Воспоминания

От редакции. “Воспоминания о матери” М. С. Желнаваковой 1 опубликованы (не полностью) в журнале “Наш современник” (№ 11 за 1996 г.) вместе с некоторыми ее письмами к брату — Николаю Сергеевичу Фуделю. С его разрешения мы публикуем то немногое из “Воспоминаний”, что не нашло места в указанном журнале, а также наиболее интересные фрагменты пока не напечатанных писем, которые, как нам кажется, составляют единое целое с “Воспоминаниями”. Отрывки, которые пришлось повторить для связности текста, выделены курсивом.

I. ВОСПОМИНАНИЯ О МАТЕРИ

…Написать о маме оказалось очень трудно. Нужен талант. Нужны две вещи: любовь и талант. Любовь есть, а таланта, увы, чего нет, того нет.
Это семейные воспоминания мои о том десятилетии, прожитом мамой без папы, годах войны и ссылки.
Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся; мы гонимы, но не оставлены; низлагаемы, но не погибаем (2 Кор 4:8–9).
Всю свою жизнь до конца мама противостояла злу, этим его волнам, захлестывающим и всех нас, и страну. Противостояла неслышно и незаметно, но стойко и бестрепетно.

Завал

Военные зимы были, как известно, суровые. Морозы стояли большие, и вопрос тепла был у нас основным 2. Дрова находились в лесу напротив нашего дома, но как их достать оттуда? Машин не было. Мужчин тоже. И вот один раз, отчаявшись достать другим путем, мы втроем отправились ночью в лес.

Надо сказать, что раньше кому-то из местных деятелей пришла в голову гениальная мысль — сделать завал. Что такое завал, до этого никто не знал, но зато после узнали все.

Взяли и свалили однажды старый еловый бор напротив нас. Говорили, что это от танков. Чтобы танки не прошли. Зачем им было там идти, когда кругом были дороги, не знаю, впрочем я в военных вопросах не разбираюсь совершенно.

Завал запрещали разбирать под угрозой ареста. Но, видимо, было безвыходное положение и они, мама и Мунечка 3, взяв двухручную пилу, санки и меня, ночью туда отправились.

Мороз был сильнейший, все звенело и скрипело, сугробы вокруг стояли высоченные, и все это вокруг было залито лунным светом и тишиной. Во-первых, была глубокая ночь, а, во-вторых, тогда вообще было тихо. Собаки нигде не лаяли, люди лишнего не ходили, все сидели по домам. Так вот мы втроем идем к чернеющему на холме “завалу”. Мунечка тянет санки, мама несет пилу. Дорога кончилась, мы идем целиной по сугробам. Все время проваливаемся. Идти около километра. Быстро устаем. Мне уже жарко. Я ничего не понимаю, никакой трагедии я не вижу, это похоже на игру в индейцев. Мне тогда было 10 лет. Ну вот, наконец мы пришли, подобрались кое-как к огромным лежащим стволам с торчащими во все стороны сучьями и, выбрав что-то подходящее, начали пилить.

Ель вообще трудно пилить. Она суковата и смолиста. Мы тогда в первый раз не знали, что пилу скоро невозможно будет протащить через пропил. Смола налипала на ее полотно и намертво удерживала, сколько ни тащили и ни двигали слабые мамины и Мунины руки. Кое-как с великим трудом отпилили кусок чуть побольше метра на одну топку; навалив его на санки, все мокрые от пота, пошли-потащились по сугробам опять целиной по своим следам к дому. “Нет, — сказала мама, уже в доме, раздеваясь, — это не годится”.

В следующий заход мы шли уже более подготовленные. Я несла бутылку с керосином и тряпочку. Мне вменили в обязанность протирать пилу керосином, чтобы очищать ее от смолы. Но тряпка примерзала к пиле, керосин куда-то улетучивался, и эффекта не было почти никакого. Опять отпилили с великим трудом такое же бревно и потащились тем же путем по сугробам. И керосин не помог. “Нет, — сказала опять мама, — так у нас тоже ничего не получится”.

Решено было добыть дрова законным способом. Маме как солдатской жене горсовет разрешил выписать уже готовые дрова, но увы, их надо было вывозить самим, а находились они дальше, где-то в 4–5 километрах от нашего дома. Мама сходила в город, заплатила, ей дали квитанцию и мы, взяв те же санки, бодро отправились уже днем без пилы и керосина и без Муни, только с ней вдвоем.

Я помню, как мы долго шли по бесконечно длинной дороге, дороге плохой — в ледяных буграх и ямах, где буксовали машины. В лицо дул пронизывающий сырой зимний ветер, была оттепель. Где-то уже на подходе к месту склада дров мы догнали одинокую женщину. Она шла туда же, куда и мы, тащила за собой санки. Помню ее крупную фигуру и очень бледное широкое лицо. Она повернула к нам голову немного и сказала только: “А, и вы за дровами”, — и пошла, то обгоняя нас, то отставая, то идя рядом и непрерывно громко кашляя.

Мама выбрала момент, когда она поравнялась с ней, и сказала ей что-то о здоровье и о кашле. “А, все равно, хоть бы скорее умереть, — безразлично, совсем спокойно ответила она. — Все равно не выжить, от мужа нет вестей уже давно, детей кормить нечем, холод и дров нет”.

Так и запомнилась мне она своим бледным большим лицом и громким на весь лес кашлем. Потом она где-то отстала.

Дрова, двухметровые чурки, оказались гнилой сырой осиной. Мы погрузили, сколько могли, и пошли обратно по тем же буграм и ямам. Ноги скользили, санки катились, как хотели, от одного края дороги до другого, бревна съезжали то на одну, то на другую сторону. Мы часто останавливались и укрепляли свой груз.

Приехали домой уже в темноте. Мунечка волновалась, выходила на дорогу нас встречать. “Нет, — опять сказала мама, — и это тоже не годится. Надо искать другой выход”.

Выход нашелся в лице нашего соседа дяди Сережи, который вернулся домой по ранению. Он был шофер на грузовике. Он стал привозить нам дрова, конечно, за плату, но очень умеренную. Дрова были хорошие. Это была береза. Пилить березу тоже трудно, но можно, а колется она как сахар. Я очень любила колоть, пилить я не любила — мне было трудно, но приходилось. Много чего мне приходилось делать. Однажды зимой у нас кончилось сено и нечем было докармливать наших кормилиц коз. Кому эта мысль пришла в голову, не знаю, с чего все началось, не помню, но вижу себя и Мунечку с санками. Мы идем по дороге к рынку. На больших деревянных санках привязаны пустые мешки. На рынке мы нигде не задерживаемся, а быстро проходим мимо торговых рядов в конец, где стоят лошади, на которых колхозники привезли свой товар. Около каждой лошади на снегу лежит охапка сена, которое она ест. От меня требуется, проходя мимо, быстро и незаметно зацепить ранее заготовленным прутиком немного от этой охапки, придвинуть к себе, а затем так же быстро и незаметно сунуть этот пучок в мешок.

И вот мы двигаемся между санями, постепенно наполняя свои мешки. Хозяева, если они здесь, обычно не замечают нас, они озабочены своими делами. Один раз, правда, один дядька хотел огреть меня кнутовищем, но с других саней его одернули, крикнув: “Чего ты, эй не видишь — ребенок, стало быть нечем кормиться”. Крикнувший, видимо, наблюдал за нами давно, потому что он так быстро среагировал, что первый не успел опустить руку с кнутом, и в его тупом лице что-то дрогнуло, словно мысль какая-то появилась. Он что-то злобно все же проворчал.

Я очень испугалась. Помню свой испуг и удивление словом “ребенок”. Где ребенок? Я не понимала, какой же я ребенок? Я считала себя взрослой. Поэтому, чтобы не идти на рынок, я старалась выгнать коз как можно раньше. Иногда это был конец марта. На возвышенных местах в лесу появлялись проталины, козы ели прошлогоднюю траву, грызли кустарник, веточки хвои. Но все же походы на рынок за сеном нас здорово выручали. Сена негде было купить, да и не на что.

Была война, неутепленный наш дом, где дуло отовсюду, маленькая Варенька, Мунечка, а папа и Коля где-то далеко, на фронте. Был еще непосильный труд. Вот это было. И все же люди, простые люди, окружающие нас, нам помогали кто чем мог — и советом, и делом.

Маму любили, ее уважали. Самые простые, полуграмотные, замученные тяжелым трудом и нуждой женщины шли к ней, и она всегда чем могла им помогала. Никто просто так не уходил от нее. У нас был такой деревянный резной шкафчик, вероятно еще свербеевский 4, который был доверху забит лекарствами, самыми разными. Тут было то, что покупалось еще до войны. Было много коробочек с гомеопатическими шариками, бутылочек с настойками, коробочек с таблетками и даже, я помню, были пакетики с цитварным семенем.

Вот к этому шкафчику мама обращалась, когда надо было кому-то помочь. Так, она спасла соседского мальчика Колю Буланова, которого чуть не погубили глисты. Она его вылечила этим самым цитварным семенем из свербеевского шкафчика. Сама поставила диагноз, сама давала лекарство. Тетя Шура, его мать, которая прибежала к нам рано утром после лечения, была всклокочена, но имела вид человека, на которого свалилось неожиданное счастье. “Полведра накидала, Вера Максимовна, полведра, всю ночь шли!” — радостно прокричала она с порога. Мама оделась и ушла долечивать. Уже после войны, во время папиной ссылки, эта женщина носила нам молоко и не брала денег. У них была корова. “Я обреклась, — сказала она только один раз на кухне Мунечке, когда та постеснялась брать даром молоко в очередной раз, и добавила: — за Кольку”.

Мама вообще охотно лечила, у нее был природный дар, она безошибочно ставила диагноз и назначала лечение. Самым большим счастьем для нее было, когда она могла помочь людям. Тогда она вся светилась тихим внутренним светом.

С простыми людьми она была простой, такой же, как они, могла часами разговаривать на любые темы, выслушивая их бесконечные рассказы о бедствиях и болезнях. “Ах, это такой несчастный человек, — говорила она после ухода очередной собеседницы, — ей так тяжело живется (как будто ей самой легко жилось?), чем бы ей помочь?”. И помогала, находила для этого человека или совет или утешение какое-то.

В ней всегда горел внутренний огонь великой любви к людям, к которому инстинктивно тянулись и около которого грелись многие. Вот эта мысль всегда была со мною во время ее похорон. Но не надо думать, что у мамы был легкий характер.

Иногда в редкие хорошие минуты папа смеялся и, подшучивая, повторял: “Голубая кровь, голубая кровь, это, Верочка, в тебе говорит голубая кровь!”.

Что это такое, — пришло мне как-то спросить и я получила первое свое знакомство с маминой родословной. Сейчас это известно всем и никого уже не удивляет, а тогда мне показалось таким странным, что эти гордые светские дамы-красавицы на портретах (у тети Дуси Шаховской 5 я их в основном видела) — мои прабабушки.

Маминой крестной матерью была Трубецкая. Имени ее, к стыду своему, не помню. Уже повзрослев и узнав историю декабристов, я спрашивала у мамы, какая это была Трубецкая, кем она им приходится. Вот что мама мне рассказала.

Старушка Трубецкая, мамина крестная, приезжала в бабушкино имение погостить иногда летом. Она была уже очень в летах, ее в кресле выносили в парк, где она сидела и дремала. “У нас говорили, что это была дочь декабриста, я это запомнила, — рассказывала мама. — Мальчики (мамины братья, она всегда их так называла) страшно веселились, когда все собирались за обеденным столом, потому что старушка употребляла в разговорах старинные слова и устаревшие обороты речи. Мама (бабушка наша, З. Ал.) их строго отчитывала и страшно сердилась. А она, крестная, действительно многое уже даже путала”.

У нас (в Сергиевом) в заветной маминой шкатулке, где хранились ее памятные вещицы, лежал среди всего прочего большой батистовый носовой платок. Он был настолько ветхий, что его было страшно брать в руки; размером он был гораздо больше современных носовых платков. По краю обшит кружевом, на углу был крупно вышит белым шелком вензель. Я помню четкую букву Т, а вот вторую букву я не могла разобрать, они переплетались. “Это платок жены декабриста, самой Трубецкой, она (крестная) подарила эту семейную реликвию на крестины мне”, — рассказывала мама.

Я держала этот платок в руках, еще очень мало зная о его хозяйке. Мама не гордилась и не огорчалась своим происхождением. Гордые дамы на портретах смотрели как-то мимо нее. Вот у тети Дуси была некоторая гордость от такого родства, у мамы же нет, она относилась к своему знатному дворянскому происхождению равнодушно.

…Ах, мама, мама, как я жалею, что так мало помню из того, что ты мне говорила. Мое внимание было тогда приковано к совсем другим вещам. Какими высокими были твои мысли, какой чистотой светилась твоя душа, какое благородство и мужество было во всем том, что ты говорила и делала. Я не знаю, кто ты. Русская интеллигентка или русская дворянка? Я не знаю, можно ли соединять эти два понятия и можно ли их разъединять. Я не достаточно образована, чтобы рассуждать на эту тему, но мне кажется, что будущие историки на фоне этих ужасных трагических и одновременно великих лет должны будут дать четкое определение и тому и другому. Потому что все это было вырублено. И интеллигенция, и дворянство. Так вот — погибали они по-разному. И сопротивлялись — по-разному. Нельзя все обобщить, нельзя все разложить по полочкам. Все это еще под пеплом павших, все это еще не исследовано. Это ненаписанные страницы прошедшей уже истории. Эти страницы пока не пишутся. За них еще никто не взялся. Почему?

Но да простит меня русская интеллигенция, — я все же думаю, мама, что ты была русской дворянкой. Ты была представительницей истинно русского дворянства в его чистом и незамутненном виде. Ни французская революция, ни эмансипация 6, ни какие-либо “передовые идеи” тебя не коснулись. Твои столпы, твой фундамент, были — Вера, Россия, Семья.

Жизнь каталась по тебе чугунными катками. Они искалечили твое тело, но ничего не смогли сделать с тем миром, который ты несла в душе. Этот цветущий сад чистой любви к Богу и людям ты пронесла через все…

Старушки

Сколько их у нас перебывало, я не запомнила, но постоянно кто-нибудь из них жил. Поживут, поживут и куда-то уезжают. Некоторые жили долго; одни приезжали и сразу уезжали; другие приходили в гости — это местные; а были и такие, что лежали у нас — болели.

Была такая старушка Анна Ивановна. Кто ее привез к нам, не знаю. Это была очень тяжело больная старушка, она все время лежала на своей кровати, которую ей поставили опять же в “зале” около печки.

Анна Ивановна была молчалива, она лежала и молчала. Вот ее история. Когда в их селе, занятом немцами, разгорелся бой и стало ясно, что немцам не удержаться, то они выгнали из домов всех жителей — и малых и старых — и погнали их перед собой, чтобы самим прорваться и уйти. Была зима и был сильный мороз с ветром. Около двух часов пробыли полуодетые люди в поле. “Дед успел шубу схватить, он мне ее потом отдал, а сам так остался…”. В результате дед умер через три дня, а Анна Ивановна застудила почки. И вот, больная, одинокая, без всяких средств, она почему-то оказалась у нас. Зиму она лежала, а весной мама сказала, что ей надо в больницу: ей становилось хуже, надо лечить. И Анну Ивановну увезли в больницу. Больше я ее не видела.

Была еще Надежда Львовна Тихомирова 7. Две старушки Тихомировы отдали папе перед войной часть своего участка, где он построил дом, который сгорел через два дня после переезда.

Сестру Надежды Львовны — Веру Львовну — я очень плохо знала, она умерла вскоре после пожара. Надежда Львовна осталась одна и жила долго. Я часто ее видела у нас, она приходила от своего одиночества побыть немного среди знакомых людей. Помню, один раз была Пасха и мама преподнесла ей куличик. Уже попили чаю, угостились, поговорили и Надежда Львовна, уже одетая, прощалась, когда мама протянула ей свой подарок. “А это, — сказала мама, — вам с собой!”.

К стыду своему, сказать правду, мне стало жалко кулича. Я посмотрела на полочку, где стояли куличи, и увидела, что их ряд сильно поредел. “Опять она все раздаст; напечет, а потом раздаст все”, — подумала я, но тут мой взгляд упал на лицо стоявшей против меня Надежды Львовны. Ее глаза блеснули чем-то голубым, щеки порозовели. “Мне?!” — сказала она, прижимая ручки к груди, и вся ее маленькая фигурка и старенькое детское морщинистое личико выразили такое радостное изумление, что моя жадность тут же испарилась.

Надежда Львовна была очень одинока. Ее две комнаты были тоже пусты и голы. Не знаю — то ли у нее коптила печка или керосинка, но там всегда присутствовали две вещи: холод и копоть. Копотью было покрыто все — стены, потолки, посуда, а иногда и сама Надежда Львовна. Она была, повторяю, очень одинока, мама ее жалела и приглядывала, как могла. Однажды она пришла к нам из своего далека, а идти было очень далеко, уже поздней осенью. “Посмотри, — сказала мне мама, — что у нее на голове, надо что-то делать”. Я посмотрела: на голове у Надежды Львовны действительно было что-то такое, что должно было изображать шарф или платок, но, увы, это была просто рваная ветхая тряпочка. “Отдай ей свою шапочку, — шепнула мне мама, — ты все равно ее не носишь”. Действительно, перешитую из старого мехового воротника шапочку я не носила, несмотря на мамины упреки, она мне очень не нравилась, хотя была удобной и теплой. И вот Надежда Львовна тут же, ошарашенная моим натиском, снимает с головы свою ветошь, и мы с мамой вдвоем одеваем эту шапку ей на голову, а так как зеркала у нас не было, то предлагаем ей поверить на слово, что она чудесно выглядит в новом уборе. Не знаю, что у нее было на душе, она была очень немногословна, но шапку эту, как мы тогда надели на нее, так она ее и не снимала больше, по-моему, никогда. В школе, где она преподавала у нас рисование, она была в этой моей рыжей шапочке, дома, когда к ней придешь, тоже встречала в ней же, к нам приходила опять же в ней. Шапка слегка потемнела от копоти, но, видно, дело свое делала хорошо — грела ее старую голову. По-моему, она и спала в ней.

О чудесах

Что такое чудо, никто, очевидно, никогда не сможет объяснить. Люди, сталкиваясь с необъяснимым явлением (чудом), иногда радостно воспринимают его как весть “оттуда”, как отклик на слезы и молитвы высшей Благой силы. Иные же просто отмечают про себя или вслух, что вот было то-то и то-то, что это было, случилось действительно, это абсолютно верно, но при этом остаются равнодушными.

Как и сказано в Евангелии: “если кто и из мертвых встанет, не поверят”. Потому что не хотят верить, отмахиваются, отводят от себя доказательства иной жизни, так как это не в их интересах. Это создает дополнительные трудности, беспокойство и заботу. Какая-то там “иная жизнь”, кто доказал? И что теперь — перестраиваться, что ли? Нет, так спокойнее.

Мне всегда это было ужасно больно и обидно. Вот же, вот — явное чудо! Почему же все сразу не уверовали и не прославили Бога? Я встречала много таких равнодушных. Они и не отрицали, и не спорили, и не соглашались. Они не хотели думать и мучиться, потому что думать и размышлять — это уже мучение. Они рассказывали такие вещи, от которых кровь стыла в жилах, и при этом не проявляли какого-либо волнения. Как будто так и надо.

А вот мама относилась к чудесам по-своему. Она считала чудо не чудом, не исключением из правил, а наоборот, она относилась к чудесам так, как относятся люди к перемене погоды. Если выглянет солнышко в пасмурный день — они рады. Вот и мама радовалась чуду, как появлению солнечного луча во мраке из-за тучи. Что там, за тучами, солнце, — она никогда не сомневалась. Ее вера была простой и понятной…

Папа приехал ко мне в Липецк в конце 70-х годов, и мы с ним уже к вечеру пошли прогуляться по нашей дороге, что проходит мимо дома. Это очень красивая асфальтовая дорога, по которой тогда сравнительно редко ездили машины. По ее краям растут гигантские реликтовые дубы, которые приказал здесь посадить, по преданию, Петр I.

…Так вот, в этот день мы с ним шли и говорили о совсем незначащих вещах, как вдруг он сразу резко изменил тему и заговорил о другом. У папы была такая особенность. Как бы шли два текста, один разговор о чем угодно, а другой в это время каким-то образом шел в его душе. Я это замечала часто, он мог сразу переключиться на другую, сокровенную и духовную тему.

“Знаешь, — сказал он, — был со мной такой случай. Это было в Большом Улуе. Я тогда немного укрепился душой, нашел работу и квартиру и вдруг вызывают меня в Минусинск, сама понимаешь куда, вызывают и предлагают стать сексотом. Не предлагают, а приказывают и дают понять, что если я не соглашусь, то мне будет плохо. У них ведь разговор короткий. А на кого мне доносить, не на этих же полумертвых интеллигентных старушек, которых привозили туда пачками на открытых грузовиках? Они ехали стоя, держась друг за друга слабыми своими руками, и по приезде уж и слезть-то как следует не могли, а когда слезали, сразу же спрашивали слабыми своими голосами: «А где здесь туалет..?»”. И папа проговорил эту фразу тонким дрожащим голосом, подражая голосам этих приехавших ссыльных старушек.

“На них мне было доносить? Так вот тогда я первый и последний раз в своей жизни подумал о…”.

Он не сказал это слово — самоубийство, но сделал такой жест рукой и выражение лица, посмотрев мне в глаза, дал понять, о чем он подумал.

“И вот я вижу в эту ночь сон, — продолжал папа. — Церковь. Идет обедня. Я стою в храме, а на амвон из алтаря выходит Дедушка (папа так называл отца Серафима Битюкова 8, как мы привыкли его между собой называть катакомбным конспиративным именем «Дедушка»), а на груди у него крест, весь из алмазов или бриллиантов, так он сверкает, таким ярчайшим светом, что и во сне мне невозможно на него смотреть. Утром, когда я проснулся с этим видением в душе, то ощутил полное спокойствие. Никакого отчаяния и страха, все куда-то ушло. Я стал ждать. И представь, никто меня больше никуда не вызывал, это дело как-то прикрылось само собой, то есть, конечно, Божией милостью”.

Как-то раз весной в Сергиевом, когда я училась в 5-м классе, у нас совсем кончились все запасы и деньги, все сразу. Мама уже тогда устала бороться с ежедневной нуждой 9, ее силы были подорваны. В этот день первый и последний раз в жизни я видела на ее лице что-то вроде отчаяния. Оно было измученным и замкнутым, ее лицо; таким замкнутым, что я побоялась к ней приставать с вопросами. Я пошла к Муне. “Кончилось все, — глядя в окно куда-то вдаль, довольно спокойно сказала мне она, — ничего нет и взять негде”.

Я отправилась в школу. Помню, что снег уже стаял, но земля еще была сырая. Мы в этот день ушли с уроков и пошли бродить без всякой цели по улицам, наслаждаясь после зимы теплом и солнцем. Солнышко светило вовсю, на душе у меня было преотлично, ибо я совершенно не понимала маминых забот.

Перепрыгивая через очередную лужу, я оступилась в грязь и нога моя наткнулась на что-то твердое и круглое. Я взяла палочку и вытащила этот предмет. Мы стали обчищать с него землю и вот ярко блеснул серебристый металл. “Ой, — закричали мои подружки, — серебро, серебро, что это ты нашла, давай посмотрим!”.

Но я была девочка хитрая и, спрятав свою находку в портфель, заторопилась скорее домой, потому что где-то в глубине души у меня все же стояло как упрек этому солнцу и беззаботному моему состоянию мамино сумрачное лицо. А вдруг это правда серебро? Вдруг моя находка разрешит ее печаль? Такая мысль все время витала надо мной, пока я бежала домой.

“Мама, мама, посмотри, что я нашла, говорят, это серебро, посмотри скорее!” — закричала я, врываясь в комнату.

Мама с интересом стала рассматривать предмет. Его обмыли, обчистили и вытерли. Это был металлический конусовидный предмет в виде воронки, суживающийся на одном конце в маленькое отверстие. Это отверстие было обрамлено каким-то выступом. На поверхности воронки был изображен ангел, который держал свиток с надписью.

“Знаешь, что ты нашла, — спросила меня оживленно мама, — знаешь, что это? Это — рожок. Из таких рожков в старину кормили грудных детей, вернее, прикармливали, вместо современной бутылочки с соской, а соска прикреплялась у них вот сюда, к узкому концу, поэтому тут валик, она привязывалась, видимо”.

“А он серебряный?” — Меня больше всего волновал этот вопрос. Но мама оставалась верна себе. Ее совершенно не волновало — серебряный он или золотой. Она оживилась, порозовела, ее глаза блестели. “Ты читай, читай, — говорила она, протягивая мне рожок, — читай, что тут написано”.

На свитке, который держал ангел, явственно можно было прочесть высеченные на металле крупными неровными славянскими буквами следующие слова: Богъ милуетъ и питаетъ младенцы Своя.

“Вот и все, — сказала мама, — и не приставай — серебряный он или нет, это не имеет никакого значения. Господи, — сказала она, — а я-то унываю. Не пропадем, вот и ответ на мои мысли, ты пошла и принесла мне ответ, письмо, которое держит ангел. Сколько лет пролежал он под землей где-то, потому что он очень старинный, это очевидно, сколько лет, сколько лет пролежал и попал к тебе в руки в какое время!”. Она радовалась, удивлялась и покачивала головой. Вопрос о серебре был закрыт, я не посмела больше его поднимать, хотя мне этого очень хотелось.

Рожок долго хранился у нас в семье и хранится сейчас.

Неприкасаемый крест

Когда арестовали папу в 1946 году, у нас дома в Сергиевом был обыск. В это время в доме находились две святыни, спасенные кем-то из разрушенных церквей и переданные родителям нашим на сохранение. Этими святынями были крест с мощами святых и потир. Крест был большой (50–60 см), деревянный, по полотну его были прикреплены подобия капсул с отверстиями, в которых в капле воска, как бы запаянные в него, находились крошечные, микроскопические частички мощей. “Здесь великие святыни, — сказала мне мама и лицо ее стало строгим, — здесь, я знаю, есть частичка мощей Иоанна Крестителя и Варвары Великомученицы”.

Константин Иванович Родионов, наш сосед, человек большой веры и прекрасной души, сделал для креста киот под стеклом: все, как полагается. Внутренность киота мама украсила парчовой подкладкой, а на дверь повесила маленький замочек, тоже изделие Константина Ивановича. Замочек запирался крошечным ключиком. Замочек этот вызывал у меня большое желание приобрести его себе. Он был такой маленький и одновременно настоящий. Но мама, подметив как-то мой взгляд и прочитав мои мысли, погрозила мне пальцем строго и мои мечты заглохли. Но это я отвлеклась.

Чаша была закопана в подвале, который был под домом, а крест висел на стене, чуть ниже угла с иконами, почти наравне с колиной (брата) книжной полочкой, на виду.

Во время обыска иконы сняли, ризы с них тоже сняли, книги все горой лежали на столе, их листали, каждый выпавший из них листочек просматривали. Что не могли оторвать, простукивали, изучали со всех сторон. Обыск производили медленно, скурпулезно и очень тщательно. И где искать было, что искать? Вещей у нас почти никаких не было, помещений тоже, а обыск шел несколько часов, с утра до вечера. Книжная полка опустела, перед искавшими на столе лежали грудами фотографии, книги, бумаги, иконы, разные коробочки, старые конверты… Уже нечего было искать, ничего не осталось нигде нетронутым. Все перерыли, переворошили, проглядели.

Остался только один крест на стене, в киоте с красной парчовой маминой обивкой внутри. (Я до сих пор не знаю, где она взяла такой красивый кусочек ткани). С дверцей, запертой маленьким замочком, на самом видном месте стены.

Я сидела рядом с мамой почти, как раз напротив него и с ужасом ждала, что сейчас будет. Я представила себе, что вот сейчас они начнут снимать его, откроют замочек, потом дверцу, потом обязательно будут отрывать мамину красивую обивку, а затем доберутся до капсул с воском.

А там нет ничего, кроме крошечных частичек святых мощей, которые они не поймут и не заметят, и обязательно их уронят или просто побросают. И что же тогда будет? Единственный раз мне стало страшно. Почему они оставили его на потом, крест, почему все перерыли, а к нему не притронулись, значит, хотят им заняться основательно? Ведь для них это было и вовсе совсем непонятное что-то. А крест висел над ними, на уровне их голов, и солнечные лучи вспыхивали иногда на стекле киота, вызывая красноватые отблески. Погода в тот день была переменная, то пасмурно, то иногда солнечно ненадолго. Им достаточно было поднять слегка руку, не разгибая ее даже в локте, чтобы прикоснуться к нему, они почти касались его головами, когда ходили мимо. А он висел и висел на самом видном месте, и крошечный замочек, которым он был заперт, так и остался нераскрытым. К кресту никто не прикоснулся, о нем и речи не было, а получилось так, что его как бы и не было вовсе. Они его не увидели! Крест с мощами великих святых из разоренного храма остался неприкосновенным в нашем доме во время обыска.

Это было в Сергиевом в 1946 году. “Мама, — приставала я к ней после, — как же это так, крест-то не тронули, ну как это могло быть?” — “А я и не удивляюсь, — отвечала она мне спокойно, — так и должно было быть”. Мама никогда не удивлялась чуду. Оно вызывало у нее только одно чувство — чувство радости.

В этом кресте, который был спасен из разрушенной возле Ново-Девичьего монастыря церкви отцом Дмитрием и передан им нашему отцу, в восковых ячейках мощи следующих святых (сверху вниз): преподобного Моисея, чудотворца Печерского, преподобного Серафима Саровского, святого пророка и Предтечи Иоанна, преподобного Феодосия, святителя митрополита Игнатия Ростовского, Исаии, епископа Ростовского, великомученицы Варвары, преподобного Нила Столбенского, святого Авраамия Ростовского, святителя Алексия, митрополита Московского чудотворца, святителя Димитрия Ростовского чудотворца, святителя Иоасафа, Белгородского чудотворца.

После описанного выше события по просьбе нашего отца и при содействии отца Николая Голубцова этот крест был вделан в глухой деревянный футляр, полностью повторяющий его контуры, на котором изображен Спаситель распятый. Роспись выполнена художницей-иконописцем Марией Николаевной Соколовой (в постриге — монахиней Иулианией) в Троице-Сер­гиевой Лавре.

Крест хранится в семье и завещан Церкви.

Сны

Люди тщетно выдумывают и предполагают и подгоняют под какие-то научные понятия человеческие сны. Лично я думаю, что это явление каким-то образом дает человеку связь с потусторонним миром. Как говорил папа — сны могут быть от Бога и нет. Человечество достаточно знает, и не мало, а множество есть свидетельств о вещих снах, о снах, которые изменяли не только жизнь человека, их видевшего, но и весь ход истории. Я об этом говорить не буду, это все давно известно, здесь же хочу вспомнить два своих сна, один из которых меня удивил и стал загадкой, которую я не могу разгадать всю свою жизнь, а другой — изменил, удержал и выправил меня, встряхнул и ослепил мой ум светом.

Это было в Вологде, я это хорошо помню. Было у меня там (сколько мне было лет, кажется, три года) такое белое платьице с очень тугой резинкой в поясе, которая меня всегда мучила. И вот однажды мама будит меня, поднимает с кроватки и одевает мне это белое платьице с тугой резинкой, затем мы — мама, папа и я — почему-то трое — быстро выходим из дома, на улице совсем темно, мы трое садимся в легковую машину и куда-то очень быстро едем. Я смотрю в окно, но там только темные ели мелькают и мелькают очень быстро, почти вплотную подступая своими ветвями к окнам. Затем машина останавливается в лесу около маленькой белой церкви, дверь которой открыта, и оттуда льется в темноту леса яркий свет. Мы входим, и в это время из алтаря, из открытых царских врат выходит священник. На голове у него митра, облачение с золотом, в высоко поднятых руках — золотая чаша, которой он благословляет стоящих в церкви. Все падают на колени и я тоже и кланяются до земли. Народу очень мало в храме, а пол теплый, дощатый.

Вот все, что я помню об этой поездке, и долгие годы я просто помнила и все. А потом как-то, будучи уже в зрелом возрасте, решила спросить у мамы, куда это мы ездили и почему ночью, и почему народу было так мало. Мама внимательно меня выслушала, по своему обыкновению не перебивая, не поднимая головы от какого-то рукоделия. Затем на лице ее стало появляться какое-то странное выражение, что-то похожее на торжество. “Никуда никогда мы не ездили, в жизни не было такой поездки, платье у тебя такое было, а больше ничего”. — “Как? — закричала я. — Как, мама, я все так отчетливо помню: и машину, и церковь, и батюшка был такой худенький, и чаша в его руках была золотая, но маленькая, и…” — “Я еще раз тебе говорю, что ты меня убеждаешь? Никаких машин и поездок, и леса никакого и ничего этого не было”. — “А что же это было?” — “Вот что это было, это уже другой вопрос, ясно, что это было, надо радоваться и не очень это разбирать, лучше порадоваться и промолчать”.

И вот с тех пор я гадаю, что же это было? Сон или видение? Очевидно, сон. Какой же это чудесный сон! Душа моя с тех пор так и едет через темный еловый лес с папой и мамой к маленькой белой церкви, чтобы войти и упасть на колени под высоко поднятой слабыми старческими руками маленькой золотой чашей.

А второй мой такой особый сон приснился мне много лет спустя в Липецке. Это был конец 70-х годов.

Мама приехала раздраженная, усталая, измученная чем-то. Что-то ее сильно мучило, мне она не сказала, что, а сразу же с первых дней стала стараться что-то “исправить” в моей жизни, по-своему понимая мои трудности.

“Во-первых, надо сделать очень высокий сплошной забор и огородиться от всего и от всех — это будет спасение”, — сказала мне она, и я, как со мной, увы, часто бывало, стала ей возражать, вместо того, чтобы согласиться: она бы через час забыла об этом злополучном заборе, а я стала доказывать, и мы с нею поспорили. Спать она ушла в досаде на меня, а я, ложась, подумала: “Господи, мало мне забот, еще вот теперь надо что-то доказывать и защищаться”. И (пусть Господь простит меня) я подумала, лучше бы она, мама, не приезжала.

И вот я вижу сон.

…Могу еще только добавить, что когда я проснулась и вскочила, солнце еще не взошло, но светало, меня трясло, если еще раз довелось мне бы увидеть лицо этой женщины из сна, вряд ли я бы вынесла это.

…Человеческое естество не может выдержать такое. Поэтому мы и не видим никого и ничего, мы просто бы погибли все от соприкосновения с нездешним.

Сон о мамесостоял из трех частей.

Часть 1. Я стою на крылечке Усманского ихнего домика, а улицы нет и домов, перед глазами — поле и вдали море. По полю бредет к морю, ковыляет мамина худенькая фигурка в белом платочке. Я начинаю плакать и звать, и бегу в дом, чтобы кого-то позвать остановить маму, так как ее могут сбить, а меня она не слушает. Когда я вхожу в дом, то вижу, что в бедной и тесной их комнатке много народа. На кровати сидит женщина молодая, удлиненное лицо ее опущено, на голове покрывало, а в руках необыкновенной красоты маленький ребенок, у ног ее сидит другая молодая женщина, а с правой стороны стоит мужчина в облачении священника. Удивившись такой группе, я опять выбегаю на крыльцо, так как меня не оставляет беспокойство за маму, и вижу, что вся местность перед домом покрыта как бы войском, на лошадях всадники черные с копьями и все мчатся в сторону моря, где бредет мама. Я начинаю кричать и плакать, а они мчатся уже дальше, и я вижу, что там, где была (шла) мама, они по этому месту промчались и умчались, а мама в своем белом платочке лежит свернувшись, ее как бы затоптали.

Часть 2. Я возвращаюсь в дом, так как и во сне меня посещает мысль — а как же, кто же будет делать все, ведь надо убирать и готовить дом к похоронам, придется видно мне, думаю я. Захожу в дом опять и вижу, что группы этих людей нет, а стоит как бы полумрак, посередине большой стол, горят свечи на нем, сидит папа, вид его — он бывал иногда таким — скорбный и Дедушка отец Серафим; на столе около свечи я вижу свое Евангелие (дедушкино, отца Иосифа, папой мне данное, которое со мной всю жизнь), ясно вижу крест на обложке. Дедушка (отец Серафим), повернувшись ко мне, говорит: “Все, что делает мама, она делает по моему указанию и под моим руководством”. Вот смысл его слов. Вид у Дедушки был строгий. Да он и вообще был строгий в жизни, такой он был и во сне.

Часть 3. Я их оставляю и выхожу опять на то же крыльцо, как бы за мамой — нести ее или что еще, словом все насчет похорон. Выхожу и вижу перед крыльцом на этом поле море людей, огромная толпа, стоящая по обе стороны как бы, а в середине проход, в этом проходе лицом ко мне стоит некто, я не знаю как сказать иначе, ибо это не человек, и одновременно я узнаю, что это мама. Высокая женщина в красном одеянии, на голове белый монашеский куколь, руки сложены на груди и держат икону. Икону потом я нашла, это была Неопалимая Купина, я ее узнала. Но самое потрясающее — это лицо. Невозможно описать словами, это было как молния, видишь огонь — и нет его. Ослепительно молодое и красивое, в человеческом языке нет таких слов, чтобы описать это чувство, которое меня потрясло, я очень жалею, что не могу еще раз это почувствовать, но знаю, что можно и не выдержать.

Меня сбросило, как током, я вскочила, меня так трясло, и я кинулась к маме. Она спала у Веры в комнатке, я ее разбудила; было около трех часов ночи, уже светало, было лето.

Мы с ней сели у окна и я, обливаясь слезами, ей этот сон рассказываю, но вижу, что она не понимает, что я пережила, и никто, кому бы я ни рассказывала, никто не мог понять, так как это надо пережить. “Мама, — сказала я ей, — я видела твою спасенную душу”.

II. ПИСЬМА

…Выходит, подходя к новому человеку, надо сначала копать с другого конца, вываливаться в грязи неверия и подозрений, а потом уже подниматься выше, к светлому? Тогда и вообще к светлому нет желания подниматься, и нужды нет, так и останешься в этой грязи. Лучше, наверное, как мы жили, как папа с мамой, в каждом человеке видеть хорошее, верить в хорошее и принимать этот идеал. А потом страдать. Так чище, но трудно, невыносимо трудно. Видимо, кто это сможет пронести через жизнь, тот и станет человеком, Человеком. Это, конечно, дается от природы.

1987

…Сережа 10 разводит хомяков, которых у нас уже слишком много… Кроме того, нам подбросили собачку, она благополучно ощенилась под сеном (4 щенка) и не выгонишь же их зимой, приходится кормить всех и также старого Тобика… Летом Сережа принес из леса еще кота, у которого масса хитроумных навыков по открыванию дверей и форточек… Есть и 9 коз: 5 козлов и 4 козы. Пуховые, красивые, черные и белые с большими рогами… Один козел — вожак, огромный, черный, всегда идет впереди стада. Тут много туристов и много с собаками. Когда собаки (городские) всех пород видят в лесу маленькое мое стадо (я и еще одна дама, тоже 8 коз), они настолько удивлены, что совершенно не знают, что им делать. Сначала они замирают (и козы, и собака), потом вперед очень медленно начинают подвигаться козлы (хозяин собаки в это время вопит истошным голосом: “Ко мне, фу, иди сюда” и прочее…) Далее все идет одинаково всегда. Большой Боря медленно идет на собаку, не сводя с нее глаз. Вид у него при этом ужасно глупый, но какой-то непреклонный, и вот он идет и идет, а собака стоит (тоже с глупым видом), хозяин вопит уже совсем диким голосом, я же наслаждаюсь, так как знаю, что сейчас будет. Затем собака начинает пятиться, пятиться, делает прыжок и убегает, не оглядываясь. Если мы опять встречаемся с этой собакой, то она уже никогда не подойдет и сделает вид, что здесь просто никого нет… Так я развлекаюсь, тем временем иногда неплохо зарабатываю на пухе… Хочу всем своим родным связать по вещи…

1988

Сегодня Таня 11 перебирала наши семейные карточки и нашла там — папа и мама на крылечке в Покрове 12. Папа такой хороший, смеется, радуется. Это папа-то? После всей его жизни! На 75-м году, с тысячью болезней. Посмотри на его лицо, оно светом наполнено. Хочешь, я тебе пришлю эту фотокарточку? Именно светом. А все потому, что он черпал свои силы из бездонного источника. Уж он знал, где брать. Бежит, бывало, в Усмани 13 ко всенощной, лицо такое отрешенное, полное внутренней светлой работы — он идет в Храм! А я со стороны смотрю на него и думаю (по глупости), что это такое? Как это? Почему человек, идя в этот убогий маленький храм — церковку с толпой старушек, почему он так окрылен, так рад, несется туда просто, как по воздуху. А он шел — домой. В преддверие своего Дома, на свидание со своими близкими. С кем? С апостолами, пророками, мучениками, преподобными. Ибо они все там общаются во время службы с нами и кто это чувствует, тот и мчится туда, как папа.

1991–92

…Если немного оторваться от всего земного, скажем, почитать Евангелие, Псалтирь, просто поставить себя на молитву и постоять, почитать молитвы, какие знаешь, сколько хватит терпения, отступает тяжесть земного притяжения и утихает буря горечи в душе. Но это трудно. Я чаще просто плачу. Сяду и плачу, никогда раньше не плакала вообще.

*   *   *

…Служба очень хорошая у нас тут и необыкновенный настоятель отец Петр.

Он и правда похож на Петра своим пламенным горячим служением и верой. Говорят, он очень болен, это неудивительно. В маленькой, одной из двух на полумиллионный город церкви, в ужасающей тесноте и при бестолковости этой массы людей вести ежедневно такую пламенную проповедь христианства — это апостольское подвижничество. Вот и тема для повести. Я, к сожалению, не обладаю талантом, а то бы посвятила себя этому. Да разве он один сейчас на Руси, сколько голов поднялось отовсюду. Если встать на амвон и оглянуться на толпу молящихся, какие лица, какие глаза, какое выражение — не выражение, а преображение на них, нет слов, чтобы описать. Идет процесс общения с Вечностью, идет прямая трансляция в надкосмическую Вечность, безмолвная внешне для земли, но, Боже мой, если бы это, то что идет в душах этих людей, те вопли, мольбы, “Гимн”, как говорил Федор Михайлович, все это озвучить. Я не могу долго смотреть на эти лица, один раз мельком — и сила отворачивает взгляд, в эту лабораторию нельзя вторгаться, а ведь священник всю жизнь стоит лицом к лицу к людям, поэтому неверующий священник — невозможное явление, это нереальность.

*   *   *

…Твои ощущения блуждания в каменном лесу, это — естественно. Я всегда думаю о природе человеческой души и ее полного несоответствия тому, где она должна находиться. Во-первых, это ее тело, то есть оболочка, в которую она заключена. Во-вторых, это все то, что ее, бедную, окружает: то есть улица, дома, транспорт, шум, крик, змеи, катастрофы, войны, злые люди и так далее и тому подобное. Разве то, что мы зовем душой, это нежное, это трепетное, этот огонь, эта любовь, эта мудрость, словом, эта субстанция, которая все это соединяет, — разве она годится для жизни среди этого моря опасностей, зла, одиночества, безответности? И не разрушается ли она… А видимое всесилье зла? Откуда это несоответствие, как оно может быть вообще. Это наша земля, здесь все приспособлено для нас, для людей, для наших тел и душ. — А вот и нет. И полное несоответствие: отсюда великие страдания. Отсюда непонимание и мечтания. Мне иногда кажется, что мы тут как эмигранты, случайно сюда попавшие в глубокой древности или, вернее, как беженцы из своей родной страны на чужбине. Поэтому и поется: “И вожделенное отечество подаждь нам”. Это древние слова, значит, уже тогда, когда-то давным-давно люди чувствовали так же, как вот я, то есть что наше отечество не здесь, а здесь мы в изгнании. Так это было у них в сознании, что даже вошли эти мысли в слова молитв и стали повторяться тысячами людей многие века. Поэтому тебе и кажется, что ты ходишь по каменной пустыне.

*   *   *

Читаю, вот, в журнале “Огонек” о церковных делах, кто где служил, кто чем грешен из священнослужителей высшего ранга церковного, и думаю: придите сюда, встаньте среди толпы молящихся, посмотрите на чернорабочих Церкви, на ее опору, на нашего хотя бы отца Петра среди массы людей. И все эти “разоблачения” сразу окажутся совершенно ненужными. Один грешен, другой рядом с ним плечо к плечу — праведник, мученик. Это Бог рассудит там.

1992

Когда я ходила в храм 2-го февраля на Лялин 14 день (смерти) и стояла в очень тесной нашей маленькой церкви, в толпе около меня слева как-то вдруг раздался шепот: “Слышь, чего они там говорят?” — Я посмотрела слегка влево (повернуться было невозможно) и увидела около своего плеча клетчатый старинный платок, немного ниже — длинный плюшевый жакет, а еще ниже — сатиновая юбка, из-под которой выглядывали огромные валенки в еще более огромных калошах. “Апостола читают”, — сказала я платку и валенкам и тут, извернувшись слегка, увидела немного ниже моего плеча из-под платка серые глаза. Меня что-то толкнуло в сердце. Это были глаза Муни, глаза бабушки Зины, глаза отца Серафима (Битюкова), глаза всех православных христиан, живых и усопших. Голова в клетчатом старом платке склонилась. “Слышь, — немного погодя, — чего они там говорят?” — “Евангелие читают”, — говорю. И так всю обедню время от времени она спрашивала меня, отвечая коротким — “а!”, потому что видеть и слышать ей что-либо было невозможно по причине толпы и ее маленького роста. Что же пришлось на долю этой крошечной деревенской старушки в этих старинных одеждах, убогих и ветхих, откуда она пришла и откуда у нее такие глаза?

Так вот: ее “мешки” очевидно, не такие, как наши, а более еще тяжелые, и папы такого у нее не было и ничего не было такого, что нам дано было, и вот пожалуйста — глаза и взгляд святого человека. Внутренняя сила исходила из ее взгляда, сила мудрой, кроткой, верующей души, достигшей уже определенной высоты святости. Стоять около нее было необыкновенно радостно. Служба кончилась и она исчезла, растворилась в толпе. Как жалко мне было.

*   *   *

Я тебе писала в предыдущем письме, что не вижу во сне папы и мамы, помнишь? В 10 утра я опустила это письмо, а в эту ночь вижу сон, в ту ночь, когда я опустила письмо днем. Вижу их обоих, они очень убедительно что-то мне говорят (я не запомнила что), мама кладет передо мною общую тетрадь открытую и, рукой касаясь страницы, обращаясь ко мне, что-то очень убедительно меня просит, папа ходит по комнате, на нем новый серый пиджак, мама вся в черном, потом они уходят, а я от какого-то горя сажусь на пол и горько в голос плачу, мама в дверях задерживается, оглядывается и возвращается назад и садится на пол против меня, вглядываясь мне в лицо. И я просыпаюсь.

*   *   *

…Вчера было Воздвиженье, я ездила в церковь первый раз в открывшийся в центре собор. Народу было много, но все уместились, не было ни тесноты, ни давки. Наша жизнь — это сплошное чудо, сплошные чудеса и никак не зависит от нас, она идет как бы своим течением, как река, и несет нас в своих водах, влекомых чьей-то волей. Пишу коряво, так как руки болят после рытья картошки.

Около собора монашки из Соловков собирают на монастырь и дают такие бумажечки с изображением святых Зосимы и Савватия, бабки недоумевают: “Это чегой-то, как это, зачем?” — Это подаяние на Соловецкий монастырь, а на листочках как бы благословение от святых основателей; “ах!”, умиляются старушки и, вынимая рубли, устремляются назад на ступеньки жертвовать, двоих я едва сводила со ступеней. Сзади огромная площадь с огромной статуей вождя, толпа обтекает эту площадь и спускается по крутому спуску вниз к остановкам, собор стоит в центре города, внизу течет река Воронеж, очень в этом месте широкая. Внутри собора почти пусто, роспись стен была сбита, после открытия его просто побелили внутри, кое-где висят по стенам небольшие иконы от жертвователей, на стенах видны еще везде гвозди от музейных, бывших здесь экспозиций. Да, папа не дожил, вот была бы ему пища для его пламенной веры. С годами образ папы как бы возрастает в моем сознании, одновременно удаляется и приближается, но уже по-другому, не как человеческое, а как нечто из Вечного. Образ человека, не отступившего ни на иоту от своих убеждений в страшнейшие времена.

*   *   *

…“Во едину святую Соборную…” Именно соборность, то есть собор всех вместе, собор молящихся, это совсем другое, молитва в одиночестве — это великий подвиг и Чудо, которое присуще только великим Духом, как преподобный Сергий и прочие прославленные святые наши. Молитва одинокого скоро иссякает. И представь, как это выглядит — душа не закаленная устает быстро, а в соборе, сборе — одна душа устанет, другая подключается и так далее и идет непрестанный зов человека, людей к Богу. Гигантская волна как бы возносится непрестанно ввысь. И когда просто стоишь в этой среде, даже отключаясь совершенно по разным причинам, то окружающее тебя увлекает с собой как бы уже механически, пока душа, отдохнув, не подключится опять к этому потоку…

Публикация Н. С. Фуделя

Окончание. Начало (Воспоминания о матери. Письма) см. № 4(22) за 1999 г.

1993

…Идем мы с мамой как-то из Хотькова на станцию на электричку, я бегу сбоку и пою, мне страшно нравились песни тех лет, их ритм, мотив, слова. Было мне лет 6, еще до пожара. Я распеваю во все горло, сняла сандалии и все пытаюсь заглянуть маме в лицо, я страшно ее любила и мне хотелось всегда ей нравиться. Пела я: “Среди зноя и пыли мы с Буденным ходили…” и так далее куплет за куплетом и вот я дошла до слов: “На Дону и в Замостье (тут мне особенно нравилось это таинственное «Замостье») тлеют белые кости…”.

— Замолчи! — сказала мама. Я сразу замолчала. Сколько лет прошло? Мне будет 62–6=56 лет. Вот сколько прошло, а до сих пор помню ее лицо. Дядя Коля 15, Боже мой, это он, тогда про него говорить боялись, стоит на фотографии, меньше всех ростом, самый молодой, пропавший у порога своего дома без вести.

— Замолчи! — сказала она мне, и по лицу ее прошла тень великого затаенного страдания, морщина перерезала высокий ее лоб, и так с невидящими глазами молча шла она до электрички. Я боялась не то что петь — разговаривать с нею, плелась и несла свои сандалии в руках до станции. Так воспитывали нас, без слов. А мы? Я в церковь боюсь сказать своим детям — сходите. Я им только говорю: когда я умру, помните, если будете обо мне горевать и искать меня — идите в храм Божий — я буду там.

*   *   *

…Свободу дали, ох, не туда она пошла, не было тех, кто должен встать во главе и повести, некому — всех истребили, всех вырубили. Тальков запел было — “вернусь в страну не дураков, а гениев…” — убили. Пошел в толпу Алик (Александр Мень) просто, как апостол, — убили. Господи, спаси нам лучших. А какой-то Эдик Лимонов, уж совсем его заносит, вещает с трибуны, сидит на конференциях. Этих убили и концов нет, кто, за что, концы в воду…

*   *   *

…На Крещенье, вернее под Крещенье, я отправилась в церковь, а там, стоя за водой, простудилась и морально и физически пришла в упадок. Святили воду на улице около храма в огромной емкости, народу было очень много, масса, и вся эта масса не хотела стоять, а хотела скорее набрать воды и уйти. Как они вели себя, один грех, лезли вперед, тесня друг друга, над головой держа бидоны и банки. Я уходила два раза греться, очередь теряла, потом, когда пришла, — шум, возмущение масс; смотрю, две крошечные посиневшие старушки, прислонились как-то странно к каменной стене, а их отчитывают. Слышу, они оправдываются — “да мы же не лезли, мы просили нас пропустить”, — а говорят — еле пищат, шепотом, и синие совсем. Я разозлилась (стараясь себя сдерживать), говорю старушкам — “стойте, где стоите, я дойду до вас и поставлю вас впереди себя”, одна мне отвечает — “да как же нам не стоять, когда мы и ходить одни совсем не можем, только с кем-нибудь, вот нас поставили, мы и стоим”. Я дошла до них (при всеобщем молчании!), поставила их (они держались друг за друга) впереди себя и еще по пути прихватила третью старуху, у которой тряслись голова и руки, державшие бидон, она безрезультатно взывала вокруг себя: “Ну пропустите меня ради Бога — кто-нибудь!”. “Кто-нибудь” стояли с каменными лицами и трясущаяся бабуля слонялась вдоль очереди впустую. Я ее поставила впереди себя и она благополучно воду налила. В результате я простудилась и что-то сделалось с моей головой, видимо, на нервной почве, так как я страшно разозлилась. “Люди, — все же сказала я толпе, — где же будет эта вода святой, когда вы таких старух отталкиваете”! Промолчали. Ночью я не могла заснуть и вертелась, как на горячей сковородке. Папа и мама никогда бы в такую толпу не лезли и обходили это стороной. Я забыла это. Но воды все же привезла, стоит. Четвертая старуха, которая налила воду без меня, стоит у меня в глазах: когда она выскочила, вылезла с водой из очереди и со своей палкой, сумкой, бидоном оказалась вне толпы на гололедице, ей надо было быстро опереться на что-нибудь, поднять палку, засунуть свой бидон в сумку и уйти, но она ничего этого сделать не могла, так как если у третьей старухи тряслись голова и руки, то у этой, четвертой, тряслось все, и ноги в том числе, и НИКТО, НИКТО не вышел из очереди и не помог ей, все стояли и смотрели. Ну, я подошла, все ей подала не сразу, я ждала, думала, ну, неужели никто не подойдет! Никто. Эта трясущаяся бабулька оказалась сильной духом, она, ничуть не унывая, призвала на мою голову все благословения и мне твердым, ясным, молодым, почти маминым голосом сказала: “О, как я рада, какое счастье, теперь я всем своим раздам водички — и соседке больной…”. А что ее могли растоптать, она и не подумала. Вот эта вода была Иорданская истинно.

Прости, дорогой Коля, меня, что я все это так подробно тебе описываю. Перед этими событиями я пошла в этот же храм-собор — в будни, народу вечером у всенощной было немного и хор состоял из одной певчей, которая пела вторым голосом, дьякон возглашает: “Миром Господу помолимся”, — а одна (“хор”) отвечает: “Господи помилуй”. Я пристроилась к ней и запела первым, и пропела всю всенощную, я думала, я забыла, — нет еще — Дедушкины катакомбы не забылись. Батюшка, когда обходил с кадилом, внимательно на меня посмотрел. Я была очень довольна службой и собой, а на другой день впала в это искушение с толпой…

*   *   *

…Хожу в лес с козами, козлят всех родилось 6 штук! 3-х продали, три сидят и еще должен кто-то родиться. Ужас какой-то! Выпивают все молоко почти, но очень красивые, белые, кудрявые. В лесу голо, лезут подснежники, шуршит под ногами лист <…>

Видела во сне папу, он меня звал очень настойчиво и повел с собой, торопил, я пошла было куда-то вверх по лестнице, но вдруг вижу, что я в черных сапогах и говорю — папа, я вернусь переоденусь. Он говорит — я так и знал, что ты не пойдешь. И я вернулась переодеваться…

*   *   *

…Была в церкви на Родительскую <…> написала на 100 человек поминание <…> отстояла все (правда, в одно мгновение, думала, упаду) <…> И вот в эту ночь, ужасно усталая (я еще в лес сходила с козами), легла спать и вижу сон. Папу. Мы сидим с ним друг против друга, он очень близко от меня, лицом к лицу. Он молодой, ему лет 40–50, свежий цвет лица, новый светло-серый костюм. Очень терпеливо и долго мне говорит что-то, спокойный такой, довольный. Я вижу каждую черточку его лица, каждую морщинку. Но что он говорит, мгновенно стерлось, когда я проснулась. Видно, не дано. Ощущение было от близкого общения и свидания как бы. Вот и одиночество. Нет никакого одиночества у христиан. Да, жизнь идет к черте, за которой другая жизнь уже, как же жалко, что нет таких белых одежд, как у подвижников и праведников! Свечу веры мы не уронили, но сколько пустых дней было прожито. Да и сейчас. Что я делаю? Читаю Сименона! Читаю и самой стыдно. Моя спутница по козам приехала из Москвы и ходит на облучение горла. Она пасет со мной коз и Богу молится, как умеет, но я смотрю на нее, и у меня сердце за нее болит ужасно. Что такое облучение? Всем понятно <…>

Русский православный храм и люди, там стоящие (великое сейчас множество), — это нечто такое, что еще нигде не обозначено, никакими словами и определениями не очерчено и не моей слабой руке это сделать. Нет в мире более светлого и великого очага, костра, горящего перед лицем Господа. Я это знаю, не знаю, почему, но знаю. Отлученные столько лет от храмов, осмеянные, боящиеся явно надеть кресты, перекреститься, идущие мимо разрушенных, поруганных церквей, не поднимая глаз, — как они сумели воспитать детей своим примером и твердой верой так, что эти дети идут сейчас восстанавливать храмы, петь в хоры, стоят на службе.

*   *   *

…Получила журнал (“Новая Европа” с воспоминаниями об С. И. Фуделе) 16. С большим волнением прочитала и не могла заснуть до утра. Когда читаешь нечто подобное о судьбах этого трагического поколения, то иногда не можешь удержаться от слез, а здесь о своих родителях и своей судьбе. Ты, когда писал, то все это постепенно переживал, а на меня обрушилось сразу. У печатного слова очень большая сила, ведь одновременно с тобой читают тысячи и их как бы ощущаешь, их дыхание на своем затылке <…> Папа как живой на твоих страницах, смотрит своим страдающим взглядом, такой же, как все, и одновременно совсем не такой. Ведь и у апостолов были дети. Тещу Петра исцелил Господь. Страшно думать, что мы жили рядом с праведником и не понимали этого, лишний раз понимаешь ошибочность своей жизни. Не надо было выходить на улицы и бороться “за свободу”, надо было уйти в Церковь. Там все, там истина. А мы теперь и сходить не можем иногда от всего того, что мы сами на себя навесили. Мы ушли в суету жизни и суетой была наполнена наша жизнь.

Ты получил письмо мое, где я пишу, как видела папу после Родительской? Он был успокоенный. Я еще думала, почему он такой, а оказывается, вот почему, потому, что он, видно, беспокоился, чтобы о нем не написали и не наговорили чего-то лишнего, а теперь, после выхода этой вещи твоей о нем, он успокоился. Люди, хорошие и добрые, которые его знали и любили, ведь могут не так что-то истолковать и его образ будет искажен, а главное — его вещи, его вера и убеждения. У меня есть два его последние письма и я сейчас себя ругаю, что не отвезла тебе их раньше, там есть одна ключевая фраза, главная точка и опора всей его личности. Одна фраза, одна строчка 17. Вера сейчас читает <…> она мне сказала: “…Я не знала ведь совсем дедушку, теперь вижу”. Объем его личности, высота его души были несоизмеримы со всем, что его окружало; чтобы понять его при жизни, надо было подняться на какую-то высоту, мы на эту высоту не поднялись, а теперь понимаем это и уже то, что понимаем, уже хорошо. О папе можно говорить бесконечно. Слава Богу, что ты отдал письма и написал это предисловие, это было нужно сделать, что бы там ни было.

*   *   *

…Варя видела во сне папу, который ей сказал, “ничего, ничего, может быть так, что вокруг все разрушится, а душа будет жива”. Она пришла и мне этот сон рассказала. Говорит, что часто их видит. Видела маму, что они сидят с ней за столом в Покрове и пьют чай, а Варя ей говорит: как странно, ведь ты умерла, тебя похоронили, такие были похороны! — Ничего не умерла, — отвечает ей мама. — Как же, — говорит Варя, — а похороны? — Не было никаких похорон, — отвечает мама, это все тебе показалось, считай так.

Очень характерный разговор, типичный для мамы, да она (мама) еще и добавила тут же: “Мы с тобой опять будем вместе жить, как и жили” <…> Мир полон горя, слез и всяческого зла, которое размножилось во всех видах, благословен Господь, посылающий нам страдания, это и правда огонь, очищающий душу. Конечно, если мы его выносим. Чаще не выносим…

*   *   *

…Я начала писать и (о, как трудно это) о маме. В письмах писать не хочется. Можно, я пришлю тетрадку бандеролью? <…> Ты почитаешь и отвлечешься, это семейные воспоминания, просто о жизни с мамой. О маме писать нельзя. Я могу, конечно, очень постараться, но из этого ничего не выйдет. Слишком велик масштаб личности. Не мне браться за перо. Не хватит ума. А это просто вообще о жизни рядом с ней глазами ребенка.

*   *   *

…В странное время мы живем или в страшное, не знаю. Впрочем, когда же мы жили в другое время? Риторический вопрос! <…> Вчера Вера рассказывала, что в троллейбусе подрались два дядьки на политической почве, их еле разняли. И везде так. Никогда еще общество и народ не были так политизированы. Опять такой вопрос — хорошо это или плохо? Никто не знает. Что-то совершается, скрипят колеса и маховики истории и чувствуется чья-то мощная поступь поблизости. Боюсь, что если все сверять по Писаниям, то это поступь отнюдь не добра, — Добра. А по чему же еще сверять жизнь, как не по Писаниям, на что опереться, чему верить и где искать утешения? <…> На сердце у меня очень тревожно, одиноко и, если сказать правду, страшно <…> Разобраться очень трудно, невозможно, но какая-то внутренняя интуиция ведет вслепую почти по правильному пути…

*   *   *

…Переписываю тетрадку о маме и, когда закончу, сразу тебе вышлю <…> Я погрузилась в воспоминания, когда писала, и, вспоминая, поразилась тому богатству внутреннего содержания нашей жизни около родителей в молодости. Это были какие-то бездонные колодцы, из которых можно было черпать без конца. К сожалению, чем мы занимались? Вот именно!..

*   *   *

…Мне резали грудь в 78 году <…> Мы сами, Коля, своими страхами всегда все ухудшаем. Я, например. Стыдно вспомнить, как я тряслась от страха и что со мной потом делалось. Но, правда, мне в онкологии делали и никто не сказал мне, что это за опухоль <…> А уж как я молилась! И какие мне вещи открылись, ни передать этого, ни рассказать невозможно. Как будто огромный океан приблизился, и я это была уже не я. Сила молитвы, к которой я прибегала от страха, независимо от чего, от какой причины я молилась, видимо, Богу это не важно, почему человек молится, важно, что он молится. Это я поняла тогда. Так вот, эта сила постоянной молитвы всколыхнула где-то, подчеркиваю, где-то, такие силы, мой дорогой брат, что я тебе и вообще никому не смогу этого объяснить, потому что это необъяснимо. Потом, когда я поправилась и все заслонили “житейские заботы”, мне очень жалко было, что этот океан стал медленно отдаляться и отдаляться. Я знала, что так будет. Сейчас, вспоминая то время, я удивляюсь, ведь это была не я и не со мной это было. Это было очень хорошее время, время, когда я ожидала смерти и молилась день и ночь. Но это очень большое напряжение для человека. А вот подвижники, о которых я тебе иногда пишу, как бы в пример нам, так вот подвижники-то никаких себе операций не делали и не тряслись от страха, а молились денно и нощно от желания молиться, от великого желания общения и разговора с Богом. Вот что меня поражает. Надо было оперироваться в онкологии мне, чтобы это понять. “А про тебя, Машенька, скажу, что иные и страхом спасаются”, — говорил мне, смеясь, папа <…>

Ты наверное получил “мамину тетрадку”. Я начала писать летом в лесу с козами, сама одна специально ходила с собакой, свалю им иву и пишу, пока они едят, комары тучами вокруг меня, а я и смеюсь и плачу. И пишу, сидя на пне, кто-то посмотрел бы со стороны и испугался, что это за тетка сама с собой разговаривает, сидя в глухом лесу посреди стада коз.

*   *   *

…О венчании С. И. Фуделя и В. М. Сытиной в 1923 году в ссылке знаю только, что они венчались под небом, духовенство было, а помещения нет, не было. Мама никогда ничего мне об этом не рассказывала, а только коснулась чуть-чуть, когда я, разбирая вещи в сундуке, наткнулась на засохшие, пожелтевшие уже не венки, а остатки двух венков. Тогда она, глядя опять внутрь себя, в прошлое, скупо обмолвилась, что это их венчальные венки, а почему и как, она сказала, что других не было и все. Я несколько раз начинала с ней этот разговор, но безрезультатно. Я очень рада, что тебя тронули мои маленькие записки о маме, этим полна была всегда моя душа, но выразить словами, увы, ведь могут немногие.

*   *   *

…Очень была тронута, что есть такие люди, которые папины труды высоко ценят, главное, понимают. Это большая радость для всех нас, что его личность становится на свое заслуженное место в развитии христианского учения и христианства здесь у нас в России. Это самое главное ради чего он жил <…> Недавно по телевизору видела конференцию, посвященную Лосеву <…> Там сидели очень хорошие серьезные люди (молодые), выступала его вдова и выступал Павел Флоренский 18 <…> Так вот, он сказал (говоря о Лосеве), что такие люди были мостиком (в нашей стране) между прошлым и настоящим, мостиком над пропастью. И благодаря этому мостику прошлое и настоящее (имелись в виду, конечно, вера, христианские ценности, культура и тому подобное), как бы слились, не произошел разрыв и падение в бездну. Это те люди, которые пронесли эти ценности над пропастью и вручили их нам <…> так вот, папа был таким мостиком <…> Будем верить и надеяться, и молиться, что когда Господь придет судить — будет вера на земле. Да будет так.

Одновременно с письмом посылаю “мамину тетрадку”.

1994

…Вчера читала вечером Диккенса “Крошку Доррит”. Толстой, кажется, назвал его “великим христианином”. Действительно, романы его, совсем светские, кажется, произведения, все пронизаны светом любви к людям, притом правильным светом, а именно светом Любви Христовой. Как все это совмещается в человеке, не знаю. Я влачу свое существование очень вдалеке от всего, что несет в себе этот Свет. Почитаешь Евангелие, постоишь на службе и, выходя на улицу к остановке, уже чувствуешь, как слетает с тебя это тонкое покрывало, отделяющее Свет от тьмы, которое ты приобретаешь на какое-то короткое время, когда молишься. Вот о чем и пишет папа тебе. Он называет это “дверью”. Приоткроется чуть-чуть и опять плотно закроется. Но надо, как он учит, все время стучать и стоять перед этой дверью, даже если она и закрыта. Читать папины письма мне лично трудно. Он в это время уже к 47 годам достиг такой духовной высоты и мудрости <…> Я мучаюсь, когда читаю. Потому что понимаю. Уже понимаю. Когда я не понимала, было легко, понимание же пугает. Выходит, что я, как родилась, так и стою на месте, если не отошла назад от исходной точки. Все слетает с души, этот огонь, в котором мы кипим, — видимо, уже частично адский огонь, о котором я писала Маше, — сжигает все. Поэтому и сказано — “много званых, но мало избранных”, “не бойся, малое стадо”, “многие восхотят, но не смогут…”. Все время в Евангелии подчеркивается, что мало, очень мало будет избранных. И эта притча о зерне упавшем. Это трагическая притча. Потом как-то дошли до меня слова “Царство Небесное силою берется”. И я поняла очень многое. За этими тремя словами бездна всего. Жизнь всего человечества, не хотевшего или не сумевшего. Вот именно — “силою”. Надо трудиться, заставлять себя, именно понуждать, молиться и трудиться для Бога…

*   *   *

…Вот и замкнулся круг, видишь, значит то, что я пишу, не зря. Рожок мамин 19 опять явился перед нами в трудную минуту и ангел засвидетельствовал, что Господь помнит нас, милует и считает своими детьми <…> Знаешь, почему он у тебя? Потому что мама придавала огромное значение этой вещи, она явилась к ней в тяжелую минуту и подняла ее дух и укрепила. Она очень любила этот рожок и считала его ангела посланцем свыше. Видишь, всю жизнь берегла его. (Это подтверждение того, что мои записки достоверны. Может, я и ошиблась в чем-то, но в общем все так) <…> Более чем скромны мои записки, о которых Варя сказала: “Ты сказала доброе слово о маме”. Вот и все, что я хотела…

…Сон о маме, это выше всего 20 <…> Когда я рассказывала ей (маме) о группе, сидевшей в комнате, и описала внешность женщины с ребенком — удлиненное, очень тонкое правильное лицо, опущенные глаза, темно-русые волосы на прямой пробор под покрывалом на голове, взгляд обращен на младенца, лежащего на правой руке, сам младенец не такой, как все, а совсем как бы светящийся, не светом, а лучащийся каким-то не человеческим дивным видом, нечеловеческой красотой, которая полна добра и любви. В человеческом языке нет таких слов, чтобы описать его облик. Женщина сидела на маминой кровати, справа стоял мужчина в облачении, слева на полу полусидя около нее смотрела не нее молодая женщина, лица ее я не видела. Мама сказала: “Высокие гости посетили нас, это была Матерь Божия, как видно”. Но я так ясно видела ее лицо <…>

Господи, кто же это “малое стадо”, которое прочтет это и поймет! Жалко, что у меня не было таланта написать что-то такое, чтобы “глаголом жечь сердца людей”. Да где мне, грешнице!

*   *   *

…Я взяла читать, перечитывать опять папины воспоминания и лишний раз еще убедилась, какое это счастье, что они изданы. Счастье — чудо. Я еду с ними, с дедушкой и папой, в Оптину и Зосимову пустынь, стою на заутрене. В первый раз ощутила так близко около себя дедушку, отца Иосифа. Да, старушки Тихомировы были дочерьми Л. Тихомирова, папа и адрес дает загорский этого дома и нашего пепелища. Папины воспоминания — это его душа, поразительные мысли по глубине. Да, Истина одна, не может быть много истин, и кто близок к этой Истине, тот близок к Царствию Божию. Вот папа опять пишет здесь о Церкви. Страшные вещи. Об антицеркви, лжецеркви в лице недостойных в ограде Церкви и о “Истинной Церкви” здесь же в лице праведников, которые рядом с грешниками. Значит, существует невидимо Невидимая Церковь как сообщество истинных и избранных. Где ее колокольни, где ее колокола? Неважно, что мы их не видим, но ощущаем и знаем, что они есть и стены ее незыблемы. Представь себе такую Церковь. Идет служба. Кто же служит литургию? А может быть, Иоанн Златоуст, а может быть, преподобный Сергий? А кто стоит? А вот стоят в этом храме “прихожане”. Вот наш дедушка, вот тетя Маруся, вот Мунечка, вот отец Флоренский, вот мама и многие тысячи и миллионы других светлых. Вот о какой Церкви говорил Господь: “созижду Церковь Мою и врата ада не одолеют ю”. Вот, оказывается, какая это Церковь! Господи, а я-то думала, что это во времени, в истории, в каком-то веке будет такая Церковь, где соберутся истинно праведные, и будет она светлой и безгрешной, скажем, это могла быть первохристианская Церковь, а могла и последних веков. А оказывается, вернее, просматривается уже сейчас ясно и очевидно, что это Церковь всех времен человечества, это Церковь избранных, святых, мучеников, пророков и всей цепочки, всей этой вереницы, начиная с первочеловека и до последнего мига существования земли. Действительно, когда умер папа, мне стало очень одиноко и я взялась читать Иоанна Златоуста и вдруг зазвучал папин голос, его наставления, его темперамент и смысл его наставлений, суть того, что он хотел донести до нас. То, что я не успела усвоить от папы, докончил за него Иоанн Златоуст. Точка в точку. Мне казалось, что как бы продолжилась прерванная мелодия. Знаешь, если играют вальс, потом пауза, а затем заиграют, скажем, “Барыню” — будет несоответствие. А тут за вальсом опять зазвучал вальс. Я была поражена и стала читать жизнь Святителя. Он говорил свои проповеди (а их записывали) в конце IV века, в 376 году нашей эры. Представляешь? Древний антиохийский храм и проповедника там, и нашего папу? А говорили они, учили они — одному… Чрез 16 веков! Никаких разногласий. Святой Златоуст был еще, по-видимому, современником людей, которые были очень близки к Апостолам. Что такое 300 лет? 300 лет назад у нас был Петр I, и вот его камзол висит в историческом музее. Ну, может быть, не 300, а немного меньше, какая разница. Вещи этих людей, живших 300 лет назад, еще целы. Так и святой Иоанн мог иметь и видеть вещи, принадлежавшие Апостолам. Не в вещах дело, а я хочу сказать о близости к Учению, о близости к Христу. Это я к тому, что вероисповедание нашего папы через 20 веков такое же, какое было у апостола Петра. Вот и “камень”, вот и Церковь! Через преемственность, чистоту веры и желание верить. Тут даже не желание спасения, а просто невозможность жить вне этого, без этого. И опять такие же нищие и немощные, и терпеливые, как и те, кого исцелял Господь. Кого Он жалел, того и исцелял.

*   *   *

Читаю заметки о папе В. Н. Алексеева 21 <…> Спасибо ему <…> Как жалко, что он не встретился с Сережей Кузнецовым, который все сделал и папе и маме, их место успокоения. Папа очень любил Сережу. Не знаю даже, жив ли он. Он много знал о папе, они разговаривали на равных, Сережа был очень начитан в богословии и церковном деле. “Однажды, — рассказывал он мне, — мы шли с Сергеем Иосифовичем по Покрову из конца в конец города пешком и С. И. прочитал мне все Евангелие от Иоанна наизусть”. Сережа рассказывал мне свой сон, как он пришел (во сне) на кладбище на свою вроде могилку, взялся за крест, а он шатается, тогда, говорит он, — я побежал к могиле С. И., посмотреть, а как его крест, подошел, взялся за него и хочу его качнуть, а он как врос в землю, даже не дрогнул, сколько бы я его ни качал”. Он проснулся и поехал в Леоново к отцу Георгию, рассказал ему этот сон и спросил — “что это?” Отец Георгий ему объяснил (Сереже): “Это вера твоя и вера С. И.”. Тут и так понятно.

*   *   *

…Все внешнее, мне многое не нравится в современной православной Церкви, я не могу согласиться, хотя очень внимательно читаю все высказывания Патриарха на страницах газет и не могу сказать, чтобы хоть раз, хоть в чем-нибудь была с ним не согласна. Он идет по пути Отцов, тех отцов, о которых писал папа. Но сколько он сможет так? Вроде бы христианская вера у нас процветает, нас поздравляют с экранов телевизоров и дикторы приветливо выговаривают (выучив как следует) незнакомые им раньше слова из лексикона Православия. Все хорошо, а вместе с тем не оставляет тревога, что что-то не так и что идет какой-то дубляж — второй текст, подтекст, и он накладывается и заслоняет главное, тот первоисточник чистой апостольской вести. Ведь несовместима на экране жизнь храма, служба, пение литургии — и вдруг сменяется гиком, криком, уже скачут и мотают головами (бедные!) или еще хуже, уж совсем что-нибудь интимно-неприличное. И все вместе с перерывом в полминуты. Как же так? И в журналах так же. Как пощечина, как ушат воды <…>

Ах, да что там говорить, это папа еще пытался вложить в мою голову очень давно: “Будет христианство как бы, но без Христа”. О Нем забудут как бы, опустят Его. Внешнее все возьмется, ходи — молись, а и там Его не будет. Все так увлекутся, что и не вспомнят, Кто и перед Кем надо пасть ниц. То есть по-ихнему и падать будет не нужно. Все так хорошо, так весело. Вот и Америка передала репортаж “с того света”, как там хорошо и светло и прекрасно. О грехах никто не вспоминает. Какие грехи? Что такое грехи? Что это, вообще устарелое понятие. Чувствуешь, к чему все идет? Это папа говорил мне, объяснял еще очень давно, и хорошо я это усвоила. Он говорил, что сколько будет длиться этот процесс — неизвестно, но на этой почве вырастет Антихрист. Теперь я все понимаю, все вижу.

*   *   *

Сегодня ночью (увы!) смотрела по телевизору службу Патриарха. Заутреню. Что-то есть в этом очень обидное. Как будто тебя немного ограбили. Нет рядом церкви — и смотри в картинах, слушай комментатора. Что-то в этом не то. Где же эта Святая Русь, что шла пешком по дорогам с белыми узелками куличей от заутрени под колокольный звон в свои бедные жилища. Сильно разгневался Господь на народ этот, как в свое время на иудеев. И мы вместе с этим народом несем бремя Его гнева, не разбирая, мы — это тот народ или не тот? Если идем и несем, значит, тот, значит именно тот мы народ, кто бы ни были далекие наши предки.

И гнева Божия конца не видно, хотя растет трава сквозь асфальт и поднимают головы сверженные и поруганные церкви. Жертвуйте хоть понемногу на восстановление храмов. Вот Иверскую часовню восстановили у вас в Москве, люди уже ездят туда и молятся, пока еще строительной площадке и камням старого фундамента. У нас тоже на горе храм святителя Николая только расчистили, а люди уже едут туда. Поразительное время. Чувствуется присутствие где-то рядом иной силы, то Благой, то разрушающей. Идет, видно, все к концу, и последняя схватка Добра и Зла идет почти на глазах у людей. А что же это еще может быть. Только исполнение Апокалипсиса.

*   *   *

…Во Вторник на Фоминой неделе я была в церкви. Когда при открытых царских дверях, во время литургии, поминают всех поименно усопших, я вынула все ту же книжечку, сшитую мамой из простой тетрадки, где на обложке ее рукой написано: “Дедушкино и папино поминание”, и не успела прочитать ее всю до “Вечной памяти”. Было очень душно, народа была огромная толпа, мимо меня провели двух теток, желто-синих, к выходу. Но я устояла. Сама удивляюсь, как! В своих записках помянула 86 человек, а в Дедушкином и папином синодике — там, наверное, человек 500. Очень много духовенства, иноков, все Оптинские старцы, родители святых, наши все родные, убитые мученики (это папины). Если бы все эти души вдруг явно нам предстали, думаю, что они все имели бы белые крылья за спиной. Читала и думала: а кто прочтет дальше, через год или два?..

*   *   *

…Посмотри вокруг, Коля, что ты увидишь? Вглядись в людей, вслушайся в их речи, пойми их интересы! Боже мой! Пересохшее русло реки, даже камыши высохли, ничего нет. Надо день и ночь стоять в толпе в храме, тогда упадет на тебя чья-то слеза и ты оттаешь, как мальчик Кай. Но стоять там кто может? Монах. Монахиня. А я кто? Набегом прибежать, помолиться, захватить побольше благодати, чтобы надольше хватило, и удивляться потом: ах, как там было хорошо и как хорошо, что я там побывала! Вот и пишет папа, найди: “полуслова, полувера, полумолитва”.

Не бойся, Малое Стадо, ибо Господь благоволил дать тебе царство. Кажется так, я по памяти. Так откуда же я там возьмусь, в этом стаде малом. За что? Будет идти оно мимо меня, а мне и голову будет нельзя поднять, не только к нему пристроиться. Почитай дедушкин и папин список. Вот там оно и есть, это малое стадо.

*   *   *

…Сегодня Духов день, все куда-то ушли и я — о чудо! — осталась одна. Невыносимо устаю от шума, голосов и движения вокруг меня. А внутри все поет церковь и не уходит. Я хожу и двигаюсь, и варю и жарю, и даже кино смотрю, а внутри огромный храм, убранный цветами, и пение огромной толпы “Помяни, Господи, упокой, Господи, души раб Твоих…”. Когда духовенство читает поминальные записки, люди, стоящие в храме, непрерывно поют эти слова, и так в течение часа или больше, сколько читают, столько и поет церковь.

Я очень люблю стоять в толпе, это великое счастье — соборность. Боже мой, есть ли еще где на земле такая толпа, как в России? Стесненные, в духоте, большинство уже пожилые, значит, и больные (ибо кто сейчас здоров?) ничего не ощущают этого, как будто тела своего не ощущают, а душа так ясно проступает на этих увядших, но озаренных изнутри лицах. Стоять иногда около таких людей бывает великим счастьем, а где ты их найдешь? Нигде, только в храме, туда они придут и встанут рядом с тобой.

*   *   *

…Таня видела во сне маму и она ей сказала: “Теперь я буду все время около тебя и ты слушай только меня и никого больше”.

Бедная мама и там на меня не надеется…

*   *   *

Часто приходя в уныние и даже не в уныние, а в какое-то оцепенение душевное, я вспомнила, как мама как-то мне сказала: “Знаешь, у меня было такое уныние и я поделилась с Дедушкой (отцом Серафимом Битюковым), а он мне вдруг очень строго сказал, взглянув мне в глаза: «А знаете ли вы, что Покров Божией Матери был, есть и будет над вашим домом»”.

И вот я размышляла об этих его словах (я, а не мама), размышляя иногда вслух, обращаясь к своим детям (почти риторически), спрашивала себя и их, а как же это понять — “над вашим домом”. Дом — ведь это не тот дом по ул. Парковой № 6, это нечто большее, это не бревенчатое строение с трубой и крышей имел в виду Дедушка, это нечто такое, где мы собраны все не географически, а во времени, значит это “Дом” не дом, а Род — это семья, где бы мы ни были разбросаны. И вот, размышляя об этом, шагая по лесным дорогам со своими старушками и козами, я твердо решила, что это — РОД. Это семья. И немного успокоилась.

И вдруг вижу сон. Потом я анализировала день перед сном, что я сделала хорошего, что мне такое приснилось. А я была на рынке и положила немного денег на восстановление храма и нищей подала. И все. А так — обычный день и масса ненужных слов, чувств, раздражения и т. п. Подала вот только милостыню.

И вот я вижу себя как бы под куполом. Купол этот белоснежный из тонкого как бы батиста собран складками, которые колышутся. По всему этому белому полотну, под которым я нахожусь, как бы нарисованы бесчисленные изображения Богоматери с Младенцем. Как бы много небольших иконок, нарисованных на этом материале. Изображение напоминает Иверскую икону. Красок нет, все как бы в контуре. И голос, который передает мне слова прямо в сердце без звука: “Видишь, в христианстве, если его принимаешь, очень большое место занимает Смирение, посмотри, даже в изображении Богоматери это отражено, видишь наклон ее головы? Это — смирение”.

И я проснулась. Боже мой, поняла я, это же был Покров. Я видела Покров Божией Матери над собой! А голос был папин, его манера говорить.

Это невозможно передать словами, как такому грешному человеку могло такое присниться. Уже после я поняла. Это не мне, это для всех нас, чтобы мы знали, что те слова были сказаны не зря.

*   *   *

5.09.1994 …О батюшке отце Серафиме <…> Хотела я, если этого никто не сделал еще, записать то, что умирающая Симочка, тетя Сима, Серафима Ивановна, рассказывала маме. О том, как она его видела и говорила с ним, и как он служил около нее. Ведь это она нашла и показала место его захоронения. Когда его везли после вскрытия в Загорской больнице на телеге на кладбище хоронить, Симочка спала, и он, сильно ударив ее по плечу, сказал: “Вставай, мать, а то вы не будете знать, где я”. Она проснулась и кинулась к окну, мимо ехали сани или телега, уже не помню, с телами плохо прикрытыми. Тетя Сима кинулась из дома, догнала их, у батюшки, рассказывала она маме, только воздух 22 полинял на лице и один носочек с ноги потерялся. А так все было цело. Она дошла с возчиком и телегой до кладбища и запомнила могилу. Потом уже дома, находясь в своей комнате, она видит батюшку, он служит, горят свечи. Когда служба закончилась, говорила она маме, ее поразило, что свечи тушила огромная как бы бабочка. Она тушила огонь колебанием своих крыльев, летая по комнате. Батюшка разговаривал с ней, он сказал, что на его могиле “в девятом” будет часовня. Он именно так сказал: “в девятом”, а в каком девятом не уточнил.

Хирург, который вскрывал тело, пролежавшее 3 года в земле (он был схоронен под домом), сказал: “Это был, очевидно, не простой человек”. Конечно, это почти все, что я помню. Симочка тут почти сразу умерла. А мама не имела привычки записывать. Она рассказывала это с такой возвышенной радостью.

*   *   *

…Молитесь. Очень трудно молиться в одиночку. Только великие души могли. Как преподобный Сергий. Отец Павел Флоренский сказал о преподобном Сергии: “Это Ангел земли Русской”.

Поэтому и храмы, там какая-то стена защиты выстраивается вокруг этой толпы молящихся, и злые силы не могут ее преодолеть; видимо, молитва многих, душевная сила многих создает такую стену или такой невидимый поток, идущий от земли ввысь, что демоны отступают. А одной очень трудно. То страшно, то заболит где-то, то стучит где-то и так далее и тому подобное. Враг не дремлет.

*   *   *

21.10.1994 …Хожу в церковь часто. У нас в соборе (в Липецке) по будням петь некому. И вот батюшка (сослужащий, не главный) выходит на амвон и как бы организует хор из прихожан, а сам в качестве регента. Вот я и хожу туда петь. Потом иногда хожу в Никольский собор, который еще в лесах, весь в руинах. На леса выносят иконы, лампу и служат на улице под открытым небом молебен с акафистом святителю Николаю. Собирается толпа, человек 150… Собор расписывают, сегодня я увидела новую икону (на камне, фреска, наверное), преподобный Амвросий. Как живой, очень хорошая живопись. Сегодня впереди меня, почти у самого амвона, молилась всю обедню на коленях маленькая старушка в плюшевой жакетке, белом платочке и длинной черной юбке. Она так молилась, не отвлекаясь никуда, не обращая ни на кого внимания, клала земные поклоны и вполголоса за кого-то все время просила. Потом вдруг батюшка-регент выносит ей из алтаря огромную, с кулак, просфору, я таких и не видела даже. Смотрю, она причащается и так, со сложенными на груди крестообразно руками пришла и встала на свое место. Я подошла к ней, обняла ее и поздравила с Причастием, и вдруг она повернулась ко мне и я увидела ее лицо, крошечное, ужасно сморщенное, но с этого лица такой пронзительной нездешней радостью блестели ее глаза, что я и слова все забыла. На меня глянули сразу и преподобный Сергий, и преподобный Серафим, сразу вместе все русские подвижники. Вот как они молились, вот как смотрели, теперь мне понятно! Крошечная старушка придала мне силы, ее сияющие глаза еще и сейчас смотрят на меня.

Удивительные люди встречаются в церкви. Иногда совершенно ясно видишь, что это святой человек.

*   *   *

20.12.1994 …Меня иногда поражает та степень тоски и уныния, которые меня охватывают, как бы огромный камень наваливается на душу. Живешь, а по сути просто передвигаешься в пустыне. Можно много рассуждать о причинах, тут и наследственное, и исторические условия, в которые мы невольно попали — уничтожение того слоя человеческого общества, из которого мы произошли. Надо ли удивляться, что нам тоскливо! Еще бы — кругом пустота. Спасение — молитва и вера. Но молиться в одиночестве — то удел святых. Эту аксиому я сама вывела. И вдруг <…> в “Литературной учебе”, читая “Житие преподобного Серафима”, узнаю, что он сказал: “Спасаться в одиночку — это сражаться со львами, а спасаться среди людей в монастыре, это как сражаться с «голубями»”.

1995

…За 11 месяцев до своей кончины преподобный Серафим сказал своему ученику Иоанну: “Жизнь моя сокращается, мой возлюбленный Иоанн. И хотя духом как бы сейчас родился, но телом уже мертв”. Отсюда ясно видно, что тело не властно над душой, она не подчиняется его законам и никаким другим законам земным. Удивительная категория — кусочек вечности в глубине сердца и разума, это и есть душа…

*   *   *

15.01.1995 …Сегодня день преподобного Серафима Саровского. Его икона из Покрова, мною увезенная, стоит рядом с другими покровскими иконками. Здесь же святитель Николай дяди Сашин, еще с той войны (1-й мировой), и икона, которой меня благословил отец Серафим (Битюков) “Нечаянная радость”. На обороте ее маминой рукой написано: “Машеньке”. Это он так сказал, когда отдавал ей иконку. Мама так и записала <…> А совсем недавно меня какая-то сила заставила подняться на шкаф и снять оттуда все свои вещи и заняться их разборкой. И вот я нахожу там в шкатулке икону Великомученицы Варвары, тоже бумажную, но запаянную между двух стекол, переворачиваю ее и читаю маминой рукой на обороте надпись: “От Дедушки благословение перед рождением Вареньки в 1940 году”.

*   *   *

1.02.1995 …Вчера была у обедни. Была суббота, выходной день. В огромном соборе на обоих клиросах пела одна маленькая старушка в белом платочке. Иногда сослужащий второй священник выходил из алтаря и помогал ей. Я тоже пристроилась к клиросу и пела всю обедню… Стою в соборе в этом раз, что-то такая тяжесть на душе и не проходит, стою и думаю: уйти что ли куда-нибудь в монастырь, при монастыре устроиться и дожить, сколько тут осталось уже, зато душу свою спасешь и за других можно помолиться, стою так, размышляю и уже склоняюсь к этому, я давно уже это подумывала, и вдруг чувствую на себе как бы чей-то взгляд, поднимаю глаза и прямо передо мною большая околоалтарная икона Божией Матери. Я не знаю, какая это икона, на ней изображена Богоматерь, сидящая на троне, а на коленях у нее младенец в возрасте примерно, как у Оли (внучки), лет 5–6. И мне стало стыдно. Душу свою спасать, а ребенка этого бросить? Видно, нет благословения. Надо нести свой крест и нечего тут рассуждать. Кому что дано. Заслужила по делам, не слушалась папу, он говорил мне: “Иди в монастырь, Машенька”. Куда там!

*   *   *

14.02.1995 …В сочельник, 6 января, я была у обедни в соборе. Когда служба кончилась и я уже вышла из храма, то увидела двух старушек, которые пытались спуститься с довольно крутой каменной и совершенно обледеневшей лестницы без перил вниз. Они стояли наверху, еще не сделав вниз ни шагу, держась друг за друга. Одна старушка была совершенно крошечная и очень древняя, другая же (явно храбрившаяся), была чуть больше и чуть помоложе. Она спускала ногу на ступеньку, но тут же опять поднимала ее, не решаясь сделать шаг. Так они топтались, держась друг за друга, причем лица у них были светлые, добрые и как бы в чем-то очень довольные. Они обе при этом громко разговаривали, по-моему, уточняя свой возраст. Вот, вот, — подумала я, — скоро и я так же буду! — Поэтому я подошла к ним, крепко схватила маленькую старушку под руку и скомандовала им: “А теперь идем, не бойтесь!”. И мы сошли благополучно. Обернувшись, чтобы перекреститься на храм, я вспомнила, увидев наддверную икону Рождества, что храм у нас Христорождественский. “Вот как хорошо, — сказала я тоже крестившимся веселым старушкам, — завтра Рождество и храм мы посетили на праздник”. — “А как же, — ответила мне та, что была чуть побольше, — а знаешь ли ты, милая, почему он стоит, храм-то этот наш, как он уцелел? Вот я расскажу, мне это рассказывала очень давно одна верующая и старая-престарая бабушка. Этот храм уже приготовили к взрыву, все там заложили, что надо, и провода протянули, ну, как положено, и осталось только поджечь. И вот они, кто должны были дать команду поджигать, пять человек начальства, приехали все проверить перед взрывом. Все обошли, посмотрели и вышли. И хотели отдавать команду, но тут старший у них говорит: «Погодите, я еще раз зайду, посмотрю последний раз на святые иконы». Вот он ушел и нету его и нету, потом идет. Белее стены. Что такое? «А я, говорит, как туда зашел, иду по храму а навстречу мне из алтаря летит в белом длинном халате»! Так и сказал: в халате. И тогда он, этот начальник, говорит: «Нет, не будем взрывать, пусть под музей остается!». Вот и уцелел собор, 70 лет стоял под музеем”.

Вот такую историю рассказала мне одна из двух старушек у подножия лестницы Соборной на сочельник в этом году. И мне стало понятно, чем этот храм, наверное, последний в моей жизни, так меня притягивает.

*   *   *

27.02.1995 …Я все не могу забыть некоторые лица. Они живут во мне. Лица людей, живших тут, на земле, рядом с нами, но одновременно живших “там”. Вот такое лицо было у Ксении Ивановны, Дедушкиной (отца Серафима Битюкова) монахини, у которой он скрывался. Уже столько лет прошло с тех пор, как я ее увидела в последний раз. Я к ним приехала как-то. И вот увидела ее. Бледное и строгое лицо, которое было освещено, как свечей за окном, “иным светом”. Оно излучало тайну. Глядеть на него было немного страшно и одновременно радостно. И только к концу жизни я поняла, что это было за лицо — лик Ангела. А кто же еще они, эти люди? Например, преподобный Серафим, который иногда во время разговора со своими духовными вдруг так преображался, что на него невозможно было смотреть. Я теперь это понимаю. Один раз в церкви рядом со мной молилась такая женщина. Как было около нее стоять! Легко и радостно. Все во мне трепетало и пело. Я не могла от нее оторвать глаза. Я стояла чуть сзади нее. И не опишешь этого словами. Нет таких слов. Просто стоит женщина и молится, а вокруг нее воздух трепетный делается и славит Бога. Иногда такое встречается, особенно в храме, что “и не снилось нашим мудрецам, друг Горацио!”. Конечно, в храме. Я и не встречала подобного ничего и нигде.

*   *   *

2.04.1995 …Читаю книгу — выдержки из Святых отцов… Вся мудрость векового, подвижнического, пустыннического и постнического подвига — иногда в одной фразе. Но в какой! Им было открыто при жизни — приоткрыто — нечто, но и то очень немногое. Так это немногое потрясает душу, а если бы мы узнали все или почти все? Человек этого вынесть не смог бы. Поэтому мы ничего не знаем. Сказано — любить и прощать. Две основных заповеди, но никакими постами и молитвами любовь стяжать невозможно. Единственный путь к ней — через страдание. Страдание мирное и покорное, тогда приходит любовь не от земного, а от небесного свыше. Поэтому и сказано — обидящих вас — благословляйте. Космический компьютер, как говорят атеисты, Господь наш и Бог, как говорят верующие.

*   *   *

20.04.1995 …Святые отцы говорили <…> что ничто так не огорчает и не тревожит человека, как телесные немощи. Часто они бывают со стороны лукавого, чтобы сломить волю человека и вогнать его в уныние <…> но сделать ничего не могут без попущения Божия <…> Теперь мне понятны слова Пресвятой Девы, когда Она явилась к умирающему от побоев старцу — Она сказала: “Сей из рода нашего”. Я давно знаю эти слова Ее и всю жизнь размышляла о том, как это так? Род Иоакима и Анны где-то в Иудее и род курского крестьянина — где они могли пересечься? И вот объяснение. Это род людей, на земле несущих в себе ангелоподобие, или уже просто ангельский чин.

Из такого рода и произошла Пресвятая Дева, и из такого рода был святой старец Серафим. Поэтому и слова эти. Вот и мы, грешные, встречаем таких людей в жизни, но не замечаем. Такое светящееся лицо было у тети Ксюши и такое же у тети Леночки Мень. Мне было страшно (тогда еще в молодости!) на нее смотреть, я не понимала, почему, но какая-то сила светлая и чудная исходила из ее лица и глаз, особенно когда она говорила о Боге. Такое же лицо было и у отца Владимира Криволуцкого.

В Троице-Сергиевой Лавре в первый год открытия был такой архимандрит, отец Вениамин, высокий и худой. Он ходил, не поднимая глаз, и всегда служил после обедни заказные молебны с акафистами у правого клироса. Мы бегали — я, Вера и Галя — всегда туда петь, стояли за его спиной и ощущали какое-то неведомое чувство непонятной любви к этому человеку, старому, изможденному, с глухим голосом, никогда не поднимавшему глаз на нас и вообще ни на кого. А мы его так любили. Почему? Потому что он всех любил, он любил Бога и людей и стяжал какой-то уже дар святости, который мы чувствовали. Говорят, он приехал в Лавру из лагеря, где пробыл астрономическое число лет, что-то около 30!

*   *   *

21.12.1995 …Около огромного нашего заваленного снегом рынка, на холодном ветру юный монашек в скуфейке и подряснике держит огромную за стеклом витрину с фотографией каких-то непонятных строений, надпись: Пожертвуйте на восстановление монастыря — и название непонятное, я такого не слышала. Подхожу и спрашиваю: “Что за монастырь?” — “А православный монастырь”, — немного огорчается он, что люди не знают его обители. Вывеска очень тяжелая, он весь иззяб и перекладывает ее с одной руки на другую. Вообще об этих сбор­щиках нашего удивительного времени можно написать книгу. Каждый из них — это Россия и ее лучшая, не уничтоженная частица из небытия. И кружки-то старые, медные, огромные, с замками огромными, старинными. Где-то сохранились. У кого нет кружек — самодельный ящичек тоже с замком. Какая мощная движущая и не видимая глазами сила взметнула опять к небу купола храмов. Ни рекламы, ни спонсоров, ни политики — ничего, а я прямо ощущаю всей кожей это движение. Тихое и незаметное, как течение огромной подводной реки. И вот уже один за другим наши деревенские храмы открываются, и звучит опять под обновленными сводами дивное православное пение и служение.

*   *   *

25.12.1995 …Я писала тебе о монашке, который стоит около нашего огромного рынка. Он все стоит. На ледяном ветру со своей вывеской, на которой никто ничего не понимает, но народ уже не обтекает его равнодушно, к нему подходят, подают и просят молитв. При мне подошел мужчина и, подавая, попросил “за Анну”, она в больнице; женщина просит отслужить за скончавшегося мужа и плачет. Монашек переворачивает свою витрину и на обратной стороне окоченевшими руками записывает в тетрадку имена. Я подошла к нему и записала Таню (дочь). И в эту ночь (с 13 на 14) она благополучно родила толстую (3,700), черноволосую девочку. Я отнесла ему (монашку) шерстяную безрукавку и перчатки, которые одела на руки ему. — Вот, — сказала я, — я вас попросила вчера помолиться за дочку. — А он узнал меня и говорит — Да, да, Татьяну, я помню, мы за нее помолились усердно. — Так вот, — говорю, — она и родила благополучно. — Он так просиял весь, его большие глаза на худеньком, посиневшем от холода лице вдруг засветились такой радостью, как будто это у него родилась девочка. На меня глянули все русские подвижники от крещения Руси до наших дней. Холодный ветер между тем не унимался и огромное здание из серого бетона являло собой вполне современное зрелище. Когда я ехала обратно, его фигурка в черном подряснике с вывеской-витриной в руках была хорошо видна на фоне серых стен. Маленькая фигурка. Боюсь, что моя безрукавка его не спасет, хотя он очень обрадовался ей и все повторял: “Вот это спасибо, вот это спасибо!”.

1996

12.02.1996 …От Сережи (внука) пришли из Грозного 3 письма. Он немногословен, как всегда <…> А тут этот митинг был. Я ни есть, ни пить ничего не могла. Только бегала к телевизору и слушала “Новости”. Я тоже стала слабая и иногда удивляюсь сама себе, я ли это <…> Вот сейчас 11 часов, “Вести” <…> Там опять взяли заложника! Горе. Страшное горе. Тихое, но страшное. Не понимают люди, что подспудно зреет и набирает силу.

*   *   *

2.03.1996 …О Сереже я боюсь думать, чувствую, что заболею. Читаю молитвы все время за него. И вдруг Таня (дочь) мне звонит <…> и говорит: “Мама, я видела сон, сидит бабушка Вера за столом и говорит, обращаясь к кому-то из нас: «Надо знать, что около Сережи постоянно находятся два ангела». И все, и вдруг я вижу двух огромных белых птиц с человеческими лицами”.

Вот такой сон Таня видела и мне позвонила.

*   *   *

23.07.1996 …Он (Сережа) приехал 7-го июля рано утром, когда мы еще спали. Мы его не ждали, думали, что его задержали на неопределенный срок, как многих других.

Когда-то мама нашла в притворе Покровского храма иконку Божией Матери. Она ее пожалела и взяла. Иконка была без ризы. На ветхой дощечке был приклеен как бы кусочек — лик Богоматери и Младенца. На чем, я не знаю. Что-то вроде холста. Сама дощечка очень ветхая. Долгое время эта иконка была у меня, но я не знала ее принадлежности. Потом нашла такой же образ, сопоставила и оказалось, что это образ Владимирской Божией Матери <…> Все эти 6 месяцев его (Сережиной) войны я, как умела, молилась перед этим образом, иногда по несколько раз в день, а так как самой сочинять молитвы очень трудно, это удел святых, то просто повторяла бессчетное число раз: “Выведи его оттуда, Матерь Божия, выведи его оттуда!”. И вот он отбывает с большим трудом, так как билетов на самолет нет <…> Вылетел он 6-го июля в 4 часа дня, а 6-го июля Православная Церковь празднует день памяти Владимирской иконы Пресвятой Богородицы.

*   *   *

15.09.1996 …Конечно, мы все должны помнить, что смертны. Но как-то не так. Я еще не поняла до конца, как же должен человек относиться к этой, наверное, самой главной части своего жизненного пути. Кто родился, неизбежно должен, конечно, умереть, но вот как нужно к этому относиться? Ведь этот момент все отодвигают и стараются об этом не думать. Великие умы, в том числе писатели и философы, историки и вожди народов. Они молчат об этом так, как будто бессмертны. Исписаны тонны бумаги. А где о смерти? У кого? Об этом молчание. И смерть человека очень часто бывает противоположна его жизни. Благоразумный разбойник, например. Не будем и мы думать об этом слишком пристально. Это не нужно. А вот покаяние нужно носить в себе ежечасно. Больше мы ничего не можем, только это. Я так думаю, вернее — стараюсь думать.

*   *   *

14.10.1996 …Мы с тобой говорили о смерти. Я, очевидно, неточно выразила свою мысль. Я не о той смерти, которую смакует Л. Толстой в своем ужасном этом рассказе (“Смерть Ивана Ильича” — Н. Ф.) <…> Я о Смерти, то есть не о смерти, а о переходе отсюда — туда. Я — о смерти праведника. Я присутствовала при этом. На моих руках отошла Мунечка (няня). В момент исхода ее души моя душа исполнилась ликованием. Я сидела в нашем крошечном домишке за печкой около ее кровати и держала ее за руку. Старушку, почти нищую, умирающую от тяжелой неизлечимой болезни на убогой кровати, среди нищеты папиного дома. Какой уж тут Лев Толстой! И вот после ее нескольких слов: “Ухожу домой; если там мне Господь позволит, буду молиться за вас”, — и все, душа моя вдруг наполнилась ангельскими голосами, пением и светом, теплом и радостью. А мама, подошедшая к изголовью, сказала: “Отошла”. И я заплакала, но светло и с радостью, и подумала: кто же встретит ее там? И вдруг ощутила очень отчетливо, что встреча уже началась и эту простую и смиренную душу вышли встречать библейские пророки! Я не могу передать, как и почему я это увидела, но некий Божественный процесс, который работает помимо нас и нашей воли, как компьютер, выдал мне эту информацию.

1997

Мы — дети катакомбной церкви тех лет, церкви внешне, казалось бы, слабой и гонимой, но на деле сильной и победившей. Победа ее была не громогласна и не видна. Она никем не обозначена до сих пор <…> В тот период тьмы всеобщей, иначе не знаю, как его назвать, — это было собрание людей, которые спасали основы христианства ценой своей жизни. “Преодоление естества”. Им была безразлична собственная судьба, то есть гибель тела <…>

Мы молились в катакомбах, но потом, когда открылись храмы Троице-Сергиевой Лавры и туда хлынула масса людей, мы смешались с этими толпами и не посмели отделить себя от них и усомниться. Мы не рассуждали, не мудрствовали, а приняли изменение вокруг нас как должное и покорились с радостью, посчитав это волей Божией. Да и о чем можно было спорить, стоя рядом с мощами преподобного Сергия? Он нас позвал и мы пошли, кроме того, наших пастырей катакомбных тогда уже около нас не оставалось никого. Я хочу сказать, что та церковь, которая скрывалась — это та же церковь, что и сейчас. Это ее часть <…>

Сейчас, когда в Церкви Русской идет уже явное разделение, расслоение, отход, — становится страшно. Ведь гонимую Церковь основали святые мученики, духовенство тех страшных лет, о земных судьбах которых и думать и говорить сейчас невыносимо больно. Но найден и здесь предмет несогласия, обиды и отхода… Со всех печатных страниц, с экранов ТВ нам вещают уже совсем мало просвещенные в деле православных канонов и жизни христианской веры люди. То одно попадет под их убийственную критику, то другое. Все судят и рядят о Церкви, о церковных событиях, о личностях иерархов церковных, выискивая как нарочно такое, что может заинтересовать обывателя. И вот он читает все это, в основном — негатив — и у него складывается мнение, что в церкви (РПЦ) не молятся и плачут и покаяния просят и защиты <…> а идет такая же борьба за влияние, чины, власть и так далее, как где-нибудь, скажем, в Италии между мафиозными кланами. Главное же и основное эти милые и очень образованные журналисты опускают. Не по злому умыслу, а потому, что они этого просто не могут понять. Писать о Церкви надо не извне, а изнутри. Писать о Церкви надо, находясь там и будучи частью, членом этого общества, надо жить ее, Церкви, жизнью и пить чашу, которую она пьет. Горькую чашу наших дней.

Я стояла в детстве на молитве в крошечной комнатке, где шла служба шепотом. Окна были наглухо закрыты, огонек едва мерцал. Служба исполнялась почти по памяти. Да и еще бы! Служил архимандрит, иеромонах отец Серафим (Битюков), пели выгнанные из монастырей инокини, а среди них наши родители и няня (инокиня Матрона). Иногда увлекались и начинали петь уже вполголоса. Очень красиво пели, а потом кто-то спохватывался и останавливал остальных. И опять шепот. Время от времени кто-нибудь подходил к выходной двери и прислушивался, затем, вернувшись, подавал знак, что все спокойно, и служба продолжалась. Иногда мне становилось трудно стоять, особенно если шел молебен с акафистом. Акафисты меня очень утомляли, но уходить я не смела и выстаивала вместе со взрослыми. Было мне тогда 8–9 лет.

А потом всех арестовали. И поехали катакомбные молитвенники, кто в ссылку, кто в лагерь. О других не знаю, а Мария Алексеевна Закатова попала в лагерь на 10 лет, папа — в ссылку на 5 лет. Мария Алексеевна была батюшки любимой духовной дочерью. И пели шепотом и за шепот — 10 лет лагерей. Вот что такое катакомбная церковь. Мученичество в перспективе на будущее <…> Этих новомучеников я видела и общалась с ними и помню их светлые лица.

Батюшка отец Серафим служил всегда медленно, торжественно, очень спокойно. Черная мантия, епитрахиль, белоснежная волна волос. Он стоял перед аналоем, иногда в свете одной только лампады, перед образом Божией Матери (Владимир­ской) как олицетворение жизненности той Церкви, которую пытались переделать или уничтожить. Каждый новый день был под вопросом, каждый стук в дверь или окно отзывался в сердце началом мученического пути.

Вот такая частичка разобщенной, гонимой и скрывающейся Церкви находилась в нашем доме какое-то время. Пока батюшка был жив, все были целы. Аресты начались через три года после его кончины. Тело его отвезли на вскрытие, выкопав из могилы, которая была под домом, в котором он жил. А потом его закопали власти в братской (общей) могиле на кладбище. Могилка его известна. Он сказал кому-то: “В девятом тут будет часовня”. Это мне мама тоже рассказывала. А какое девятое, мы не знаем. Теперь будут 1999 скоро, потом 2009…

*   *   *

1–7.01.1997 …Скорбная повесть тех лет, повесть о жесточайшем гонении на Церковь Христову, повесть о стойкости и мужестве, вере и терпении многих и многих — еще не написана. Все, что я читала, это в основном политика. Борьба около трона и за трон в любых обличиях. Христа там нет. Есть мученики и много, есть достойные, это — политические мученики, о них пишут, а мученики за Христа молчат. Что мы все знаем о них? <…> Время идет и свидетели и очевидцы уходят и уходят <…> Будущие поколения должны знать все об этом времени, одновременно и тяжелейшем и прекрасном, потому что в свете поруганных горящих святынь ярко обозначились и определились, и разделились гонители от гонимых, мучающие от мучеников. Такая четкая граница пролегла между ними, что и сейчас, столько лет спустя, мы видим и физически ощущаем реальность ее существования <…>

Эта огненная черта была очерчена Божественным Промыслом, Богом, у Которого суд и судьбы, гнев и милость. И Ему одному ведом тайный смысл этих величайших событий, очевидцами которых мы были.

Публикация Н. С. Фуделя

Примечания

  1. Мария Сергеевна Желнавакова — дочь Сергея Иосифовича Фуделя (*1900–†1977), религиозного писателя, в советское время трижды арестовывавшегося, проведшего в тюрьмах, лагерях и ссылках около 30 лет, и Веры Максимовны Сытиной (1901–1988). М. С. родилась в Москве в 1931 г., школу окончила в Сергиевом Посаде, институт — в Воронеже. Живет в г. Липецке.
    Основные публикации С. И. Фуделя: Путь отцов. М.: Изд. Сретенского монастыря, 1997; Воспоминания // Новый мир. 1991. №№ 3, 4; Славянофильство и Церковь // Вестник РСХД. № 125. Париж–Н.-Й.–М., 1978; У стен Церкви. Изд. Макариево-Решемской обители, 1996; Записки о литургии и Церкви. М.: ПСТБИ, 1996; Начало познания Церкви (Об о. Павле Флоренском). Париж: YMCA-Press, 1988; Наследство Достоевского. М.: Русский путь, 1998; Письма к сыну // Новая Европа. 1993. №№ 3, 4.
    © Публикация, примечания. Н. С. Фудель, 1999
  2. В. М. с дочерьми — десятилетней Машей и крошечной Варей (род. в 1941 г.) и их няней жила на окраине Сергиева Посада в частном деревянном домике. Мужчины — Сергей Иосифович и сын Коля (род. в 1924 г.) были на фронте.
  3. Мунечка, Муня — “семейное” имя няни детей С. И. и В. М. — зырянки Матрены Петровны Лучкиной (*1881–†1958), инокини Матроны из разоренного монастыря, которая жила в семье с 1924 г. до конца жизни.
  4. Мать В. М. Сытиной — Зинаида Александровна Свербеева происходила из рода потомственных московских дворян Свербеевых.
  5. Тетя Дуся — Софья Дмитриевна Шаховская (урожденная Свербеева) — двоюродная сестра В. М. Сытиной.
  6. Имеется в виду освобождение крестьян. — Ред.
  7. Сестры — Надежда Львовна и Вера Львовна — дочери известного религиозного писателя Льва Александровича Тихомирова, который был близок к отцу Иосифу Фуделю, деду М. С. Желнаваковой.
  8. Архимандрит Серафим (в миру Сергей Михайлович Битюков, *1880–†1942; иногда его фамилию пишут как Батюков) получил техническое образование, рукоположен в сан священника в 1919 г., а с 1920 по 1928 год служил в Церкви святых мучеников Кира и Иоанна на Солянке, в 1922 году принял монашество с именем Серафим, в 1926 году — возведен в сан архимандрита. В 1928 году перешел на нелегальное положение и тайно жил в Сергиевом у сестер-монахинь из Дивеева. Дома совершал богослужения, на которые собирались его многочисленные духовные дети. Среди них была и Елена Семеновна Мень, которую он крестил вместе с сыном Аликом в 1935 году. Он был и первым духовником будущего отца Александра Меня. Был близок к семье Фуделей. В 1942 году отец Серафим был тайно похоронен в подвале того же домика, где продолжали собираться его духовные дети — до 1943 года, когда многие из них были арестованы, а останки отца Серафима перезахоронены на городском кладбище.
  9. С. И., арестованный в третий раз в 1946 году, в это время был в ссылке.
  10. Сережа — внук М. С., сын ее дочери Веры.
  11. Таня — дочь М. С.
  12. В г. Покрове Владимирской области С. И. жил с женой и дочерью Варей с 1962 года до смерти в 1977 году.
  13. В Усмани Воронежской области С. И. жил с 1952 по 1962 год.
  14. Ляля — Лидия Ивановна Щербинина, жена Н. С. Фуделя, брата М. С.
  15. Дядя Коля — брат В. М. Сытиной, пропавший без вести в гражданскую войну.
    © Публикация, примечания. Н. С. Фудель, 2000
  16. Журнал “Новая Европа” № 2 за 1993 год с воспоминаниями Н. С. Фуделя об отце. В № 3/93 того же журнала — письма С. И. к сыну.
  17. Речь идет о письме С. И. Фуделя дочери от 1 января 1976 года, где он пишет: “Мы живем и дышим, и верим, и терпим только для того, чтобы «не умирала великая мысль», чтобы не стерлись с земли те капли крови, которые пролил за нее Христос. Так как без них — духота, и смерть, и ужас. Если люди перестают это понимать, то я ради них же, этих людей, не перестану, так как жизнь вне любви — безумие. А удерживает в нас любовь только смирение. Есть ли оно в тебе? Все, что мы терпим, мы заслужили, мы сами в громадной степени создали свое страдание. Я, в том числе, искренне тебе говорю. А как сказал один человек: «нищие не могут роптать, но они не могут и унывать, они могут только нести свой труд нищеты и надежды. Они слышат, как Царь царствующих и Господь господствующих приходит заклатися и дарится в снедь верным».
    Прости меня, я ничего не знаю, кроме этого, и я хотел бы, чтобы ты жила и умерла с этим”.
  18. П. В. Флоренский — внук отца Павла Флоренского. — Ред.
  19. О нем см. Желнавакова М. Воспоминания о матери. Письма // Альфа и Омега. 1999. № 4(22). С. 266–267. — Ред.
  20. См. Там же. С. 271. — Ред.
  21. Владимир Николаевич Алексеев — биолог и краевед из Орехово-Зуева Московской области, собирающий и публикующий материалы по истории края, в частности, статьи о С. И. Фуделе, о владыке Афанасии (Сахарове), о священнике Андрее Каменяко и других.
  22. При отпевании и погребении священника лицо ему закрывают воздухом. — Ред.
Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.