной советской жизнью.

Ну, а далее, пройдя три года службы, я вернулся в университет, но уже по окончании второго курса решил его бросить. И не бросил только по той причине, что мой научный руководитель предложил мне, так как я учился на одни пятерки, вариант завершения оставшихся четырех курсов за два года, сдавая в год по два курса. При условии, если я буду сдавать на пятерки. Таким образом, я закончил шестилетний университетский курс за четыре года и вышел из его стен уже с полным убеждением, что я не буду советским историком.

По инерции я продолжал работать над кандидатской диссертацией у моего дипломного оппонента, Валентина Семеновича Дякина, довольно крупного историка из института истории. Темой моего диплома было образование кадетской партии, взятое не случайно. Ведь в кадетской партии было немало русских религиозных философов, а именно о них я более всего и грезил в свои студенческие годы.

Именно их слепые ксероксы я читал денно и нощно. И пришел, конечно, к дикому убеждению, что русская религиозная философия содержит в себе всю полноту мировой религиозной философской культуры. Но, коль скоро многие из них были кадетами, то я и решил совместить свои занятия исторические с моими философскими учениями, чтобы понять, что побуждало этих людей занимать ту или иную позицию в политической области.


Церковная жизнь

Вернувшись из армии, я стал ещё более активно ходить в храм. Впервые я стал ходить в храм, где я не просто присутствовал на богослужениях, а уже общался с какой-то средой. Это был храм Духовной Академии. В летний сезон 1980-го года в связи с Олимпиадой этот храм продолжал функционировать, чего не было раньше во время каникул, и вот я туда впервые попал, слушал проповеди тогдашнего ректора архиепископа Кирилла, нынешнего Патриарха, увидел целую плеяду выдающихся образованных священников.

Тогда же, в 80 году, я познакомился с остающимся для меня одним из самых близких наших преподавателей архимандритом Ианнуарием (Ивлевым). Именно он дал мне впоследствии рекомендацию в духовную семинарию. Тогда я пытался совмещать пребывание в университете с посещением храма Духовной Академии. В то же время и в том же храме я познакомился и со студентом Духовной Академии, тогда дьяконом Георгием Кочетковым. Пожалуй, общение с отцом Ианнуарием и отцом Георгием Кочетковым было для меня наиболее примечательными фактами посещения академического храма.

Отец Ианнуарий настаивал, чтобы я завершил обучение в университете, что и случилось. Он говорил и о том, что дальше хорошо было бы продолжить заниматься наукой. Но вопрос вставал ведь не только о будущей работе, с которой мне, кстати, повезло: после университета я попал в отдел рукописей государственной публичной библиотеки, в группу русских фондов XVIII – XX века. По советским временам это была тихая заводь. Потом я даже работал в филиале отдела рукописей, который находился в доме Плеханова, а там были собраны фонды профессоров Духовной Академии, все абсолютно, которые сохранились к тому времени. Работа в архиве избавляла историка в советское время от избытка идеологии. Можно было, занимаясь источниковедческими вопросами, избегать исторического и политического агитпропа.

Любая полуправда была тогда уже не по душе, и я очень тяготился своей работой. Я забросил диссертацию. А на работу отходил три года, чтобы уполномоченный совета по делам религии, который и решал судьбы всех поступавших в духовную семинарию, не прицепился к тому, что мой диплом остался не отработанным. То есть, я подготовился к поступлению в семинарию заранее, очень серьезно, понимая, что это будет непросто. Ибо тогдашняя власть делала все, чтобы не допускать в духовную семинарию людей с высшим, а тем более гуманитарным, образованием. А митрополита Никодима тогда уже не было.

И вот надо сказать, что таким очень выразительным эпизодом на моем жизненном пути стала следующая история. Я уже закончил университет в 1982 году, тогда же вступил в брак. Тут тоже, наверное, нельзя не сказать об эпизоде, который хорошо характеризует меня со всем положительным и отрицательным, что было во мне. Вернувшись с военной службы, я прервал все отношения со своим отцом. Он предложил мне продолжать общаться, но я пришел с военной службы в ещё большем убеждении, что такие люди, как мой отец, будучи профессиональными военными, уничтожали и уничтожают мою страну, ту Россию, которую я любил, и отношения у нас с ним невозможны.

А потом я встретился со своей будущей матушкой (познакомились мы с ней в историческом архиве), которая поразила меня незаурядностью личности. Для меня это была очень яркая женщина. Я тогда, конечно же, размышлял о монашестве. Мне очень трудно было примириться с тем, что совершенно не вовремя в моем поле зрения появилась какая-то женщина, которая может помешать мне реализовать мой замысел. Хотелось полноты церковной жизни. А какая может быть полнота без монашеского и священнического служения одновременно?

После полугода общения у нас произошло объяснение, когда я поставил её перед выбором: хранить мне верность в течение двух лет и ждать, пока я решу, вступлю ли я с ней в брак или приму монашество. Она ответила, что это жестоко, так нельзя ставить вопрос.

Мы расстались. Я помню этот летний день очень знойный. Я тогда не употреблял спиртное вообще. Кстати сказать, показательно, что в армии то, что я не употреблял спиртного (а во мне ещё в то время жило влияние толстовства и существовавших в семье старообрядческих традиций), плюс не участвовал в любовных похождениях (а там, подчас, была ситуация, что своих возлюбленных приводили прямо на место боевой службы), не ругался матом, привело их к убеждению, что я сектант. А услышав, как я после отбоя читаю правило, они точно решили, что я баптист.

Очень показательно. Предположить, что молодой человек может быть православным – невозможно, только баптист.
Ну, так вот. Я вот такой очень правильный молодой человек после этого объяснения купил бутылку коньяка, стал тоскливо смотреть «Неоконченную пьесу для механического пианино» – один из моих любимейших фильмов, и вот там был эпизод, который решил мою судьбу. Если вы помните, во время своей истерики Платонов бежит, крича, что всех избавит от себя, раз жизнь его не удалась, покончит с собой. А его жена бежит вслед за ним. Вот смотря эту сцену, я вдруг почувствовал, что случись такое со мной, моя бы Марина Александровна за мной бы никогда не побежала, а закричала бы мне: не верю!

И остановила бы меня на пути такого идиотского самовыражения, самоутверждения. Я тогда понял, что это человек, благодаря которому я не просто буду, может быть, счастлив, а я буду жить какой-то активной творческой жизнью и буду развиваться, совершенствоваться, и потерять этого человека нельзя. Мы восстановили наше общение, и пришли к компромиссу. Мы решили вступить в брак через два года после окончания нами университета.

Так вот я женился, работал в приличном месте. Мы совершенно не думали о детях, не хотели детей, поэтому ребенок у нас родился прямо через год, видимо, для того, чтобы ощутить полноту семейной жизни. Вот в это время с маленьким ребенком, в довольно сложных жилищных условиях (благодаря рождению ребенка нам дали ещё одну комнату, но мы оставались в коммуналке) я вдруг столкнулся с ситуацией, когда мой научный руководитель, подобно многим крупным ученым, бывший человеком антисоветски настроенным, но писавший правильные книги – в частности, по истории русского либерализма – стал говорить мне о необходимости, пока я ещё комсомолец, вступить в партию. Казалось, это полный абсурд. Но я от некоторых священников слышал нечто подобное, что да, Церкви нужны люди, которые были бы связаны с нашей наукой, культурой, а тут не займешь никаких должностей без партийности.

Старцы и свобода выбора

И вот, желая скорее получить санкцию на что-то такое недолжное, я впервые в жизни отправился к старцу.

Архимандрит Павел (Груздев)

Архимандрит Павел (Груздев)

Летом 1983-го года я приехал к архимандриту Павлу (Груздеву). Я его встретил в совершенно нетипичном для старца облике. Он был одет в какое-то женское пальто, хотя было жарко, в галоши на башмаках. Узнав, что я пришел к нему за советом, он пригласил меня в храм, облачился в подрясник, и когда я ему рассказал о моем главном вопросе, о том, что я сейчас решаю свое будущее, продолжать мне мою диссертацию или нет, от меня требуют вступления в партию, как это совместить с христианской верой.

И вдруг он мне сказал, хотя я, конечно, точно не могу воспроизвести неповторимости его речи: «Если ты христианин, ты можешь всё. Христианин все может. И ко мне приезжают разные люди» – он назвал нескольких академиков, членов партии, и у Христа были тайные ученики. – «Христианин может всё. Но ты подумай, нужно ли тебе всё это?»

И вот после этих слов я вдруг почувствовал, что все это мне не нужно. Я вообще человек очень домашний, очень такой комнатный, автостопом тогда добирался до него, автостопом уезжал от него. Я вышел с ощущением поразительной свободы. Христианин может всё. Но нужно ли ему творить нечто. Все мне можно, но не все полезно. Собственно, вариант этих слов апостола Павла здесь и прозвучал.

И вот эта разовая встреча с отцом Павлом дала мне очень важный урок того, что суть христианства – это свобода и ответственность. Я шел к старцу, дабы освободиться от собственной воли, а получил от старца указание на то, что нужно не бояться принимать на себя ответственность.

Протоиерей Василий Ермаков

Протоиерей Василий Ермаков

Примерно в это же время начинается мое общение с другим довольно известным священником, даже старцем, протоиереем Василием Ермаковым, которое продолжалось до его кончины в 2007 году, почти четверть века. Надо сказать, что это тоже для меня очень важный урок, потому что впервые от отца Василия я услышал слова: «я очень боюсь, что будет с тобой в духовной школе. Тебя же там затюкают». Вот такое странное слово, я со временем стал понимать, что оно означает.

Он отдавал себе отчет в том, какая довольно жесткая система, существует в духовной школе советского времени, которую я прошел. И дело было не в семинарии и академии как таковых, но в тех внешних условиях, в которых они существовали, которые создавались отнюдь не священноначалием, а прежде всего, власть предержащими, допускавшими существование этих духовных школ. Да, это было серьезное испытание, но я решил в данном случае жить в гармонии с самим собой, и решил поступать в духовную школу.

Пока я третий год отрабатывал диплом в отделе рукописей. И вдруг в конце осени, по-моему, архиепископа Кирилла резко перевели в Смоленск. А он был единственной надеждой, потому что при его авторитете была возможность ожидать, что уполномоченный допустит поступление. Вообще ведь ленинградцев принимали очень скупо: была небольшая квота, а с высшим образованием, особенно с гуманитарным, вообще было сложно поступить. И только авторитет сначала митрополита Никодима, а в дальнейшем архиепископа Кирилла давал основание надеяться, что ленинградцу с высшим образованием можно будет поступить.

И вдруг его переводят. Преемником его становится архимандрит Мануил (Павлов), нынешний петрозаводский митрополит. Он, конечно, не обладал таким авторитетом, и вот будучи на приеме у него, я услышал слова, самые такие, может быть, максимально искренние, которые мог сказать ректор абитуриенту. Он мне сказал: «Подумайте, у вас уже завершенное образование, работа хорошая. Перспективы какие-то, семья, ребенок. Вы подадите к нам документы, а мы, возможно, не сможем вас принять не по своей воле. А мосты уже все будут сожжены». Образ сожженных мостов меня, двадцатисемилетнего, конечно, вдохновил ещё больше. Я сказал: «Тем более. Я буду поступать».

_HV_4317

Ну, а далее началась психологическая подготовка к этому поступлению. С одной стороны, меня консультировал отец Ианнуарий, который должен был мне дать рекомендацию. Почему не отец Василий? Потому что рекомендации отца Василия были чреваты отказами. Он считался весьма неблагонадежным в сознании уполномоченного Совета по делам религии по Ленинграду и Ленинградской области.

Отец Мануил консультировался с митрополитом Антонием, очень осторожным, особенно после своего белорусского служения, в чем-то сломленным человеком, причем очень любившим науку, культуру, тяготевшим к таким редким интеллигентным абитуриентам, поступавшим в семинарию. Была придумана целая комбинация. Мне было рекомендовано в июне месяце уволиться из отдела рукописей, поступить в сторожа, чтобы поступать из сторожей в семинарию: человек с высшим образованием, ушедший в сторожа – это какой-то странный, юродивый, наверное, раз в семинарию пошел.

Другое дело, что в сторожах или кочегарах нельзя было долго находиться человеку с высшим образованием. Это был признак диссидентства. А главная проблема заключалась в том, что я ещё по возрасту оставался в комсомоле, а забрать свою учетную карточку из райкома было невозможно, она не выдавалась на руки. И вот митрополит Антоний рекомендовал мне не подавать заявление о выходе из комсомола до поступления в семинарию.

Конечно, я шел в никуда, шансов поступить было не так уж много, а у меня уже была семья, и, в общем, состояние сына было таково, что трудно было представить, что его удастся определить в детский сад. Значит, моя будущая матушка должна была оставаться с ним, а я лишался зарплаты, и, в общем, не понятно, какая у меня перспектива. Я перешел в сторожа, где я стал получать вместо ста тридцати – семьдесят рублей. Подал документы в академию.

Между семинарией и КГБ

Документы принимались до 1 августа, а экзамены были в конце августа. Я отдавал себе отчет в том, что подача документов предполагает, что дело абитуриента сразу попадает в руки уполномоченного Совета по делам религии, который по своим КГБшным каналам начинает устанавливать личность человека. Отец Ианнуарий предположил, что меня, скорее всего, вызовет уполномоченный, либо, что чаще всего делалось, я получу повестку из военкомата, где со мной будет проводить профилактическую беседу какой-то офицер КГБ. Конечно, соприкосновение с этим ведомством тогда было довольно-таки неприятным, тем более, что я ничего вроде бы незаконного не делал.

И вот я подал документы в начале июля и почти два месяца ждал, когда же меня вызовут. А меня не вызывали. Я сдал экзамены, после которых мне была выдана справка, что я выдержал экзамены в семинарию, но ещё не зачислен. И было предложено пойти сразу же в райком, подать заявление об исключении из комсомола, так, чтобы оно было максимально сдержанным и одновременно привело к максимально быстрому исключению из комсомола.

Я это сделал, пойдя в Куйбышевский райком комсомола во дворце Белосельских-Белозерских. Я встретил там не «павлов корчагиных», а таких уже довольно вальяжных, ленивых функционеров, которые тогда ещё не знали, что через несколько лет они будут работать во всяких совместных предприятиях и превращаться из комсомольских работников в ударников капиталистического труда. Но идейного огня в них не было.

Я принес им заявление с просьбой исключить меня из комсомола, в связи с несовместимостью моих религиозных убеждений с программой ВЛКСМ. Показал справку из семинарии, сказал, что будет большой скандал, если меня не исключат. И мое персональное дело поставили на ближайшее бюро райкома.

Придя вечером домой, я вдруг услышал, что меня позвали к телефону у соседей. Когда я подошел к телефону, я услышал зловещие слова: «С вами говорят из управления госбезопасности. Мы хотим с вами встретиться». В такое-то время на площади Ломоносова рядом с моим домом. «Подходите». Ну что я мог сказать? «Так я же вас не знаю». – «Мы вас узнаем». Я больше ничего не сказал, в голове стали какие-то жуткие картины, как мне чего-нибудь вколют, как я подпишу какой-нибудь документ о сотрудничестве и прочее.

Машин было тогда мало. Когда я появился на площади, я не увидел черной «Волги». Стоял то ли «Москвич», то ли «Жигули», то ли «Запорожец», что-то несолидное, из которого вышел всего лишь один человек, предъявивший мне удостоверение майора, посадил в машину, и началась беседа. Потом я уже узнал из бесед со студентами, что это был майор, курировавший Духовную школу.

Разговор происходил характерный для стилистики того времени. Мы живем в стране демократически свободной, у нас свобода вероисповедания, вы решили поступать в семинарию – ваше право. Вы – человек вполне благонадежный, с красным дипломом закончили университет, отслужили в вооруженных силах, все хорошо. Пожалуйста, поступайте. Но, Вы же понимаете, что и священнослужители остаются гражданами нашего государства, и они тоже должны исполнять свой долг. Вы ведь, наверное, знаете некоторых в академии – и тут были названы имена трех священнослужителей, ныне здравствующих, о которых я до сих пор думаю, почему именно эти имена были мне названы как пример людей, служащих замечательной Церкви и государству. Но есть и другие, такие, как этот Георгий Кочетков, его исключили из академии, а то он все тут пылил – я это слово запомнил – «пылил» – миссионерством. Я напрягся, имея в виду наше с ним знакомство. Но, видимо, сведений по этому поводу у него не было.

Я стал говорить о том, что я хочу быть священником, хочу учиться. – «Да-да, Вы будете учиться, сразу сдавать за несколько курсов. Таких людей, как вы, поступает мало. Такие люди ценны, в частности, в международных диалогах Церкви. Это все хорошо и нужно и государству, имейте в виду, что от этого не надо уклоняться» – «Нет», говорю, «я хочу быть священником». – «Нет, Вы должны принимать участие. А мы будем вам помогать, это может способствовать вашей карьере. Ну а пока Вы, наверное, будете интенсивно учиться, форсировано осваивать семинарский курс. Но мы с Вами периодически будем встречаться. А Вы об этих встречах не должны, конечно же, никому рассказывать».

Вот здесь опять наступил для меня значимый момент. Я почувствовал, что нельзя не реагировать на эту фразу. Я ему сказал: «с вашим ведомством у меня общения не было, для меня это нравственная проблема. Как же на исповеди я не должен, по-вашему, об этом говорить?» Он посмотрел на меня, видимо, оценивая, то ли я свихнулся уже на религиозной почве, то ли я даю понять, что не будет абсолютно во всем игры по их правилам, и сказал, что есть вещи, о которых и на исповеди не говорят.

Далее мы расстались. В духовную школу меня приняли. Из комсомола меня исключили. Я закончил семинарский курс за год, митрополит Антоний благословил меня быть помощником заведующего в библиотеке. Примечательно, что заведующим библиотекой тогда был профессор-протоиерей Владимир Мустафин, с которым у нас сложились очень глубокие, доверительные отношения уже тогда. А другим его помощником был Юрий Петрович Аввакумов. Блестящий выпускник кафедры классической филологии, впоследствии дьякон, пришедший за год до меня тоже из публичной же библиотеки, после университета в семинарию. Впоследствии его судьба сложилась довольно своеобразно. Он сейчас – клирик греко-католической церкви и профессор, кажется, в Германии.

Так начался, я считаю, самый счастливый, самый вдохновенный этап моей жизни – этап пребывания в духовной школе в качестве студента и сотрудника библиотеки. Отмечу тоже выразительную деталь. Я пришел получать свою первую зарплату, а мы, конечно, натерпелись за это время очень, были тяжелые материальные условия, сына мы так в детский сад и не отдали. И вдруг я получил двести рублей. По тем временам это была огромная зарплата.

Так я несколько месяцев получал двести рублей, а потом пришла бумага из налоговой инспекции об очень высоком налоге. И следовало, что из двухсот рублей я где-то шестьдесят рублей должен был передать в налоговую. Вот так я впервые столкнулся с тем, что такое налогообложение Церкви, вернее, служащих в Церкви, советским государством. Казалось бы, Церковь существует на добровольные пожертвования верующих, то есть, зарплаты и пенсии, которые уже были налогом обложены. И теперь на них вот такой вот зверский налог.

По окончании второго курса академии я принял священный сан, я даже сейчас сам удивляюсь, как, в общем-то, это было легко, может, это от возраста, от общей атмосферы в стране, а это уже была вторая половина восьмидесятых – начало сдвигов, перемен. И эти перемены отразились и в моей судьбе. Летом 1987 года, когда я уже заканчивал первый курс Академии, я прекрасно понимал по духовной школе, какие священнослужители тесно связаны с КГБ, какие меньше, кто из студентов с ними сотрудничает, кто нет – это, в принципе, нетрудно было обнаружить.

Для нас мерой откровенности была, в частности, способность рассказать о своем пути соприкосновения с ними. И вот в 87-м году мне позвонил опять этот голос, и сказал: «Вы заканчиваете работу в библиотеке тогда-то, приходите к гостинице «Москва». Мы с вами там побеседуем». За эти два года я уже и забыл, что они существуют и в моей жизни.

С тоской я ожидал окончания рабочего дня. Но неожиданно появились инспекторы Академии, а это была должность, предполагавшая тесные связи с пятым управлением госбезопасности, и сказали, что библиотеку закрывать нельзя, потому что приезжает помощник одного из секретарей ЦК КПСС Лигачева, который осматривает Духовную академию. Ну и я так и остался в библиотеке, в ожидании, когда появится этот партаппаратчик. Просидел около двух часов, партаппаратчик появился, прошел по библиотеке и ушел. А я для себя сделал вывод, что раз время назначенной встречи закончилось, идти в гостиницу «Москва» уже не имеет смысла.

После этого КГБшники на моем жизненном пути уже не появлялись. Я, в данном случае, не обольщаюсь. Был 87-ой год, у них и так уже было более чем достаточно навербовано и более солидных людей в Церкви, чем я. А система уже начинала давать определенного рода сбои. Ну, я после этого могу лишь посочувствовать тем поколениям священнослужителей, которые в пятидесятые годы, шестидесятые, семидесятые и в начале восьмидесятых годами подвергались прессингу со сторону КГБшников, склонявших их к сотрудничеству самыми разыми способами.

Наступал период перемен. И 1988-ой год стал судьбоносным в жизни Церкви. Стало ясно, что политика государства начала кардинально меняться. И случилось так, что именно в 1988-м году, 7-го апреля, в праздник Благовещения, совпавший с Великим четвергом, я был рукоположен в дьяконский сан митрополитом Алексием. А затем, летом, в праздник Петра и Павла, в храме Гатчины, где я когда-то был крещен, я был рукоположен в пресвитерский сан. И с сентября 1988-го года стал преподавать в семинарии, учась на третьем курсе Академии, курс «История русской православной церкви ХХ века», который я и читаю по сей день.

О протоиерее Василии Ермакове

Я закончил духовную академию в 1990-м году, успел послужить полтора года в храме преподобного Серафима Саровского на Серафимовском кладбище, где настоятелем был отец Василий Ермаков. И все последующие годы, пока он был жив, я всегда чередовал свое служение в храме Духовной Академии и служение в Серафимовском храме. Там я сформировался как проповедник, там я получил опыт пастырского, приходского служения.

Собственно, мое пребывание в Серафимовском храме было неслучайным. Будучи студентом, я часто ходил туда, обсуждая все проблемы духовной школы, своего духовного развития. Отец Василий был одним из двух священников советского времени в Ленинграде, который был активен, у которого было довольно много чад. Он, и отец Василий Лесняк – вот два отца Василия, которые были наиболее популярны и авторитетны в нашем городе. Хотя чада их часто не контактировали друг с другом. Это были разные общины, но в обеих был свой поразительный дух.

Слова, которые часто говорил отец Василий, уже когда я был священником: «когда я умру, здесь покойников будут отпевать», к сожалению, сбылись. Когда он это говорил, я возмущался, говорил: «Почему же Вы это констатируете так спокойно, что после Вас не будет Вашей общины? Нельзя же так строить общину только на собственной личности. Нужно создавать условия, чтобы община продолжала жить и без священника».

_HV_4320

Но этого не случилось. Поэтому я могу сказать, что опыт таких священников, как отец Василий, невоспроизводим. Он уникален. После тех колоссальных потерь, которые понесла Церковь в годы гонений, нормальных, приличных священников было найти очень сложно. И любой более-менее достойный священник кажется уже старцем чуть ли не вселенского масштаба. А это далеко не так.

Кроме того, нужно отдавать себе отчет в том, что на рубеже 80-90-х годов в нашу Церковь пришло огромное количество людей, которые сделали это просто в силу сложившихся обстоятельств. Тут нет никаких серьезных, глубоких духовных запросов. Но они создали иллюзию вот такого быстрого умножения числа православных христиан, расцвета церковной жизни.

Отец Василий долгое время служил в Никольском соборе, потом начались его мытарства по разным мелким приходам, и завершилось все это в Серафимовском храме, где он и прослужил последнюю часть своей жизни, практически столько же, сколько он служил в Никольском соборе. Это было временем, когда люди, которые были подлинно людьми церковными, стали уступать место людям, которые шли к отцу Василию по совершенно различным, отнюдь не духовным, причинам. Атмосфера в храме начала меняться.

И вот уже отец Василий не мог справляться с этим в полной мере. Потому что для кого-то он становился брендом, я не побоюсь этого слова, потому что православие стало популярным. Для кого-то он был брендом, потому что к нему приезжали подчас сильные мира сего. Кто-то воспринимал его как вообще такой новый вариант такого пророка-политрука в возрождающейся Святой Руси. Его пытались ввести в какие-то свои представления люди, по-настоящему Христа не чаявшие.

Более того, это желание найти человека, который возьмет на себя ответственность за твою жизнь, твои решения, желание познакомиться с чудотворцем, который твою жизнь преобразит за тебя – все это приводило к тому, что атмосфера в храме все более становилась замешанной на магизме и совершенно неоправданном обожествлении личности отца Василия тусовкой. Где все делалось якобы по благословению батюшки, а между тем многие люди пытались манипулировать его словом, его авторитетом. И ему трудно было с этим справляться.

Я никогда не слышал от отца Василия ни одного резкого слова. Не потому, что я всегда все делал правильно, а потому что он очень хорошо понимал, как до меня лучше всего что-то донести. И его смерть в 2007-м году стала для меня очень сильным ударом. Потому что только тогда, во время отпевания, я понял, как можно описать наши с ним отношения в то время, когда я уже стал священником.

Я всегда видел с его стороны очень уважительное к себе отношение. Оно было основано не на том, что я был человеком, который пришел к священству, оставив что-то, и не просто на том, что я ему был симпатичен. У него был колоссальный пиетет перед культурой. Это может звучать очень парадоксально. Перед культурой, в том числе, в Церкви.

И вот тогда, на отпевании, я понял, что мои отношения с отцом Василием сопоставимы с отношениями Гринева и Савельича. Вот его слова «смотри, чтобы в духовной школе тебя не затюкали, держись все время меня», напомнили мне ситуацию, когда пугачевцы захватывают крепость, собираются Гринева казнить, и тут появляется Савельич. Так и он появлялся в моей жизни, когда возникали какие-то проблемы в Академии, в епархии. И поддерживал меня. Вот я его лишился.

После этого я остался совершенно один, у меня нет священника, которого я воспринимал бы как своего духовного наставника. Есть друзья, единомышленники, у которых я тоже могу чему-то поучиться, но я остался, в общем и целом, без священника, к которому я мог бы приходить как к своему духовному отцу. Хотя я никогда не обожествлял отца Василия. Подчас вступал с ним в споры, и он это вполне допускал. Так ужасно, что немало его духовных чад, сейчас ставших священниками, предлагают нам какую-то дурную версию отца Василия, стилизуясь под него, пытаясь воспроизвести то, что безвозвратно ушло с отцом Василием. Тот стиль пастырской деятельности, который был характерен для него.

Это был с одной стороны народный пастырь. С другой стороны, – пастырь, сочетавший в себе приверженность к каким-то стереотипам с умением осуществлять перемены. Он был очень живым человеком. И проблема его заключалась в том, что он пришел, хотя формально он закончил и семинарию и Академию, но пришел в Церковь в ту эпоху, когда царствовало только охранительство.

Церковь не развивалась творчески. Пытались сохранить то, что не разрушено в предшествующие годы. И он в рамках этого безликого охранительства, тем не менее, был человеком очень живым. Он мог давать, на первый взгляд, диаметрально противоположные советы разным людям. Именно потому, что исходил из их особенностей. Вот это воспроизвести невозможно: нужно обладать его опытом, его дерзновением, это не передается.

Но была одна очень серьезная проблема. Многие люди, шедшие за Христом, встречаясь с отцом Василием, останавливались. И принимали его за Христа в своей жизни. А ведь это создавало и для него очень серьезные проблемы. Он стремился вести людей к Богу, а людям не нужен был Бог, им было достаточно отца Василия, которого они воспринимали как Бога. В каком-то смысле это надрывало его и приводило к ощущению, которое он формулировал в этих словах о превращении его храма в место отпевания покойников после его смерти.

Вот почему сейчас мы должны отдавать себе отчет в том, что не личности в Церкви, хотя это очень важно, не личности священников, я бы так выразился, а личности всех христиан и могут обеспечить полноценное творческое развитие Церкви.

Будучи 25 лет преподавателем духовной школы, я никогда не отрывался от реальности, подобно некоторым нашим преподавателям, которые, будучи в священном сане, не служат как приходские священники. Имея сейчас девять лет приход, в котором я настоятельствую, то, что я черпал в Серафимовском храме, я пытаюсь как-то использовать, при этом оставаясь самим собой. И надо сказать, что уклад жизни у меня в храме очень не похож на уклад жизни в храме отца Василия, и очень немного людей, буквально несколько человек, перешло из его храма органично в мой. Хотя годами я считался одним из самых близких ему духовных чад, ставших священниками.

Могу отметить ещё одно. Я не собирался, поступая в семинарию, быть преподавателем. Именно потому, что я отдавал себе отчет, как в советских условиях под колоссальным прессингом находится Духовная школа. Но уже в годы моей учебы ситуация стала меняться. И, я помню, как в 90-м году, когда у меня резко увеличилась лекционная нагрузка, я закончил Духовную Академию, встал вопрос о том, а что же, собственно, делать дальше?

Отец Василий очень хотел, чтобы я ушел из Академии и служил у него на приходе. А я считал, что гораздо важнее, тем более, когда становятся уже свободнее условия для преподавательской деятельности, заниматься подготовкой будущих священников. И я остался в Академии. И вся последующая жизнь была посвящена преподаванию.

Об Академии и церковной науке

Да, я не сложился как ученый, как подавляющее большинство даже способных к научной деятельности преподавателей нашей школы. Потому что в советское время в Духовной Академии не предполагалось серьезной научной работы, а, к сожалению, в последующее десятилетие не создались условия для этой серьезной научной работы. И мы транжирили себя на огромное количество лекций, на выполнение каких-то послушаний, вот, в частности, у меня они оказались в Комиссии по канонизации святых, просветительско-миссионерской деятельности вне стен духовной академии. И конечно, эффект от этой деятельности был. Но как ученым нам трудно было работать в последующие после 90-го года два десятилетия.

Сейчас ситуация несколько изменилась. Мы, к сожалению, упустили много времени для превращения наших духовных школ, прежде всего Духовных Академий, в научно-исследовательские центры. Сейчас есть неплохая духовная семинария, хотя из сорока с лишним семинарий в нашей Церкви таких семинарий и десятка не наберется. Но вот Духовных Академий, соответствующих своему изначальному статусу, у нас ещё практически не сложилось до сего времени.

Связав себя с историей, я, как видите, оказался последователен: мечтая узнать ту Россию, которую у меня отняли, я так все время в русской проблематике и сидел. И должны были пройти многие годы, чтобы я понял, что история Русской Церкви, история России – это один из, может быть, даже не самых ярких эпизодов в мировой истории христианства. Я во многом обделил себя, погрузившись в русский исторический контекст, и как историк, да и как священник, по существу, так и не получив полноценного богословского образования.

Может быть, это прозвучит парадоксально, раз я уже стал на сегодняшний день одним из самых «остепененных» в нашей Духовной школе преподавателей: у меня кандидатская по богословию, и магистерская по богословию, и я ещё кандидат философских наук. Формально я ученый, реально – конечно же, нет. Сказанные мной когда-то ещё студентом как афоризм слова о наших преподавателях Духовной школы, что одни понимают, что они не ученые, другие не понимают, что они не ученые, применимы к нашему времени.

Мы с отцом Ианнуарием понимаем, что мы не ученые. Это нас отделяет от тех, кто почему-то считает себя учеными, не занимаясь по-настоящему научной работой. Это тоже проблема. Но я хочу подчеркнуть следующее. Посвятив всю свою жизнь изучению Русской Церкви, изучению истории новомучеников, изучению истории России, я пришел к самому главному для себя выводу. О том, что история Церкви несводима к истории Русской Церкви, а история человечества, история христианства – к истории христианства в России. И чем скорее мы поймем, что христианство – это нечто более вселенское, масштабное, универсальное, чем то, что было в опыте нашей истории, тем лучше.

Кроме того, одним из главных выводов для меня, как для историка, как для священника было, когда я понял, что та самая Россия, мечтами о которой я жил большую часть своей жизни, не восстановима. Она утрачена навсегда. И попытки связать церковное возрождение в нашей стране с возрождением России – это попытки ущербные. Мы должны помнить, прежде всего, что Церковь самодостаточна. И что Церковь должна, так или иначе, думать о своей миссии в любой стране, в которой она пребывает, в том числе и в такой неблагополучной, в столь глубоко разрушенной сегодня, как современная Россия.

О встрече с эмиграцией

Конечно, для меня очень значима была судьба русского зарубежья. Я довольно много, тем более, в 90-е годы это было очень легко, читал на эту тему, читал как историк. У меня возникли контакты с представителями Русского Зарубежья. И далеко не случайно я был приглашен в начале нулевых годов, на собеседование с представителями Русской Православной Церкви Заграницей. Потому что в общем и целом я уже был им как-то известен, благодаря тому, что ещё в 91-м году в пяти номерах только что восстановленного журнала «Христианское чтение» появилась моя пространная статья о появлении Русской Православной Церкви за границей.

Эта статья была написана по благословению митрополита Иоанна, который в момент возникновения в Петербурге приходов зарубежнических попытался начать какой-то диалог с ними. И надо сказать, что тогдашний мой взгляд на Зарубежную Церковь был несколько иным, чем сейчас. То, что я впервые в советской и в постсоветской России опубликовал их основные документы, из которых следовало, как происходило появление, становление этой Церкви, вызвало ко мне достаточно благожелательное отношение.

И вот я помню, как в конце 90-х годов ко мне позвонил домой протоиерей Николай Артемов, сказал, что он несколько лет пытался найти мои координаты, чтобы выразить мне признательность за достаточно объективные тексты, в которых он, впрочем, не со всем согласен. Он позвонил в момент, когда как раз я делал выписки из Манифеста освобождения народов России – документа, который был первой декларацией власовского правительства, и одним из трех составителей которого был родитель отца Николая Артемова, о чем я ему и сообщил. «А зачем Вы это делаете?» – спросил он. – «Так я буду цитировать этот документ на лекциях по истории России». – «И вас не прогонят из семинарии?» – удивился он. «Нет» – сказал я. Это был конец 90-х годов.

_HV_4114

Ну, и вот я, действительно, неслучайно оказался в нашей разношерстной компании и принял участие в поездке на Всезарубежное пастырское совещание в Наяк в 2003 году, куда отправились архимандрит Тихон (Шевкунов), протоиерей Максим Козлов и я. На совещании, где были представлены практически все приходы Зарубежной Церкви (это был диалог с духовенством) я, прежде всего, касался тем, связанных с вопросами канонизации.

Потому что работа нашей комиссии позволила нам решить две из трех проблем, которые они видели в наших взаимоотношениях: были прославлены новомученики, в том числе Царская Семья, а самое главное – прославив оппонентов митрополита Сергия как святых, вменив ни во что все прещения, которые наложил на них Сергий, мы ведь, собственно, продемонстрировали то, что мы уже не рассматриваем политику митрополита Сергия как единственно правильную и возможную. А значит, требование какого-то нарочитого покаяния в сергианстве потеряло смысл.

Я помню эти дискуссии, выступления. Помню, как мне это было отрадно, особенно после одной дискуссии в зале ко мне подошел один из их епископов, обнял, и сказал: «как вы могли сформироваться такой в совдепии? Ведь Вы же настоящий белогвардеец по своему мироощущению». Потом посмотрел на архимандрита Тихона (Шевкунова), и сказал: ” Откуда он вас такого выкопал?»

Тут мне надо было задуматься. Действительно, я говорил то, о чем думал, рассказывал о том, что действительно делаю: о своих панихидах по юнкерам, погибшим в Петрограде в начале ноября 1917-го года, и о панихидах, которые я служил регулярно по поводу тех, кто участвовал в борьбе с большевиками в годы Второй мировой войны. Для них это было знаком того, что если преподаватель Духовной школы может говорить о таких вещах, совершать подобного рода священнодействия, значит, атмосфера в стране действительно изменилась.

Я общался только с представителями Русской Зарубежной Церкви и с представителями Западноевропейского Экзархата Вселенского Патриархата, бывал в Свято-Сергиевском богословском институте, и в общем и целом видел, что все то великое значение, которое имела наша эмиграция, на протяжении не одного десятка лет, осталось в прошлом. Зарубежье сходило на нет.

И россияне, приезжавшие из Российской Федерации в Европу, в Америку, ничуть не подпитывали это самое Русское Зарубежье в плане продолжения тех традиций, которыми оно жило, и которые, как казалось, сохраняло для нас. Поэтому я могу сказать, что мы действительно слишком поздно восстановили и церковное, и, я бы сказал, культурное единство с русской диаспорой. Она уже совсем не та, и у неё уже потенциал совершенно несопоставимый с тем, каким он был в 1920-е–1930-е, даже и в 40-е годы. Все пришло слишком поздно. И кроме их эпистолярного наследия, богословского, культурного наследия, не остается уже ничего.

Это, наверное, вполне объяснимо. Другое дело, что сейчас все чаще раздаются голоса, что это наследие нам совершенно не нужно. Не нужна, например, парижская школа богословия. Хотя в парижской школе богословия проявилось все то лучшее, к чему мы пришли к началу XX века. И что так быстро, к сожалению, завершилось без соответствующей питательной культуры, национальной церковной среды в Русском Зарубежье. Мы остаемся либо в незнании, либо в нежелании знать наследие Русского Зарубежья, а Русское Зарубежье уже перестало существовать как активный носитель этой традиции. Поэтому, если она не будет воспринята нами, она уйдет в небытие, в этом надо тоже отдавать себе отчет.

Об исторической России

Ну и, конечно же, изучение истории русской эмиграции во многом позволило мне понять, насколько, увы, уязвим, я бы даже сказал, исторически эфемерен оказался опыт той самой России, которую я продолжаю считать лучшим проявлением нашего культурно-исторического творчества. Я имею в виду императорскую Россию, Россию периода империи XVIII – начала XX веков.

Он, к сожалению, оказался очень уязвим исторически. Наша страна ведь рухнула потому, что она не выдержала войну, прежде всего не в военном или экономическом отношении, а в отношении культурном, религиозном, как ни странно. И ответственность за это Церкви очень велика. Такое обрушение страны очень основательно разрушило то, что существовало в течение предшествующих веков.

И возрождающаяся сейчас Россия больше будет напоминать Московскую Русь. С учетом, конечно, цивилизационных, технических изменений, которые произошли за это время в мире. Но не императорскую Россию. Черты оправославленного евразийства все больше и больше проступают в ней, затмевая черты той самой православной империи, которой Россия попыталась стать к началу XX века.

И здесь я могу сказать, что опыт двух предшествующих десятилетий для меня как историка, как священника очень важен. Да, он разрушил многие мои стереотипы, но он меня духовно отрезвил. А это самое главное, что следует иметь в виду христианину, а уж тем более пастырю, который размышляет, проповедует, пишет на темы, связанные с русской церковной историей, и русской историей вообще.

О Петербурге

Я думаю, что вообще многие традиции нашей церковной жизни разрушены. В провинции они разрушены чуть сильнее, чем в столице, но в Петербурге они разрушены более сильно, чем в Москве. Надо исходить, во-первых, из того обстоятельства, что в Петербурге репрессии были в чем-то более жестокими, чем в Москве.

Население Петрограда в годы Гражданской войны уменьшилось наполовину, не потому что там погибло очень много – погибло, конечно, много, но люди покидали город, была очень тяжелая обстановка, в частности, голод. До большого террора, который имел место в 1937-38-м годах, был очень важный этап, когда после убийства Кирова из города было выслано пятьдесят тысяч жителей, происхождение которых, собственно, и было петербургским, тех самых «бывших», тот слой, который, в общем, и был носителем какой-то более высокой, в том числе и церковной культуры. Кроме того, надо помнить, что антисергианская оппозиция Ленинграда, иосифляне, стали подвергаться репрессиям ещё раньше, в 1928-м году. Потом, конечно, большой террор, а потом – блокада.

Подавляющее большинство современных петербуржцев не имеет никакого отношения к этому городу, к его традициям в том числе. Более того, будучи выходцами из Ленинградской, Новгородской, Псковской областей и более отдаленных мест, они, оторвавшись от своих корней, что называется, от ворон отстали, а к галкам не пристали. Обратите внимание даже на клир нашего города. Там потомственных священников, да ещё с петербургскими корнями, почти не найти, есть всего два-три исключения, предки которых были ещё до революции в Петербурге священниками.

Сравнить в этом отношении, допустим, с группой, которая руководит Свято-Тихоновским университетом – отец Владимир Воробьев, отец Дмитрий Смирнов, отец Александр Салтыков. У нас такого слоя собственных интеллигентных священников не сохранилось. Поэтому в значительной степени в клире, особенно в советское время, доминировали пришлые жители деревень, преимущественно украинских. Это наложило определенного рода отпечаток.

И вот как-то мы сидели с отцом Владимиром Мустафиным, размышляли об Академии, и пришли к выводу, что она была в восьмидесятые годы, в смысле своих преподавателей, гораздо более интересной и яркой. Архиепископ Михаил (Мудьюгин), протоиерей Ливерий Воронов, они уже сейчас в мире ином, умирающий сейчас протоиерей Аркадий Иванов – вот это были петербуржцы, с культурными и церковными корнями. Сейчас таковых нет.

Поэтому мы можем говорить о том, что подобно этому храму, в котором интерьер совершенно современен, наша церковная жизнь рождается, в каком-то смысле слова, без глубокой укорененности в почву. Может быть, это даже хорошо. Знаете, насколько легче в таком старом, красивом и величественном храме спрятаться от самого себя. И насколько в таком храме, как этот, с большими окнами, напоминающими аквариум, труднее это сделать. Здесь Церковь такая, какой составляют её люди, пришедшие в этот храм. И вот то, что мы оказались сейчас в какой-то культурно-исторической пустыне, на фоне вот этих петербургских храмов, дает нам возможность гораздо более реалистично увидеть самих себя.

Мне кажется, что вот это обрушение церковной преемственности, конечно, очень тяжело, но не фатально для Церкви. Церковь будет оставаться Церковью. Мы живем не лишь традицией и преемственностью, мы живем, прежде всего, Христом, Который во все времена остается неизменным, готовым войти в нашу жизнь и проявить себя в нашей жизни. Поэтому не надо так печалиться по поводу разрыва культурно-исторической преемственности. Это говорю я, историк, человек, который многие годы только и пытался обучать будущих священников, приобщая их к церковной жизни, к церковной мысли через историю Русской Церкви.

Видео Дениса Гречушкина

Фото Владимира Ходакова

Понравилась статья? Помоги сайту!
Правмир существует на ваши пожертвования.
Ваша помощь значит, что мы сможем сделать больше!
Любая сумма
Автоплатёж  
Пожертвования осуществляются через платёжный сервис CloudPayments.
Похожие статьи
Митрополит Чувашский Варнава: Архиерей не должен сидеть в клетке

О тех, кто отстоял церковь во время гонений, о епископском призвании, о Библии на русском языке…

Печать Первой мировой

Есть такое выражение — «театр военных действий». Война никогда не была театром в полном смысле слова,…

Красный Колумб

К 125-летию Отто Шмидта, предводителя полярников