Гладкие большие камни уличной мостовой. Дорога, верблюжьими горбами идущая то вверх, то вниз. Низкорослые, белые, аккуратные здания вдоль улиц. И тишина.
Когда идёшь по улице вверх, перед тобой голубое небо. Остановишься наверху отдышаться, обернёшься назад — перед тобой вдали открывается море. Такого же цвета, как небо.
Греция. Острова.
Здесь до боли красиво, и всё это почему-то без толку. Местные привыкли. Их взгляд на море и небо безучастный, скользящий. Чтобы оценить по достоинству эту повисшую в воздухе жару, эту цветовую смесь терракотовых крыш, синего моря и белых стен, и треск цикад, и пыльную зелень олив, им надо покинуть родной дом, причём — надолго. Так, чтобы сны о родине потеснили все остальные сны, чтоб тоска тошнотой раз за разом подкатывала к горлу, чтобы пища чужбины была безвкусной. А иначе… Хоть в рай посади человека, он и там приживётся, пообвыкнет. Будет с тоскливым видом высовываться из окна, чтоб покурить и поплевать сквозь зубы, будет думать «чем бы заняться?» или «где взять денег?»
Красота создана для туристов, то есть для шумных и праздных существ, тратящих специально накопленные деньги на покупку свежих впечатлений. У них горят глаза, они взвинченны и радостны, они фотографируются, шумят на незнакомых языках за столиками в тавернах. Их белая кожа впитывает местное солнце. Они высаживаются из автобусов, как облако саранчи, чтобы, съев глазами, ушами и кожей весь набор запланированных впечатлений, уехать туда, откуда явились, и уступить место следующему десанту. «Я там был», — скажет каждый из них, тыча в нос собеседнику фотоальбомы, поднося сувениры.
«Я там была». За то, чтобы произнести эти слова, наша героиня заплатила бы много. Очень много. «Была». Сладкое слово. Когда она сможет произнести его, ей тоже покажется раем и это море с выводком рыбацких лодок у берега, и горы, поросшие курчавым лесом, и вертящиеся лопасти ветряной электростанции. Сонное, ленивое царство, где среди детей нет рахитов, потому что солнца так же много, как воды в море.
Она хотела бы быть туристкой. Она хотела бы улететь домой на первом самолёте, чтобы показывать подругам фотографии и говорить: «А вот это дом, где я жила».
Но нет. Не сейчас. Сейчас она идёт из супермаркета с сумкой, полной бытовой химии. Хозяйка любит чистоту. Деспина — по-гречески «хозяйка». Деспина Зоя. Подумать только. В космос давно летают ракеты, а на земле у людей до сих пор есть хозяева и хозяйки, как будто мы в Древней Греции, а не в одной из стран Евросоюза. Дичь какая-то.
Так по-русски думала женщина, освещённая греческим солнцем, возвращаясь вверх по улице домой из супермаркета. Тот отрезок её жизни, на котором мы с ней встречаемся, давно прошёл. Она уже дома, на родине. Греция осталась лишь в её снах и на редких фотографиях. Теперь она даже немножко скучает по тихому острову, на котором прожила два долгих года. Но мы видим её не сейчас, а тогда. Мы «тогда» переносим в сегодня и видим женщину лет сорока, только что остановившуюся наверху улицы, чтобы отдышаться, и обернувшуюся лицом в сторону моря, такого же синего, как небо.
Её зовут Маргарита. Так в паспорте. Ритой звала её мать. Точно так же звали и подруги. Катапульта, которая забросила Маргариту, словно камень, за тридевять земель, называется долги.
Она не брала денег в долг на раскрутку бизнеса. Она брала деньги в долг, чтобы сына не посадили в тюрьму. Ей, потомственной адвентистке, с детства знающей, что такое грехи и что такое заповеди, было особенно тяжело от того, что сын её связался с наркоманами, а она — внучка уважаемого пастора — была вынуждена выкупать его из беды и для этого брать в долг довольно большую сумму.
Так Маргарита оказалась в Греции, вдали от мужа (как он там?), от сына, продолжавшего, по слухам, бесчинствовать, вдали от общины, где о ней молились на каждом собрании.
Вера верой, а беда бедой. Рита плакала, как все; скучала, как все; сто раз порывалась уехать; боялась часто звонить домой, чтоб не рыдать в трубку и не услышать (не дай Бог) дурных новостей. Долг постепенно отрабатывался, хотя и не так быстро. Со временем порывы бросить всё и уехать сменялись мыслями остаться подольше и побольше заработать. Она была простым человеком, то есть — тростью, ветром колеблемой.
Для туристов греческие острова были раем, для местных жителей — декорацией, а для Риты её остров был местом добровольной ссылки, одинаково тоскливой, будь ты хоть в Сибири, хоть в Африке.
Она, конечно, утешалась Библией. И раздражалась хозяйкой. Деспина была стара, как сама история Древней Греции. Она была почти глуха, перемещалась по дому едва-едва и часто просыпалась ночью. Ела она мало и в туалет (слава Богу!) ходила не под себя. Но бывали дни, когда нужно ей было что-нибудь поминутно. То выжми ей сок. То включи телевизор, то выключи телевизор, то позвони сыну, чтоб на выходные приехал. И всякий раз, не важно, ночь на дворе или день, глухая хозяйка била палкой в стену и кричала «Ри-и-та».
Непременной обязанностью служанки было зажигать на ночь лампаду перед иконой Богоматери. Рита было воспротивилась. «Идол! Не буду! Не сотвори себе кумира!» Но для деспины Зои это было очень важно, и русская адвентистка смирилась.
«Я не грешу в душе. Я не изменяю Богу. Я просто… Я просто…», — думала Рита про себя, зажигая лампаду, и не могла подобрать точное имя тому действию, которое совершала каждый вечер.
Она уходила к себе, чтобы успокоиться за чтением Библии, и оставляла старуху сидеть в кресле напротив потемневшего на ночь окна. Деспина могла сидеть часами, глядя в одну точку, думая о чём-то. Временами она поднимала глаза к Богородице, крестилась сморщенной, как куриная лапка, рукой и вздыхала тихо: «О Панагия».
Греки ничего не знают о нас. Никто ничего о нас не знает. Никто вообще ничего не знает. Это мы читаем обо всех и всем интересуемся. Остальные плевали на мир, не попадающий в поле прямого обзора. Исключения есть, но их мало.
Кассирша в маркете, с которой Рита подружилась, спрашивала её поначалу, есть ли у нас в домах телевизоры. Спим ли мы на простынях или на голом полу. Всё это жутко возмущало Маргариту, и она лихорадочно перебирала в уме аргументы для доказательства нашего величия.
«Да мы первые в космос полетели! Да у нас дети про вашу Грецию знают больше, чем вы сами! Да у нас Пушкин…» Она никогда не гордилась дома ни Пушкиным, ни Гагариным, ни школьной программой. Было чувство, что Родина велика. Но не было знания — почему, и это тоже раздражало.
Кассирша улыбалась в ответ. Она не понимала ничего — ни причин Ритиного раздражения, ни того, почему такие умные люди пачками уезжают из дома на заработки. Этого, по правде, Рита тоже не понимала.
— У вас Церковь есть? — спросила однажды кассирша у Маргариты.
— Конечно, есть, — отвечала Рита. Но когда она на своём ломаном греческом языке начала рассказывать о своей общине, о Библии, о дедушке-пасторе, лицо кассирши скривилось в презрительную гримасу.
— Это не Церковь, не Экклесия, — сказала гречанка. — Настоящая Экклесия — вот, — и она показала рукой в сторону покатой черепичной крыши местного храма и перекрестилась.
Рита не стала спорить, хотя ей хотелось крикнуть на весь магазин, что греки — обычные идолопоклонники, что они не знают и не читают Библию и что вообще их местный священник подмигивает незнакомым женщинам. Что настоящая вера иная, иная. Но она сдержалась и, расплатившись, вышла. Она шла из магазина по улице вверх, и ей хотелось плакать. Плакать от одиночества, от обиды, от усталости.
В местном храме она бывала время от времени. Священник действительно игриво подмигнул ей, когда она, понуждаемая деспиной, пришла, чтобы подать записку с именами на поминальную службу. Это тоже входило в её обязанности — приносить по воскресеньям из церкви просфору, относить деньги и записки с именами на службу.
Храм был мил. Именно мил, а не красив или величествен. Он был чужой для Маргариты, но всё же, думала она, в нём тоже молятся Богу. И ещё распятие притягивало её взор. Это было высокое, большое и очень красиво сделанное, красиво нарисованное распятие. Иисус на нём казался уснувшим. Красивым, уставшим и уснувшим. Он склонил голову на плечо и закрыл глаза. А в ногах и руках Его торчали гвозди, большие гвозди с квадратными шляпками. Однажды Маргарите вдруг захотелось подойти к Распятию, чтобы помолиться или даже… поцеловать ноги Иисуса. Но она сдержала себя. Ей нельзя. Так неправильно. Бог есть Дух, и поклоняться Ему надо в духе и истине. Бог не в рукотворенных храмах живёт.
Она вышла тогда из храма почти бегом, словно уходила от искушения.
Мы ведь смотрим на неё «тогда». Мы отмотали, как плёнку, несколько лет жизни, и словно в реальном времени смотрим со стороны на свою соотечественницу, оказавшуюся на заграничном курорте с целями, далёкими от отдыха. А что сейчас?
А сейчас Маргарита Павловна сидит за столом и рассказывает мне о том, что было с ней в прошлом, кажущемся уже таким далёким. Мы дружим с ней. Она — прихожанка в храме хорошо знакомого мне священника.
Видели бы вы, какое распятие она подарила в храм этому священнику! Большое, красивое и живое!
Иисус на нём словно уснул. Только что, «преклонь главу, предаде дух». А все детали живы. Солнце и Луна со страхом смотрят на Господа, как живые. Голова Адама под Голгофой то ли скалится от страха, то ли улыбается. И если это улыбка, то от неё становится жутко. Кровь из ран уже не течёт, но запеклась, и тоже — живая. И ты становишься живым, когда, постояв минуту-две у распятия, вдруг опустишься на колени и, коснувшись лбом пола, скажешь шёпотом: «Прости меня».
— В Великом посту мне совсем было плохо. Тоска такая, что хоть вой. Я читала, молилась, но всё равно тоска не отступала. Иногда смотрела в книгу и ничего не видела. Читала одно и то же по нескольку раз и не понимала ни одного слова. Да и времени не было читать. Работа. То одно, то другое.
Это как тюрьма. Ни одного нового лица. Те же стены, та же работа, один и тот же пейзаж. Горы, море, тишина. Я думала, что с ума сойду.
Тут деспина посылает меня в храм отнести деньги на службу. А мне так не хочется. Видеть никого не хочется, только бы легла в угол и плакала. Но делать нечего. Иду. Прихожу в храм. Людей среди дня почти нет, и распятие стоит посреди храма. Я дала деньги на службу и уже повернулась уходить. Потом что-то меня задержало. Думаю, посижу в храме немного одна. Не буду спешить. Села на скамью и смотрю на распятие. Потом… Не знаю, что со мной было. Вот не знаю. Меня будто сила какая-то подняла с места и подвела к Голгофе. Как я вдруг начала плакать! И молиться начала! Будто в груди что-то прорвалось, и слёзы хлынули рекой. И молюсь Христу. И крещусь! Представляете? Сначала жаловалась Христу на жизнь, что скучаю, что плохо мне. Жалко себя было. Потом стала молиться за сына, за мужа. Потом вдруг почувствовала свои грехи, вспомнила, увидела, сколько их! Мы ведь себя чуть не за святых привыкли считать. А тут у меня будто глаза раскрылись. Я долго тогда в храме была. Не знаю сколько. Пришла домой, бабка моя кричит: «Где ты была?» — а я чувствую, что люблю её. Мне так легко стало. Я таку-у-ую благодать получила, что вам сказать! И потом лампадку зажигала с радостью.
Она говорит, говорит, говорит. А я пью чай и слушаю, слушаю. Они так любят говорить, эти милейшие бывшие протестанты. У них везде «благодать», «откровение», «свидетельство». А мне вот хочется такое же распятие к себе в храм. Но просить не буду. Стыдно. Да и дорого это.
Уж сколько разных историй, всяких-всяких, слышали мои уши. Не пора ли записывать? Говори, говори, Маргарита Павловна. То, что ты говоришь, действительно, и откровение, и благодать, и свидетельство.
Она поднималась по улице вверх, неся в руках сумку, полную бытовой химии. Деспина Зоя любит чистоту. Мы знаем, что случится с ней через полгода, а она ещё ничего не знает. Что ж, оставим её при блаженном незнании. Её — Маргариту, внучку уважаемого пастора, приехавшую в Грецию, чтобы заработать денег и отдать долги.
Вот она стоит с печальным лицом, среди треска цикад под синим небом, обернувшись, чтобы взглянуть на такое же синее море.
Прот. Андрей Ткачев