Высокопреосвященный

Пенза и Ташкент

В Пензу я приехал со своей мамой на Пасхальной седмице… В те времена (1943–44 г.) служба в Пензе совершалась в единственном тогда действовавшем едва ли не для всей области кладбищенском Митрофаньевском храме. Бывал в этом храме я и раньше, но на этот раз мне все казалось необыкновенным. Иконостас еще сиял золотом; пооблез конечно, тем не менее впечатление производил. На кафедре стоял архиерей, облаченный в темно-бордовый бархатный саккос, затканный золотом, напоминающий патриарший, который Его Святейшество надевает в самых торжественных случаях. На мое юношеское восприятие он производил даже большее впечатление и казался чем-то незабываемым. (После смерти Владыки этот саккос был увезен в Москву для “реставрации” и, конечно, канул в Лету.) Правда, из всего архиерейского облачения выделялся только саккос, все остальное плохо сочеталось с ним, но для меня это был предел красоты. И я, помню, молился, глядя не столько на иконостас, сколько на архиерея. Это не ускользнуло от моей мамы. Мне-то она и вида не подала, а вот после службы подходит к архиерею под благословение (это она совершала со знанием дела, потому что в детстве подолгу гостила в монастыре у своей родной сестры-инокини и знала все порядки) и спрашивает: “Владыко, не нужны ли Вам мальчики?”. Тогда я и понять не мог, о чем идет речь. “Мальчики-то мне очень нужны, — участливо и в каком-то раздумье произнес Архиерей, — только не знаю, имею ли я право набрать их. Вот проконсультируюсь, тогда и скажу”.

То, что новопоставленный епископ не знал, может ли он набрать иподиаконов, для советского времени было естественным. Имеет ли архиерей право подбирать иподиаконов, мог сказать не сам архиерей, а только и исключительно уполномоченный по церковным делам. Так мы и уехали ни с чем. Прошло какое-то время, мы с мамой опять поехали в Пензу, скорее всего к празднику Вознесения. Архиерей встретил нас радостно и сразу же говорит: “Где же вы так долго пропадали, я так искал вас”. Тут же возвестил, что берет меня и иподьяконом, и своим келейником. Вот уж скачок так скачок! Что называется, “от кручения собакам хвостов” — прямо первым иподьяконом и келейником вместе! Бремя, честно признаться, свалилось не по плечам. Прислуживать архиерею в богослужении при полном отсутствии каких-либо знаний и навыка — трудность неимоверная. Тем не менее, я остался у Владыки.

Теперь мы хотя бы приблизительно знаем, какие бывают архиерейские покои. Они, конечно, весьма далеки от величия тех дворцов, какие были у архиереев до революции, когда они соперничали с дворцами губернаторов. Но вот помещение, где остановился в Пензе епископ Кирилл, только по наличию в нем архиерея можно было назвать архиерейскими покоями.

На захолустной улице, кажется, Тамбовской, на втором этаже старого деревянного дома с шатающейся и скрипящей деревянной лестницей архиерею была отведена одна большая комната, разделенная перегородкой, которая не доходила до потолка. Вот такие апартаменты и служили архиерею приемной, канцелярией, столовой и спальней. Комната побольше служила приемной, канцелярией и столовой, в ней висела простенькая люстрочка, состоящая из стеклянных трубочек. Для меня тогда это был шедевр, предел красоты: горела не просто лампочка, к чему я уже все-таки привык, а люстра! Комната поменьше служила Владыке спальней. На службе, вспоминаю, первоначально очень уставал, ноги подламывались; но я нашел выход: в каком-либо закуточке становился на колени и садился на пятки. Это облегчало. Научился справляться с омофором (для новичка нелегкая задача). Кроме всего, нужно было вовремя подать кадило, чиновник, посох, успеть зажечь трикирий и дикирий, постелить орлец. Чтобы везде успеть, прибегал к хитрости: на службе всегда держал зажженной свечу и таким образом, не зная богослужения, все-таки успевал вовремя зажечь и подать дикирий и трикирий. Как на первом иподиаконе на мне лежала ответственность за Богослужение, за облачения и архиерейскую утварь; как на келейнике — за рясы, подрясники и порядок в приемной и спальне.

Если для архиерея была отделена маленькая спаленка, то я спал в приемной на диване. Когда был прием посетителей, я, подготовив все, был свободен, мог и почитать, и на велосипеде покататься. Так прошло месяца полтора или два, я стал уже ко всему привыкать. Но Владыке несолидным показалось, что у него келейник — мальчик. Захотелось ему, чтобы был у него келейник солидный, в священном сане. По Актюбинску он знавал одного ссыльного иеромонаха по имени Сысой, его и вызвал к себе. Тот приехал, я же оказался не у дел, и Владыка отпустил меня с миром домой. Диванчик же мой занял новый келейник лет 60-ти, с красивой седой окладистой бородой, с роскошными волосами и приятным баритональным басом. Внешне он был безупречен, но культуры и образования — никакого; в лучшем случае — приходская школа. Отсюда — никакого тяготения к чтению и, стало быть, в минуты досуга ему совершенно нечем было себя занять. Вот в такие моменты он возьмет да и приляжет на диванчик (и это во время приема посетителей или епархиального собрания), да и задаст такого храпака, что люстра качается. Владыка, естественно, смущается, старается все как-нибудь загладить, объясняет, что, дескать, ночь плохо спал… Все понимающе улыбались. Но и это не все… Проснувшись, он мог почесаться и во весь голос запеть своим прекрасным баритональным басом: “Лук сильных изнеможе и немощствующий препояшется силою, сего ради утвердися в Господе сердце мое!” или другое что-либо в том же роде. Разумеется, такие развлечения иеромонаха, да еще прямо во время архиерейского приема, были не самыми подходящими. Терпел-терпел Владыка, да и отправил его в Москву к его сестре, а меня снова взял к себе.

Как-то Владыка подзывает меня к себе и подает письмо, сказав: “Прочитай”. Письмо оказалось из Саратова от той самой особы, которая еще до революции одолжила у Владыки 35 руб. золотыми и которая во время его лежания на лошадиной шкуре написала ему всяческие мерзости. Теперь она, узнав, что бывший протоиерей Поспелов — ныне правящий архиерей Пензенской епархии, доподлинно вспомнила и написала, что деньги она действительно одалживала, но что они ей не пошли на пользу (как будто могут принести пользу деньги, взятые лестью!) и что она как была в нищете, так в ней и пребывает. Только этим объясняла она свое изуверское письмо, хотя сейчас сама дивится, как подобное могло произойти. “Что скажешь, Володя?” — спросил меня Владыка. “Что можно ответить, Владыка, — сказал я, — была лживой, таковой и осталась, насквозь лицемерное письмо”. Выслушав, Владыка подал мне адрес, достал тысячу рублей и велел мне немедля идти на почту и переслать их этой изуверке. “Кстати, — добавил он, — вот тебе еще тысяча и перешли ее моему приятелю-сапожнику, научившему меня поститься”.

Относительно сапожника я все воспринял как должное, хотя доподлинно помнил, что он постоянно изводил Владыку (тогда еще протоиерея) всякими скабрезными анекдотами про попов, но вот что касалось особы из Саратова, в меня как бес вселился, я напрочь отказался идти на почту. Я готов был изорвать деньги в мелкие клочочки, лишь бы они не достались саратовской лживой бабе. Я с яростью доказывал Владыке лживость и второго письма. Владыка ничего не отрицал, но, выслушав все, твердо сказал: “То, что я делаю сейчас, понять ты не в состоянии, но потом поймешь”. И велел идти и выполнить приказанное.

Пришло письмо из Саратова с благодарностью за присланные деньги и опять, но Владыка уже никак не прореагировал. Получили благодарность и из Актюбинска, от Феклы, жены глухого сапожника. По ее словам, милостью Владыки сапожник был растроган и обескуражен. “Такого священника я еще не видал. На мои постоянные издевательские нападки он ответил переводом. Это какой-то особый священник”. — Такой реакцией активного врага всех священников Владыка был чрезвычайно доволен.

Итак, я уже освоился со своим положением. Главной заботой было: поднять уровень торжественности богослужения, для этого стали укомплектовывать иподиаконский штат, как вдруг весть — скончался Святейший Патриарх Сергий. На похороны Владыка не ездил. Местоблюстителем Патриаршего престола стал достойнейший иерарх Ленинградский Митрополит Алексей (Симанский). Но вот одним из первых деяний местоблюстителя был перевод Владыки на Ташкентскую кафедру — в Среднюю Азию, то есть туда, где Владыка 10 лет пробыл в заключении! Можно понять состояние епископа Кирилла. Пенза, однако, Владыку уже успела крепко полюбить. Не пустим — и конец! Нарастал бунт. Владыка даже сообщил в Москву, что его не пускают, и там этим были очень озадачены. Но выход все же был найден — собрались ночью и, никого не оповещая, уехали. Перед выездом в Москву Владыка спросил меня, не поеду ли я с ним в Среднюю Азию. А мне без разницы — хоть на северный полюс, хоть на южный — лишь бы с Владыкой остаться. Без всяких раздумий я согласился, и этим выбором определилась моя дальнейшая судьба.

Впервые увидел я Первопрестольную. В Чистом переулке приезду Владыки обрадовались, перед тем же были в полном недоумении. Да и как иначе: определение Синода вынесено, указ подписан, отменить нельзя. С приездом Владыки все разрешилось и все облегченно вздохнули. Получив указ прямо из Москвы, направились в Ташкент. Началась новая жизнь.

Среднеазиатская епархия состояла тогда из пяти республик. Прежде всего это значит, что в управлении епархией архиерей должен был сноситься с пятью только республиканскими уполномоченными, а сколько было областных! Вся епархия была обновленческой. Срочно нужно было вникать в дела, принимать епархию, главное же — нужно было искоренять обновленчество и возрождать дух Православия.

На вокзале в Ташкенте нас встретил протоиерей Брицкий, древний старик, лет этак 80 или 85 — настоятель собора с хриплым сипящим голосом, ярый обновленец, много зла доставивший митрополитам Арсению и Никандру, архиепископу Луке и многим другим страстотерпцам, оказавшимся тогда в Ташкенте. Встретив, он поместил нас с собой под одной крышей, правда, не в своей квартире, а через стену от себя, в квартире кузнеца и, разумеется, для того, чтобы все можно было просматривать и прослушивать.

Обстановку Владыка оценил с первого взгляда и всеми силами старался вырваться из-под столь заботливой опеки. Не сразу, конечно, но нам удалось-таки снять другую квартиру недалеко от храма (Новобазарная, 42) и весьма приличную, из двух комнат. В ней уже не стыдно было принимать посетителей, но главное — Владыка вырвался из досмотра Брицкого!

До приезда Владыки Брицкий был председателем какого-то обновленческого “Церковного совета”, власть которого простиралась на обновленческие приходы Средней Азии и, будучи протоиереем, перемещал с кафедры на кафедру обновленческих митрополитов и епископов. Православные ему, естественно, не подчинялись, но на православную часовенку он делал хулиганские набеги и учинял погромы, а над православными священнослужителями Брицкий просто издевался. На его совести страдания таких православных корифеев, как митрополит Никандр, святитель Лука (Войно-Ясенецкий), митрополит Арсений Новгородский, доктор богословия, один из кандидатов в Патриархи в 1918 г. Митрополит Арсений Новгородский вместе с митрополитом Никандром отбывали в Ташкенте ссылку, там они и погребены на кладбище у православной часовни. Приютил их в своей комнатке замечательнейший протоиерей Александр Щербов; уступив им свою единственную кровать, сам спал на полу. Но однажды (передаю рассказ самого протоиерея Щербова) он заболел. Маститые иерархи заботливо уложили его на кровать, запретили возражать, ухаживали за больным, сами же улеглись на полу.

Повторюсь, в описываемую эпоху в Среднеазиатской епархии все храмы были обновленческими, но Православие не умерло. Правда, ютились православные (описываю опыт Ташкента) в малюсенькой часовенке, где был поставлен престол. Она служила алтарем, храмом же было все кладбище, где под кронами дерев располагался весь православный народ. У обновленцев же был храм, вмещавший, правда, не более двухсот человек, но выгодно расположенный. От кладбищенских ворот до храма вела широкая аллея длиною метров четыреста. Паперть храма во имя Александра Невского возвышалась на 10–12 ступеней или более. Храм стройный, красивый, но у обновленцев он всегда был пуст.

Все изменилось с приездом Владыки. Чтобы охарактеризовать перемену в религиозной жизни города, происшедшую с его приездом, опишу один эпизод. Храмик в городе был один. Наступила Пасха. Не позднее 9-ти часов вечера, находясь в доме, я услышал топот, раздающийся от множества ног. Было четкое впечатление, что по дороге строем идут войска. Выйдя, я не поверил своим глазам: во всю ширину дороги шел народ, направляясь к кладбищу, почему-то как по команде отбивая шаг. Шествие не иссякало ни на минуту до 11 часов. Приблизительно в это время за нами пришли работники храма с милицией, попросив поторопиться с выходом, потому что даже сейчас остается мало вероятности ко времени добраться до храма. Выйдя, мы увидели впечатляющее зрелище: все пространство от нашего дома до кладбищенских ворот было забито народом. С охраной, кое-как пробравшись до ворот, мы увидели, что вся огромная аллея, возвышающаяся от ворот к храму, была полна людей. С большим трудом при помощи милиции (хотя и сам православный люд изо всех сил старался создать архиерею проход) к половине двенадцатого, нам удалось достичь храма. Стройный храм свечечкой возвышался и светился над несметной толпой. Владыка и здесь проявил патриотизм. Предполагая (разумеется, не в такой степени), что каждому пришедшему на Светлую Заутреню будет трудно добраться до храма с тем, чтобы купить свечу, он собрал всю окружающую его молодежь — в особенности девушек, снабдил их “православными косынками” с крестиком, как у сестер милосердия, наделил каждую набором свечей и пустил в народ. Это дало необыкновенные результаты. Помимо колоссальной выручки, которая передана была правительству для семей погибших, это визуально выразилось еще и вот в чем. — Когда начался крестный ход, все зажгли свечи, оттого не только храмовая площадь до ворот, но и все кладбище, насколько охватывал взгляд вокруг, все осветилось. Впечатление непередаваемое: гордость и радость от созерцаемого наполняли душу.

Наступила Радоница. Владыка, разумеется, пожелал служить. Никогда в жизни ни до, ни после не видел я такого обилия записок. Объяснение этому известно — шла война, в каждой семье убиенный, а то и не один, утешение искали и находили в Церкви; здесь перед Богом изливали всю свою скорбь, а через Бога и в Боге общаясь со своими близкими, утоляли свою печаль. Оттого в алтаре — горы поминовений и записок, прочитать их не было никакой возможности, потому протодиакон при каждении говорил: “помяни, Господи, в капе сей”. Я до сих пор не могу дать объяснение слову капа, но тогда это у меня ассоциировалось с теми грудами записок, которые лежали передо мной. Сознавал невозможность прочтения записок и Владыка, но отнесся к этому не пассивно, а сверхсерьезно и осмысленно. В конце Литургии, после освящения Святых Даров, он распорядился все непрочитанные записки собрать на подносы и, простирая их поочередно над Святыми Дарами, всякий раз экспромтом молился приблизительно так: “Сердцеведче, Господи, Ты видишь состояние сердца каждого из нас. Знаешь и то, что не по лени, а по невозможности не прочитаны поминовения сии; ведаешь Ты и скорбь сердец, принесших поминовения, и имена всех, за кого обратились они к молитвенному предстательству Церкви Твоей. Милосердый Господи, утоли скорбь сердец всех принесших поминовения сии и упокой души всех, о них же принесоша, имена коих Ты Сам, Господи, веси, со святыми, по неложному обещанию Твоему: Больше сия любве никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя. Аминь.

В этот же раз по разгильдяйству я оставил среди записок владыкин синодик. Хватился только на другой день во время утренней молитвы; найти, конечно, не удалось, по-видимому, он был сожжен со всеми невостребованными записками. За “доб­лесть” свою я получил тысячу поклонов, но что это по сравнению с той утратой, которая невосполнима. Синодик Владыки был велик, и воспроизвести все имена было делом невозможным.

Вскоре в Ташкенте открылся второй храм — госпитальная церковь; кому был посвящен этот храм, не помню. Хотя он и состоял из нескольких комнатушек, почти наглухо разобщенных между собой, однако по причине того, что расположен он был ближе к центру, Владыка решил перенести кафедру в этот госпитальный храм, поставив его под покровительство Богоматери, наименовав Успенским собором. На собор храм походил даже менее, чем кладбищенская часовня, и все же по мотивам, ведомым тогда одному Владыке, собор был утвержден в госпитальных клетушках. Соображения Владыки полностью оправдались; не при нем, правда, а при епископе Ермогене (Голубеве) больничная церковь стала величественным Успенским кафедральным собором. В годину жуткого хрущевского лихолетия, когда по всей России нещадно закрывались храмы, кроткий в общении, но несгибаемый как борец за Православие епископ Ермоген не только не дал закрыть ни единого, даже самого бедного молитвенного дома, говоря уполномоченному: “я призван открывать храмы, а не закрывать”, — он еще и заново отстроил Успенский собор. И это тогда, когда считалось крамолой сделать что-то даже самое незначительное для любого храма. Действуя всегда по закону, осторожно и умно, он ни на единый день не прекращал служения в госпитальном храме. Тщательно подготовившись, он в неслыханно сжатые сроки вобрал в стены все госпитальные строения, сделал купол и кровлю, водрузил крест и, сумев привлечь несметное количество рабочих, в одну ночь разобрал оказавшиеся в новых стенах все госпитальные строения, собрал заранее изготовленный иконостас, поставил престолы и жертвенники, повесил бронзовые паникадила, изготовленные по его чертежам на московском заводе, — и собор был готов. Власти и ахнуть не успели, но по закону ни к чему придраться было нельзя. Богослужение не прекращалось ни на день, ну, а порядок наводить в храме законом не запрещено. Так и красуется поныне в Ташкенте Успенский собор.

Но такая “крамола” (по тем временам) не могла пройти безнаказанно. Архиепископа Ермогена Патриархия спешно перевела на калужскую епархию, а потом и вообще уволила на покой в Жировицкий монастырь, где он и скончался. Патриот, юрист, строитель, борец за Православие, проповедник, духовник, молитвенник, подвижник в этом мире не обрел признания. Верю, велика слава его на небесах.

Есть еще эпизод, сам по себе может быть и не заслуживающий описания, но мне постоянно приходится сталкиваться с подобными ситуациями вплоть до наших дней.

В Ташкенте мне пришлось устранять пробел в образовании. Учился я в школе; Владыка нанимал для меня замечательных преподавателей, с которыми я занимался, а потом сдавал экзамены экстерном. Среди преподавателей была ученейшая тайная монахиня Нонна (мирское имя ее я даже не знал) с многогранными знаниями, которая занималась со мной сразу по нескольким предметам. Был среди других и учитель биологии, Андрей Михайлович, — тайный монах Герман, который пел в церковном хоре. Занимался я с ним в его каморке (иначе не назовешь его жилья). И вот однажды, даже не могу понять, с чьей подачи, он закрыл изнутри свою каморку на ключ (разломать дверь не представляло ровно никаких трудностей), позвал меня к иконе и сказал: “Поклянись перед иконой, что ты никогда не женишься”. Для меня это было полной неожиданностью, но я твердо сказал: “Нет”. Тогда он говорит: “Не выпущу тебя отсюда, пока не дашь мне такого обещания”. — “Андрей Михайлович, — твердо сказал я, — такого обещания Вы от меня не дождетесь. Мне нравятся девочки. Что же касается угроз, то знайте, я не из трусливых, и мне ничего не стоит разнести вашу каморку в щепку”. Долго он еще куражился, но, видя мою непреклонность, вынужден был открыть дверь.

Признаться, сам я не придал особого значения описанному эпизоду, но все-таки обо всем рассказал Владыке. К моему глубочайшему изумлению Владыка весь переменился в лице и стал детально расспрашивать обо всем: какие требования Андрей Михайлович выставлял, не дал ли я каких-либо обещаний с целью отвязаться. Убедившись, что я был непреклонен, облегченно вздохнул и сказал: “Вот из-за такой глупости можно было изуродовать всю жизнь. Бог даровал нам свободу и никогда не насилует ее, а такие умники своею ревностью не по разуму калечат жизни и себе, и другим”. На другой день Владыка уволил его из хора.

Этим все, однако, не закончилось. Спустя несколько дней, когда я шел в собор по набережной Салара (центральный арык, пересекающий Ташкент), меня повстречал Андрей Михайлович и, поравнявшись со мной, отвесил мне две пощечины. Я пришел в ярость, и через несколько секунд он точно был бы в Саларе, но в этот момент подбежала ко мне одна девушка, наша прихожанка, и стала уговаривать меня не связываться с этим наглецом. Ее искренность, участие и приветливость остудили меня, и я оставил в покое своего обидчика. Впоследствии он оставил Ташкент и перебрался в Москву, но устроился не в Троице-Сергиеву Лавру, как следовало бы поступить монаху, а определился на приход в село Шеметово. А жаль, монаху полезнее пребывать в монастыре.

С описываемым случаем очень схож другой, правда, происшедший четыре или пять лет спустя. Я уже упоминал об отце К. Б., священнике с огненной бородой, человеке с неиссякаемым юмором и энергией. Его задумки порой принимали весьма широкий масштаб. Еще в 1944 году мне довелось посетить Янгиюль. Совсем недавно назначенный туда отец К. снял какую-то комнатенку, которая и служила молитвенным домом. Но такая малость не могла отвечать его запросам. Вскоре он приобрел участок, сделал множество формочек для изготовления кирпича, привез соломы для связи, заготовил много бочек воды. Другого строительного материала в рамках одноэтажного здания не требовалось, — почва, по которой ходит среднеазиатский народ — вот весь строительный материал; брусья, доски, железо и прочее нужны только для изготовления полов и кровли. Зато почва, саман, как называют ее местные жители, заслуживает особой похвалы. В период дождей — поздней осенью и зимой (ноябрь, декабрь, январь) — по немощеным улицам ходить просто нельзя. Ноги от земли невозможно оторвать. Как туго не надевай и не привязывай галоши (тогда их носили!) — все равно останутся в глине; да что там галоши — подметки от сапог и те отлетают.

Так вот, приехав в Янгиюль, я застал там следующую картину. Кликнув клич, отец К. собрал множество народа[1].

Так вот, собрав множество народа, отец К., подпоясав поверх подрясника фартук и раздав подобные фартуки пришедшим, вручил им лопаты и текмени (подобие нашей мотыги, только с большим кругловатым железным наконечником), в разных местах приобретенного участка разрыхлили землю, залили воду и, добавляя соломы, стали ногами месить землю. Когда все было доведено до определенной консистенции, пришедшим “мироно­сицам” раздали заготовленные формы под “саманный” кирпич, и закипела работа. Одни заполняли формочки и, утаптывая их ногами, обеспечивали прочность будущего саманного кирпича, другие относили их на отведенную солнечную поляну, где они под палящими лучами среднеазиатского солнца, время от времени поворачиваемые, быстро высыхали и превращались в строительный материал.

Так довелось мне присутствовать при начале строительных работ будущего Янгиюльского молитвенного дома. Результаты я увидел лет пять спустя, после окончания семинарии, когда я с благословения Владыки поехал в Ташкент к своей девушке. Естественно, я не мог отказать себе в удовольствии навестить своего в прошлом подчиненного иподиакона, а потом принявшего сан и ставшего целибатом — священника К. Б. Много я знал за Б. разного рода свойств: и способность во время застолья уморить смехом присутствующих, и остановить поезд и устроить на один день посреди поля “роскошный храм”, и во время службы в этом храме под солнцем (спустя всего месяц-другой после своего посвящения) подослать ходатаев из народа с наперсным крестом (четвертая награда после посвящения), с просьбой наградить им отца К., чем поверг он в замешательство даже архиерея. И вот еще способность: на месте халупы воздвигнуть весьма приличный молитвенный дом, которым я любовался, приехав после семинарии в Янгиюль. Но приехал-то я к нему не один, а с девушкой, к которой я поехал в Ташкент по совету и с благословения Владыки. Из-за того, собственно, и возник весь сыр-бор. Увидев девушку, которую он в прошлом и сам хорошо знал как приближенную к Владыке, да и застолья в прошлом вместе неоднократно проводили, на которых он всех оставлял “без животов”, он изменился в лице; правда, кое-как оправдался, грубого ничего не сказал, но встречи как бы и не произошло. Разговор не “клеился”, произносились одни “междометия”, да и те невпопад. Я совершенно потерялся, не знал, к чему все это отнести. Будь я один, гораздо легче все можно было бы перенести. Я страшно переживал за девушку, которая, как и все мы, недоумевала. Повернуться бы и уехать — но тогда полный разрыв и неизвестно почему. Набрался мужества испить чашу до дна. Разрешение загадки наступило на другой день. Обуреваемый внутренними переживаниями, которым не только объяснения, но и простого выражения-то он дать не мог, отец К. выпустил-таки “джинна” на свободу. Уединились мы мужской компанией; вот здесь-то он и дал свободу страстям. Неизвестно из-за чего придрался к своему крестнику (тогда еще совершенно мальчику, ныне маститому московскому протоиерею), чем и вскрыл старый гнойник, который я обнажил своим приездом. — “Может быть, и ты приведешь ко мне свою девицу?” (ее у того, конечно, еще и в помине не было). На что крестник, будучи еще мальцом, твердо заявил: “И приведу”. Это было последней каплей, переполнившей чашу гнева. Мне трудно передать бурю негодования, которая лилась из уст целибата. Суть же сводилась к тому, что брак (не исключая и церковного) — это узаконенный блуд и чураться этого нужно всеми силами. Аргументов для обоснования своих инсинуаций, разумеется, он привести не мог; просто женоненавистничество его бурно изливалось изнутри, слова же порой были “непод­ряд”.

Мне, тогда с отличием окончившему семинарию, не составило никакого труда показать ему церковную точку зрения, которая радикальнейшим образом разнится от его больного воображения. Что церковное венчание не блуд, сказал я ему, ясно из слов апостола Павла: Брак честен и ложе не скверно. Но самое основное: брак освящен Самим Христом в Кане Галилейской; Своим присутствием Христос не стал бы санкционировать блуд. Вникните-ка еще: когда Церковь хочет выразить несказанную радость или дать представление о Божием Царстве, это дается в образе брачного пира Царского Сына. Даже наибольший из рожденных женами, наистрожайший аскет, ангел во плоти — Предтеча — и тот свою радость по поводу Грядущего по нем выражает в образе друг Жениха. Наконец, сама Христова Церковь по этому поводу сказала свое непререкаемое слово тем, что брак ввела в число семи церковных таинств, тогда как даже монашество не является таковым. “Бунтуя против установлений Церкви, Вы, отче, — улыбаясь, сказал я, — подлежите церковному суду — извержению из сана”.

На свою аргументацию я не получил ни единого осмысленного выражения. Лились только бурные голословные утверждения, что любой брак — это блуд. Расстались мы совсем не дружественно; хотя к этому лично я всячески старался не подать никакого повода, тем не менее тень какая-то пробежала между нами. А вскоре он и вообще написал Владыке письмо, в котором выражал недоумение по поводу того, как может Владыка держать в таком приближении к себе такое исчадие ада.

Зато мне довелось многое увидеть. Я уже упомянул, что на первый холодный прием я отреагировал так, что смирил себя “до зела”, и остался ночевать. Пришел на Всенощную и увидел храм, отстроенный из того саманного кирпича, при изготовлении которого мне довелось присутствовать. Храм состоял из одного нефа, невысокий, с плоским потолком, без признаков купола, с простеньким иконостасом, с клиросами и даже с небольшим амвоном. Но наличествовало и новшество. В алтарной апсиде имелась дверь, от которой начиналась мощеная дорожка, с обеих сторон и сверху оплетенная виноградом, которая вела прямо к келии настоятеля. Идея, как оказалось, была весьма продуманной. Служба велась истово, почти по монастырскому уставу, но вот когда доходило дело до кафизм, настоятель разоблачался, и в одном подряснике отправлялся зеленым коридором прямо к себе в келью. Там он мылся, сменял все белье и ложился поспать. Спал настоятель “довольно”, то есть ровно столько, сколько требовалось ему, чтобы выспаться. Проснувшись, он одевался и шел служить. А в храме в это время час-другой читались кафизмы. Во время кафизм положено сидеть, но в наших храмах нет стасидий, как, положим, в католических храмах, поэтому бабушкам приходится все время стоять. И это не в наших широтах, а в Средней Азии, при низких потолках. Там уже и свечи-то начинают гаснуть от недостатка кислорода, а бабушки стоят и умиляются, какое чудо Божие настоятель, заведший у них монастырскую службу.

Я намеренно остановился на моментах изуверского отношения к браку, которые, к большому сожалению, присущи не только монаху Герману (Андрею Михайловичу) и иерею К. На исповеди постоянно приходится выправлять страшные душевные надломы у семейных людей, — и это после исповеди у некоторых монахов. По этому поводу бьет тревогу митрополит Сурожский Антоний, но мало кто к нему прислушивается. Монахи-священники, служащие на приходе (не все, конечно!), действуют по сути как враги Церкви. Они разбивают браки, воздействуя в основном на женщин[2]. Вред Церкви наносят они нестерпимый. Причина бедствия проста. Есть Божий дар, наделенные им — Божии подвижники. И есть выдающие себя за таковых — это самозванцы. Наслышавшись, что в XVIII и начале XIX в. на Руси было старчество, новоиспеченные горе-духовники всячески стараются стать их продолжателями. Но там все шло от подвига, который Господь увенчивал тем или иным даром.

Когда человек с изуродованной душой приходит к старцу, Богом наделенному прозорливостью, то все, что требуется от падшего человека, — это добровольно вверить свою совесть и волю такому старцу и выполнять его советы, и последний, доподлинно ведая все, что нужно пришедшему к нему человеку, приведет его к вратам Божиего Царства. Но у подвижников весь акцент падает на Божий дар, который стяжается подвигом, а это — целожизненная, неослабеваемая молитва и труд под неослабным первоначальным наблюдением и руководством опытного подвижника. На такое мало кто способен; и вот, некоторые решают, что можно обойтись и без подвига. Есть дар священства, есть и мантия и клобук, завораживающе действующие на молящихся. Потому и слово монаха-священника воспринимается приблизительно так же, как если бы его изрекли преподобные Алексий Мечев и Иоанн Кронштадтский, святитель Игнатий Брянчанинов и им подобные. Усвоив, что послушание “паче поста и молитвы”, “младостарцы” изрекают свои домыслы как Божию волю. Но из этого может получиться только одно: если слепец будет вести слепца, оба упадут в яму.

Любой священник, вслушиваясь в исповедь Богу содействующу, дает советы, как уврачевать раны совести. При этом он далек от греховных мыслей об особых дарованиях, которые будто он уже стяжал. Он только сознает, что в хиротонии ему дарована благодать священства, которая в одном из многих харизматических дарований выражается как власть “вязать и решить”. Трепетно сознавая, что за то, как употребляет он эту власть, он будет отвечать Христу на Его суде, священник смиренный и врачует души Божией благодатью.

Возвращаюсь к повествованию. Трудно описать зрелище, которое открывалось в Ташкенте в Пасхальную ночь. Пространство от ворот до храма и само кладбище все было заполнено народом. За Пасхальной Заутреней молящиеся все стояли с заж­женными свечами, и море огней простиралось от храма во все стороны кладбища. Такое скопление народа мне доводилось видеть разве что в Лавре на праздник преподобного Сергия… Но такая посещаемость ташкентского храма началась только с момента, когда епархия стала православной, в период же обновленческого засилья в него никто не ходил. Я упоминал уже, что на том же кладбище была православная часовенка, настоятелем ее в период обновленчества был маститый протоиерей Александр Щербов, стойкий борец за Православие, умный, статный, красивый, волевой. У него-то в часовенке как раз и служили ссыльные иерархи-митрополиты Арсений, Никандр, архиепископ Борис. На эти духоноснейшие архиерейские службы иерархов-страстотерпцев стекался народ. Обновленцы исходили яростью, переполнялись ядом, но молящихся привлечь не могли; кровью истекало Православие, но народ оставался с православными священниками.

Около упомянутой часовенки и доныне почиют останки митрополита Арсения Новгородского — красы, гордости и доблести Российского Православия, и митрополита Никандра. В живых я их там уже не застал, но нежные воспоминания и горячая любовь исторгались из сердец каждого близко их знавшего.

В страшные тридцатые годы пребывал там еще святитель Лука (Войно-Ясенецкий). Его положение было несколько иное. Знаменитейший хирург, поборник Православия, исповедник, он совершал самые сложные операции. Как передавали очевидцы, он и на операциях всегда был в рясе с панагией (поверх рясы, разумеется, надевал халат). Перед операцией он всегда молился, и исход операции всегда был потрясающим. Полагаю, что сам святитель Лука далеко не весь свой успех относил только к своему умению, знанию, опыту и мановению рук. Если перед операцией он молился, то, значит, испрашивал Божией помощи. Он был высокого роста, имел внешность пророка.

Вскоре после назначения епископа Кирилла на Ташкентскую кафедру архиепископ Лука, тогда занимавший Тамбовскую кафедру, встретился с Владыкой и, характеризуя ситуацию Ташкентской епархии, сказал: “Брицкий — аспид и василиск. На его совести жизнь иерархов и сонм страстотерпцев, его необходимо убрать, только тогда можно сделать епархию православной“. Характеристика была верной, меткой и исчерпывающей, но как реализовать совет?! Напишет Владыка указ, всего-то выводящий Брицкого из настоятелей… Следующей же ночью является оперуполномоченный ГБ по кличке “Аристархович” (нас­тоящего имени его мы не знали) и вкрадчиво, ласково, нежно просит указ изъять. “Мы Вас очень ценим и не хотим с Вами расставаться”. И Владыка прекрасно понимал: не уступи просьбе, — и в одно мгновение превратишься во врага народа. Но главное-то — и жертвою ничего не достигнешь; все равно все останется на своих местах. Как поступить в этой сложнейшей ситуации? Иначе сказать, как убрать Брицкого? Вопрос оставался открытым. По этому поводу в одну из поездок Владыки в Москву (по поводу подготовки к Поместному собору для избрания Патриарха) владыка Кирилл вместе с архиепископом Лукой пошли на прием к Местоблюстителю и, описав сложившуюся в Ташкенте ситуацию, попросили, чтобы Местоблюститель сам, в качестве реакции на бесчисленные жалобы касательно Брицкого, шедшие прямо в Патриархию, своим указом запретил бы Брицкого. Митрополит Алексий согласился, и мы стали ждать указа из Патриархии.

Описываемая эпоха — это канун Поместного Собора 1945 года. Для отработки всех проблем, связанных с Собором, Владыка совершил две поездки в Москву на Предсоборные совещания. В первую же поездку Владыка не преминул сделать остановку в Актюбинске, заранее оповестив о своем приезде нелегально служивших там священников.

Поезд пришел в Актюбинск поздно вечером. Выйдя из вагона, я увидел, что нас ожидает достаточно много народа из священнослужителей и мирян, знавших владыку по Актюбинску еще в достоинстве ночного конюха. После трогательной встречи и сердечных излияний нас на подводе повезли в город и подвезли к дому, где на парадном крыльце с хлебом и солью нас встречала по-праздничному одетая хозяйка. Взяв у хозяйки хлеб. Владыка спросил: “Узнаете?”, на что получил ответ: “Как же, Владыко!”. После небольших положенных церемоний хозяйка повела нас в горницу, всю залитую светом, в которой, я бы сказал даже, изящно накрыт был стол, который в годину войны прямо казался фантастическим — так он ломился от яств. Застолье проходило в умеренно шумных и, наверное, содержательных беседах, но мне хотелось в то время только одно — спать. Изо всех сил преодолевая сон, я, конечно же, не мог запомнить содержания бесед, отложилось в памяти только одно: всеми присутствующими было одобрено владыкино предложение, кому-то поехать и попросить все у той же Денисовой аудиенции для Владыки. На том, по-видимому, к моей несказанной радости, завершилась ночная трапеза.

Уложив Владыку, потушив свет и улегшись сам, я испытывал необыкновенное наслаждение во всех членах своего тела от того покоя, которого наконец-то дождался. Собираясь уже  заснуть, я вдруг услышал голос Владыки: «Володя, ты помнишь, как я рассказывал тебе о “крылечке” в Актюбинске, на котором иногда меня подкармливала монахиня Палладия, и как однажды хозяйка, выходя в город через парадное крыльцо, увидела нас и милостиво позволила нам войти на террасу? Так вот, это крылечко то самое, через которое сегодня мы прошли, а теперешняя гостеприимная хозяйка — та самая, которая позволила нам с монахиней Палладией потрапезничать в ее террасе. Так вот, Володя, — продолжал Владыка, — если сойти с крыльца и прямо перпендикулярно пересечь улицу и спуститься вниз, там и находится больничная конюшня, где на лошадиной шкуре я провел немалое количество дней и ночей. Сходи-ка завтра посмотри, не лежит ли еще она там». Наутро я не преминул сходить. Шкуры там я уже не увидел: конюхи, скорее всего, уже успели определить ее на “дело”. Лошади тоже были в разъезде, но конюшню осмотрел и теперь воочию представляю ту Владыкину “фазенду”, на которой довелось ему провести много месяцев. Утром прибыл нарочный из горсовета (реакция на утреннюю просьбу епископа об аудиенции) к епископу с просьбой, чтобы он позволил перенести прием на вторую половину дня. К этому времени Владыке будет подан фаэтон.

К назначенному времени транспорт действительно прибыл, да не пустой, а с представителем из горсовета, и Владыка отправился к Денисовой. Впоследствии Владыка рассказывал мне, что, подъехав к горсовету и ожидая встретить там несметные толпы (ориентируясь на опыт прежних посещений), он увидел горсовет пустым, весьма изменившимся нашел Владыка и весь фасад здания; встретил милиционера, стоящего в дверях, который взял под козырек, когда проходил епископ. Почему-то пахнуло дешевым одеколоном. При входе увидел и саму Денисову, встречающую его прямо в дверях. Встретив, она провела его в свой кабинет. Денисова великолепно помнила Владыку. Завязавшаяся беседа касалась здания для богослужения, которое испрашивал Владыка. Будучи великолепно осведомленным обо всех для этого пригодных зданиях в городе, Владыка тем не менее дипломатично сам не показывал своей осведомленности. Он только под разными предлогами отклонял неугодное ему. Но вот когда было упомянуто о здании храма, Владыка сразу же отреагировал: “Что же лучше, чего еще искать?!”. Денисова спохватилась, стала говорить, что здание храма вообще не подойдет ввиду его запущенности. “В чем же дело, — прервал ее Влады­ка, — давайте поедем и взглянем. Если я найду храм пригодным для богослужения, то иных санкций больше не требуется, я Владыка, — внушительно сказал он, — и если найду возможным, так и спрашивать больше некого”.

На том же фаэтоне Денисова повезла Владыку к зданию храма. Осмотрев, Владыка нашел здание храма пригодным для проведения богослужений. “Мусорные же завалы, — обращаясь к Денисовой, сказал Владыка, — уж и совсем пусть не смущают Вас, это наша забота”.

Возвратились назад. Стол был накрыт, и сразу же началось торжество по случаю приезда правящего епископа. Застолье открыл сам Владыка и в своем слове сказал, что цель его приезда — богослужение. — Ныне эта цель вполне осуществима, ибо власти предоставляют и разрешение и место для служения — в запустении пребывающий храм, который только нужно освободить от хлама и приготовить к богослужению (на уборку давалось дня два или три). Я уверен, что радость по поводу возвещенного охватила всех присутствующих, но вот свойство человеческое, которое присуще всем тужилкам (так я зову всех церковных бабусек): вместо взрыва благодарности со всех концов стола послышались ахи и вздохи: “да как мы успеем?”, “это нереально”, “сделать все равно мы ничего не сможем” и все в этом духе. Тут-то и поднялась Денисова. “Стыдитесь, — резко сказала она, — у кого праздник по случаю приезда правящего епископа — у нас, коммунистов, или у вас, верующих? Вот смотрите, как приняли приехавшего к нам архиерея мы, коммунисты. Когда поступила заявка о том, что мы должны принять Владыку, для нас это было полной неожиданностью, к этому мы совершенно были не готовы. Так вот, чтобы создать хотя какие-то условия для приема, мы попросили Владыку перенести аудиенцию на вторую половину дня. В эту первую половину мы поскору отпустили весь народ (вот причина, вызвавшая недоумение Владыки относительно пустоты в горсовете), все осыпавшиеся, обвалившиеся углы спешно заштукатурили и побелили, а чтобы сыростью не пахло, мы все обрызгали одеколоном. Мы выделили Владыке фаэтон, по его просьбе для богослужения выделили здание бывшей церкви. Что же слышу от Вас, вместо радости и слов благодарности раздаются только ахи да вздохи…”. От такой речи Денисовой у присутствующих не осталось и следа малодушия. Все преисполнились решимости прямо сейчас, засучив рукава, идти и разгребать завалы. И, конечно же, к назначенному сроку все было вынесено, прибрано, подбелено, развешаны иконы и все приготовлено к богослужению.

Была-таки одна существенная заминка. Храм после закрытия отдали под дом культуры. И, конечно же, такому заведению требовался идол, которого и отлили из гипса, трех- или четырехметровой высоты. Никто не дерзал к нему подступиться, потому что в случае какого-либо повреждения кара будет наи­строжайшей и мгновенной. Владыка нашелся и здесь; он распорядился аккуратненько задвинуть его за печь, сшить огромное покрывало и тщательно задрапировать его. Так и стоял он засунутым в угол какой-то период времени, пока власть предержащие, спохватившись, не извлекли его оттуда и не увезли.

Богослужение было незабываемым. Весь город стекся на первое архиерейское богослужение. Нелегально служившие в городе священники все сослужили архиерею. Была и трудность — священники видели архиерея скорее всего только в день своего посвящения и потому, конечно, совсем не знали архиерейского служения. Потерянность была полная, забыли даже, какие, когда и как давать возгласы, и потому мне приходилось выполнять обязанности не только иподиакона (одному за всех), но и ключаря. Я должен был каждому священнику подсказать, что сейчас его возглас, когда и как он должен перекреститься, как поклониться, как выстраиваться на выход, когда и как подать архиерею крест, как поминать правящего архиерея и как лобызать его при этом, как подходить к архиерею для причастия и т. д. Надо было не забыть и самому при этом вовремя сунуть кому-либо дикирий, рассказать как правильно подать его… В общем, круговерть была совершенно немыслимая. Но в целом богослужение прошло весьма стройно и даже торжественно. Архиерей по своему обычаю во время богослужения несколько раз выходил к народу с коротким словом, с тем, чтобы вдохновить народ, и закончил богослужение пламенным обращением по поводу сбора средств в пользу семей погибших. Сбор, говорили, был необыкновенным.

Прощаясь перед отъездом с Денисовой и вручая ей собранные деньги, Владыка сказал: “Вы сами понимаете, что закрыть храм теперь просто нельзя, потерпите немного, по возвращении из Москвы я сделаю все, чтобы храм был официально зарегистрирован, и назначу сюда священников”. Денисовой ничего не оставалось, как согласиться. Замысел Владыки реализован был полностью. Храм был открыт и больше не закрывался.

В следующую поездку в Москву на второе Предсоборное совещание мы вторично посетили Актюбинск. Вновь совершили богослужение в так молниеносно открытом храме, только на этот раз служили уже два архиерея.

Суть в том, что где-то в предместьях Актюбинска, в каком-то кишлаке (едва ли не в Чалкаре), пребывал в ссылке архиепископ Николай. С какой кафедры его взяли, я просто не знаю, но по окончании срока он был назначен на Алма-Атинскую кафедру, на которой и скончался в сане митрополита.

От этого необычного служения мне запомнилось вот что… Отправляясь в Москву на второе Предсоборное совещание, Владыка имел твердое намерение вновь сделать остановку в Актюбинске с тем, чтобы еще одним архиерейским богослужением окончательно закрепить пока что нелегально открытый храм. Естественно, с собой мы взяли все необходимое для архиерейского богослужения и, разумеется, в единичном экземпляре. Когда же объявился еще один законно посвященный архиерей, признающий Московский Патриархат (хотя и пребывавший еще в ссылке), по малом совещании двух архиереев решено было служить соборным архиерейским служением. Так как полнота канонической власти была налицо, то и постановили: правящему архиерею литургисать в саккосе и большом омофоре, а гостю служить в мантии с малым омофором. Вынести постановление легко, а вот как реализовать стройность богослужения одному иподиакону при двух служащих архиереях, один из которых был облечен в мантию, я и сейчас плохо представляю. Крутиться мне приходилось как работнику у кузнеца: “дуй, бей, давай углей, кузнецу мети, за водой ходи” — и все одновременно. Точно так пришлось исполнять свои обязанности и мне. Постелить орлецы, подать посох, успеть закинуть шлейф мантии на “мир всем”, подать чиновник, заменить омофор, снять митру, подсказать растерявшимся священникам возглас, показать, как должно священникам сделать поклон архиерею, куда переместиться, где встать… да мало ли какие еще непредвиденные случаи могли подвернуться. Естественно, что-то я не успел вовремя сделать для архиепископа Николая. Он подозвал меня, сделал серьезнейшее внушение, чем очень озадачил меня. Мне, тогда мальчишке, казалось, что никакого отношения он ко мне не имеет, и что ему прислуживать — моя чистая любезность. Но это детская самолюбивая наивность. Я должен был знать, что послушание, которое я нес — я на него поставлен, а потому обязан был делать все для гостя с большим старанием и усердием, чем даже для своего Владыки. Сейчас, из глубины десятилетий, я восторгаюсь достоинством архиепископа Николая. Находясь еще в ссылке, он пребывал в гостях у правящего архиерея, а отчитал меня как следует… Архиерейского достоинства ничем не изгладишь!

Резолюция от Патриарха была-таки получена. Святейший, указывая на бесчисленные преступления Брицкого, сделал предписание Владыке: Брицкий должен быть запрещен. Но все, что только смог, пользуясь указом Патриарха, сделать Владыка, так это убрать Брицкого из настоятелей. Аристархович не преминул (в два часа ночи) приехать и на этот раз… Вкрадчиво, ласково, но настойчиво говорил: “В своей епархии Вы же Владыка, и потому никто, даже Патриарх, не может делать вам предписание”. Такое знание канонов Аристарховичем, конечно же, было подсказано Брицким. Владыка настоял-таки на своем — убрал Брицкого из настоятелей… Вскоре после описываемого события Владыка взял отпуск и мы уехали в Пензу, но, по обычаю, поехали через Москву. Патриарх был уже обо всем осведомлен, сказал, что переводит Владыку на Ивановскую кафедру, и доверительно посоветовал в Ташкент не возвращаться. За вещами пришлось ехать мне.

Владыка стал епископом Ивановским и Шуйским. По причине того, что в это время в Шуе не существовало даже храма, а в Кинешме стоял великолепный собор на высоком берегу Волги, Владыка исходатайствовал Патриаршее позволение переименовать кафедру на Ивановскую и Кинешемскую.

[1] Сравнивая “субботник” при открытии нашего Зосимо-Савватьевского храма, если судить по численности народа, я затруднюсь, которому отдать предпочтение… Но здесь — Москва, а там — кишлак. Правда, к Зосиме и Савватию пришло очень много деловых мужчин, и голыми руками, раздобыв ключи, они разобрали огромные железные конструкции, к которым без крана и подходить-то было страшно.

[2] За примером не нужно далеко ходить. У меня, как председателя дисциплинарной комиссии, лежат два идентичных письма, хотя и от разных лиц, в которых мужья свидетельствуют, что настоятель храма в поселке разбивает брак, воздействуя на их жен.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.