Главная Подкасты

«Мечтаю написать книгу про то, как не стареть». Интервью с Майей Кучерской

Как жить свою жизнь: не предавать друзей, не бросать близких и творить
Детская Москва, книги на «сачке» МГУ и папино недоумение от того, чем будет заниматься его любимая дочь. Жизнь в Америке и возвращение в Россию — ради свободы и возможностей. Сейчас ощущается, что мир тебе больше не принадлежит. А все-таки жизнь продолжается, и творчество — тоже. «Правмир» поговорил с писательницей Майей Кучерской.
1 Авг

Подписывайтесь на наш подкаст:

Слушать в Яндекс Подкастах Слушать в Google Подкастах Слушать в Apple Podcasts

«Сачок» и первые публикации

— Мы познакомились на филфаке, куда вместе поступали, конец 80-х — начало 90-х. От того времени у меня осталось ощущение с каждым днем нарастающей свободы. А у тебя?

— Абсолютно то же самое. Ясно помню собрание нашего курса в девятой поточной аудитории, на котором мы отменяли историю партии и прочий марксизм-ленинизм. Я не верила своим ушам и глазам, потому что речи были необычайно смелые, все так бесстрашно говорили. Начальство внимало этому «народному возмущению» и гневу, но ничего не отвечало. Теперь мне понятно: скорее всего, решение было принято еще до нашего шумного собрания. Но у всех было ощущение, что мы сами сейчас вершим наши судьбы. Да, конечно, нарастающая свобода с каждой минутой, с каждым днем: все больше публикаций, все больше прекрасных событий, вроде приезда в СССР Нины Берберовой или возвращения Солженицына.

— А книжки на «сачке» [так называли 1-й этаж гуманитарного корпуса МГУ, где студенты прогуливали занятия]? Расставленные столы, а на них все что угодно, от Бердяева до эзотерики. Неужели все это было?

— Первые два-три года не было, книжки позднее появились, в 90–91-м. В первые годы нашей учебы «сачок» пустовал, а потом прилавки действительно выросли, как из-под земли. Поразительно это было: книги вдруг стали доступны. Незадолго до того я на первый свой гонорар на черном рынке купила пятитомник Пастернака. Он еще стоил огромных денег, продавался из-под полы на толкучке возле книжного.  

— Первый гонорар был за что?

— Моя первая публикация как критика была в журнале «Детская литература». Это считалось неплохим дебютом. Вышла крошечная рецензия, затем еще одна, уже в «Новом мире», — и внезапно оказалось, что новомирский гонорар сопоставим с моей стипендией. А потом гонорары стали вдвое-втрое больше. «Как хорошо, оказывается, живется критикам», — подумала я. Но очень быстро эти гонорары стали превращаться в ничто. Это тоже произошло очень быстро, к началу 90-х, когда вдруг все снова изменилось. Но восторг от первых гонораров не забыть. Деньги получали в кассе бумажками, сбербанк-онлайна не существовало, дорогая молодежь! (смеется)

О приходе в церковь 

— Кстати о молодежи. Почему многие наши ровесники пошли в церковь?

— Мне кажется, это до конца не осмыслено еще, обращение молодых людей в 90-е. Они — мы — росли в атеистических или полу-атеистических семьях и вдруг устремились в церковь. Когда я сама отправилась в церковь, у меня было ощущение, что я такая одна. А потом раз и встречаешь на службе свою преподавательницу по латинскому языку, и тебя ошпаривает: оказывается, и преподаватели тоже сюда ходят! Или однокурсника встретишь. И выясняется, что таких вот «одиночек», как ты, целая толпа.

Видимо, у всех было ощущение хлынувшего воздуха, его стало так много, что истинные пропорции восстановились. До этого мир был трехмерным, и тут у него обнаружилось еще одно измерение. Мы дружно кинулись туда, в неведомое, совсем новое — христианскую веру, христианский мир, православную церковь. Сейчас я как преподаватель вижу много молодых людей. И мне кажется, больше ничего подобного не происходит. Скорее, церковь вызывает иронию. Вернее, даже иронию перестала вызывать. Просто равнодушие. 

— Вряд ли ребята, учившиеся в технических вузах или на мехмате, шли в церковь. К этому приводило изучение языков, изучение литературы?

— Я не знаю, как все происходило у условных физиков и математиков. Думаю, и там тоже было движение, просто потому что оно тогда наблюдалось везде, но, наверное, да, гуманитарии более склонны к иррациональному. По крайней мере, первая догадка, что, возможно, Бог существует, пришла мне в голову именно на уроках литературы Льва Иосифовича Соболева. Кстати, его ученики постоянно обращались в христианство, думаю, потому что он так вел свои уроки, что в итоге люди становились не только литературоведами, но и христианами. 

Дело в том, что на уроках Лев никогда не выражал сомнения в том, что мир небесный существует. Толстой, Достоевский, их герои постоянно цитируют Евангелие, спорят о вере — все это обсуждалось с предельной серьезностью, с отсылками к евангельским притчам, без всякого скепсиса или иронии. Конечно, у этого было простое объяснение: мы исследуем точку зрения автора, реконструируем его отношения с Богом. А для него Бог реальность. Для него. Но нет-нет да и всходило на уроке на ум: Достоевский верил, Толстой тоже, и Блок. Может, Он действительно существует? Наверное, именно уроки по Толстому перевернули мой мир. Меня привел в церковь, как ни удивительно, за одну ручку Лев Иосифович, за другую — Лев Николаевич. Два Льва.

— При этом сам Соболев не был верующим.

— Я не знаю, это очень деликатный вопрос. Он не ходил в церковь, скажем так. Он ходил в библиотеки, в архивы. Соболев открыл мне мир филологии, то, насколько чтение текста может быть азартным и сложным делом. 

Вообще, когда я отправилась в свои 15 лет в литературный класс, я довольно слабо себе представляла, что такое филология. Мне просто нравилась литература — и вот я услышала, что в Москве существуют два литературных класса. Один из них был совсем далеко от дома, другой поближе. Я прошла собеседование, и с первых же уроков оказалось, что литература — уже «ведение», а не просто литература — это так увлекательно! Даже когда пишешь скромное сочинение, ты же на самом деле проводишь целое расследование. Что это значит? Зачем он тут это сравнение использовал? Почему герои говорят сначала на французском, а дальше на русском? Множество загадок. И чем больше у исследователя инструментов анализа, тем точнее разгадка. Я никогда так не училась, как у Соболева. Ночи, дни, районная библиотека, в которой я сидела допоздна, никто не заставлял, я сама никак не могла оторваться. За дверью дверь. Мне открылась целая вселенная, с которой христианство оказалось тесно связано.

Лесков и «Современный патерик» 

— Ты написала художественно-биографическую книгу в серии ЖЗЛ про Лескова. Но в университете ты собиралась изучать его исключительно как литературовед? Ты же не мыслила себя писателем?

— На втором курсе я действительно писала курсовую про Лескова, потому что мне, с одной стороны, любопытен был Лесков, с другой — мне очень хотелось заниматься в семинаре по драматургии у Анны Ивановны Журавлевой. У Лескова была ровно одна пьеса, «Расточитель». Вот я и написала работу про эту пьесу, после чего Лесков был надолго забыт. Диплом, а потом и диссертацию, я писала про святочные рассказы. Это тоже было дыхание времени, потому что святочные рассказы в годы советской власти не издавались, а в переизданиях «Мальчика у Христа на елке» Достоевского или «Девочки со спичками» Андерсена подзаголовок «святочный рассказ» часто стыдливо замалчивался. Были такие рассказы и у Лескова, но о том, что они святочные, говорилось только в комментариях. Одним словом, мне казалось, что я открываю совершенно другой, неведомый мир, теперь уже на территории изящной словесности. Мне вообще всегда нравилось что-нибудь новенькое и свежее, хотя в изучении святочных рассказов я была не первая. 

— «Современный патерик» ворвался в нашу литературу. Понятно, что за ним стоит огромная традиция, от Лескова до Ардова, но все же это странная тема для молодой девушки. Каким образом она возникла?

— Когда мне говорили: «Это же как у Лескова», я каждый раз недоумевала: «Да почему? Скорее, как у Хармса». Но вообще-то эти рассказики стали сами собой появляться, словно бы на полях патериков.

Еще одно потрясение, помимо того, что «ой, оказывается, прямо тут за стенкой есть мир невидимый», — это православная литература, тоже мне до этого совершенно неизвестная. Я стала читать не только Библию, но и все сопутствующие книжки. «Добротолюбие», «Лествицу», «Луг духовный», жития святых ХХ века. Истории про монахов, которые жили в пустыне, тоже меня переворачивали. Мне казалось, что это полностью документальные истории. Сейчас бы я, наверное, другими глазами их читала, но тогда я воспринимала эти тексты как живые, как рассказы о том, что в реальности происходило с этими неведомыми, тихими, часто очень молодыми людьми. Они отправлялись в скит, жили на короткой ноге со всякими львами, выходившими позавтракать к ним, но почему-то не ими. В общем, патерики мне очень понравились как форма. Лаконично, наглядно, остро!

Теперь я думаю, что сочинение «Современного патерика» было формой освоения нового, незнакомого мира, в котором живут батюшки и монахи, идет церковная служба, отмечаются православные праздники. Это было как учить японский или китайский.

«Откуда эта ваша Кучерская все знает?» 

— И тем не менее один знакомый священник мне говорил: «Ну, эта ваша Кучерская! Такое ощущение, что она у меня под аналоем сидела, когда я исповедовал. Откуда она все это узнала?» У меня такой же вопрос.  

— Я была так захвачена новой незнакомой мне жизнью, что пыталась узнать все, что возможно, и не только из книг. Это было время активных паломничеств, мы с подружками и друзьями ездили в Оптину пустынь, которая только-только открылась, к старцу, отцу Николаю на остров Залит. Все это мы вдыхали, впитывали и, конечно, слышали много разных историй. Помню картинку, как мы ночуем на полу в храме в Троице-Сергиевой лавре. В полутьме, только редкие огоньки свеч горят. Вместо матраса и подушки просто подстелили пальто. Как все легко и прекрасно было в 20 лет. 

Вот откуда многие встречи с будущими героями «Патерика». Хотя довольно скоро мне стало очевидно, что все-таки это очень особенный мир, и немного замкнутый круг — круг определенных представлений о жизни, со своим набором мифов и запретов, субкультурой. И «Патерик» — книжка еще и том, что мир этот иногда слишком закрытый, слишком ограниченный, со смещенными пропорциями. Он не равен ни христианству, ни тому огромному и сложному миру, в который все мы родились.

— В книге подзаголовок — «чтение для впавших в уныние». И правда, она помогает. Почему? 

— Я не раз слышала от своих добрых читателей признания, что «Современный патерик» их действительно исцелил от уныния и, страшно выговорить, чуть ли даже не обратил в веру. Но трудно автору об этом рассуждать. Я думаю, что христианство настолько богато, в нем так много красок, что каждый реагирует на ту, что ему ближе, созвучнее. Сколько в нем радости, улыбки, смеха, даже иронии. Наверное, и «Патерик» проникнут чувством радости от того, что случилось 2000 с лишним лет назад, когда мир изменился и стал смеяться иначе, узнав, какова она, родительская любовь, когда в родителях — Бог. 

— Есть там рассказ про женщину, которая молилась за своих умерших родственников. Они были неверующими, и она хотела их спасти. Каждый раз она с радостью приступала к молитве, но только ничего не менялось. А потом раз — и изменилось, потому что «ни одно усилие не бывает напрасным». Удается ли жить с этим ощущением, или напрасных усилий очень много?

— Мне кажется, это тоже вопрос веры. Я бы хотела верить, что напрасных усилий не бывает. Но что удачно в этом представлении — оно одинаково важно и для верующих, и для неверующих. Если все наши действия оставляют след в мире, то значит, что хотя бы поэтому смерти нет, это и про бессмертие тоже. Что и утешительно, и ответственно. 

— В книге «Бог дождя» рассказывается про юную прихожанку, студентку филфака, влюбленную в священника. Это автобиографическая история?

— Что хорошо с литературой — даже если напишешь про себя, это все равно оказывается про многих. Потому что пересечение границы между реальностью и искусством превращает реальных людей в персонажей. Или вот спишешь священника не с одного, а с четырех батюшек, он все равно будет воспринят читателем как конкретный человек. После выхода «Бога дождя» я получила немало писем, в которых говорилось: «Эта история про меня. Я тоже влюбилась в батюшку».

Теперь я думаю — ну а как могло быть иначе? Приходит девушка в церковь и видит, конечно же, не человека, а ангела. Он произносит не человеческие, а ангельские слова церковной службы, он вписан в этот церковный космос. И что ей остается? У нее и выбора нет. Как сравнить его с собственными однокурсниками, обыкновенными мальчишками? Такая история могла и может случиться с кем и когда угодно. Конечно, сейчас я, читая практически любую книжку, фикшн, легко вижу, правда это или придумано. Но есть еще высшая правда — искусства, не предполагающая буквального соответствия реальным обстоятельствам. И всегда видно, подлинное это или нет.

Про родителей, которые не всегда понимали, но всегда поддерживали

— Как родители отнеслись к тому, что их дочка идет в этот неведомый мир литературы и веры? Вряд ли им было это понятно, они же «технари».

— Папа — инженер, доктор технических наук. Слова «морозостойкость резин» сопровождали меня все детство, потому что книги, которые стояли у папы в шкафу, сплошь были про резины и про то, как их можно растягивать, нагревать или замораживать, и как они на это реагируют. Папа с большим увлечением относился к своему делу, любил свою лабораторию, исследования. Как они восприняли мою неожиданно проклюнувшуюся веру? Сначала я пыталась это скрыть, прятала иконы, придумывала причины, по которым я так рано ухожу из дома в воскресенье. Но быстро была разоблачена.

И я бесконечно благодарна папе и маме за то, что они приняли мой выбор. Знаю людей, которые страшно скандалили с родителями. Мои же, никогда об этом не говоря вслух, словно бы интуитивно понимали, что такое свобода, в том числе моя, и ценили ее, хотя никто их этому не учил. Но они просто мне эту свободу предоставляли. Для мамы, я думаю, главным расстройством были посты. Все-таки и она, и папа родились незадолго до войны. Оба они знали голод. Папа в ответ на вопрос, что он помнит о войне, он 37-го года рождения, всегда говорил: «очень хотелось есть». И вот если ты знаешь, что теперь человека всегда можно накормить, а он не ест, да еще по собственной воле… Как это можно! И мама страшно огорчалась, что я вдруг не ем мясо. То, что я встаю чуть свет и еду на раннюю службу в церковь, было тоже не очень понятно, но не так огорчительно.

А папиной реакции вообще не помню. Возможно, ее и не было. Папа всегда за то, что интересно моей девочке, моей дочке. И до сих пор так. Он, например, искренне недоумевал, почему я иду на филфак. Ему было бы гораздо понятнее, если бы я пошла в Московский институт химического машиностроения, который он закончил сам. И в какой-то момент случилось чудо… Я расскажу про него потом.  

А пока что вот вам сцена: мне 15 лет, мы втроем сидим в моей комнате, и я вдохновенно говорю родителям, что хочу на журфак. Тогда я еще не знала ни о существовании литературного класса, ни о Льве Соболеве. И вот я говорю родителям, что нет ничего лучше этой профессии и я буду журналистом. (Забавно, что это отчасти и сбылось.) И папа недоуменно отвечает: «А что такое журналистика? Это же непонятно что». Но в итоге я выбрала филологию. И он изумился этому точно так же, и признался, что самым страшным для него в школе было написать сочинение, и вопрос, что хотел сказать автор, заводил его в тупик. «Откуда я знаю, что?» — говорил папа. 

Вместе с тем он любил и до сих пор любит книги, ценит стиль, с огромным удовольствием читает и обсуждает со мной современную литературу, и я ему много чего рекомендую. Но понять, что делают эти филологи, он все равно не мог. Тем не менее, я хорошо помню конец того разговора и про журналистику, а потом и про филфак: «Если ты так хочешь… тогда конечно». Родители никогда не пытались меня ломать, переубеждать, и как же я им за это благодарна! Мой выбор был им непонятен тогда и, возможно, непонятен до сих пор. Но они его приняли. 

— А про чудо?

— Папа хотел, чтобы я поступила в Московский институт химического машиностроения: «Я хотя бы понимаю, чем ты будешь заниматься». И все объяснял мне, объяснял, что я буду делать, закончив МИХМ. Но даже от этих объяснений меня охватывала такая тоска! И вот прошли года, я окончила филфак и поступила на работу в Высшую школу экономики. Вышка несколько раз переезжала, и в какой-то момент наша школа филологических наук переместилась на Старую Басманную. И вот приехала я туда первый раз, и вижу над входом большие синие буквы: «Московский институт химического машиностроения». Здание было куплено Вышкой, но раньше МИХМ находился именно здесь. Институт на наших глазах потихоньку сворачивался и переезжал, но там еще оставались сотрудники. 

И вдруг из дверей все того же парадного подъезда с синей надписью наверху выходит… мой папа. Человек очень похожий на него, просто невероятно. Выражение лица, походка, возраст. Явно инженер, человек технической профессии. Явно преподаватель МИХМа. Я, конечно, тут же позвонила папе и говорю: «Твоя мечта исполнилась. Я теперь работаю в МИХМе». 

Кстати, эта история легла в основу одного моего рассказа, святочного, «Кто живет в башенке?» называется. Я ведь тоже в итоге выпустила недавно целый сборник святочных рассказов, передала привет своей филологической молодости («Случай в маскараде. Несвяточные рассказы». М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2025. — Ред.). 

Зачем нужны не очень хорошие писатели

— Как придумалась магистратура по обучению литературному мастерству в Вышке? Разве этому вообще можно научить? 

— Преподавание литературного мастерства — это отдельная профессия, как преподавание иностранного языка, например, и я довольно долго ее осваивала. Да, я была писателем, я была филологом, но это совершенно не то же самое, что преподаватель творческого письма. И лишь совсем недавно я наконец почувствовала уверенность — страшно, что меня сейчас услышат студенты, которые у меня учились пять, семь лет назад, — я начала видеть текст начинающего автора так, будто это рентгеновский снимок. Смотрю, понимаю диагноз и вижу, что нужно изменить.

Конечно, авторская свобода и авторский замысел важны. И, когда я обсуждаю текст со студентом магистратуры или со слушателем нашей школы, Creative Writing School, я всегда говорю: вы вправе не принять мои пожелания, сделать так, как вы хотите. И все же я обязана вам показать: видите, тут у вас затемнение, тут нарост. Можно это вылечить, а вот это просто отсечь. И прописываю разные средства, кому что: добавить диалогов, сократить начало, усилить любовную линию, приписать вот тут, на обочине дороги, небольшой пейзаж с колокольчиками.

— И помогает?

— Тексты наших выпускников все равно окажутся разного уровня. Но ведь и на иностранном языке кто-то говорит, как носитель, а кто-то только книжки читает. Это и навык, и талант. У меня есть любимое слово — «органика». Открываешь текст, человек еще ничего не умеет, он не знает, как строить сюжет, не понимает элементарных правил. Но органика уже есть. Талант. А у других нет. Тут самое главное — никому про это не рассказать, чтобы не отрезать путь к творчеству.

— В России до вашего проекта ведь ничего подобного не было? Вы были первыми? 

— Хотелось бы мне приписать себе славу первооткрывателя creative wrintings в России. Но нет, первые курсы появились года за два-три до того, как мы с Натальей Осиповой открыли нашу школу. Но они были тихие, маленькие. А вот после того, как заработала Creative Writing School, новые литературные курсы и школы начали расти, как грибы. Начинать мне было очень боязно: я же никогда не преподавала творческого письма. Творческие задания на уроках давала, сама на литературный кружок когда-то ходила, но очевидно, что этого было недостаточно. И я начала читать английские учебники и пособия по творческому письму. Один такой учебник меня просто потряс. Там объяснялись довольно очевидные правила создания художественного текста, но я никогда про них не думала, писала как Бог на душу положит. Получалось не так уж плохо иногда, тот же «Патерик» сочинен вопреки всем правилам, и все же знать их оказалось так поздно.  

Выяснилось, например, чтобы читатель почувствовал, что происходит в комнате, всего-то и нужно рассказать ему, чем в ней пахло, как свет падал, какие шорохи и звуки раздавались. Словом, чтобы создать объемную картинку, следовало обратиться к основным органам чувств. 

Я делилась своими открытиями со слушателями, и у них это вызывало такой же восторг. Вопрос «можно ли научить писать» рассыпался на глазах. Вот же они, эти тексты, написанные через две недели авторами, прежде ничего не писавшими. Я увидела: это совершенно реально. Это работает. 

— Благодаря социальным сетям, современный человек уже больше писатель, чем читатель. Это вредная тенденция, что все взялись писать?

— Чувствую, что ответственность тут и на моих плечах. Ладно бы только социальные сети, но ведь каждая вторая новинка в каком-нибудь хорошем издательстве написана нашими выпускниками. Да, нас стало много. Но знаешь, помню, какое изумление у меня возникло от чтения двухтомника «Летейская библиотека», написанного Александром Львовичем Соболевым. Совпадение имен не случайно.

— Сын Льва Иосифовича Соболева? 

— Да, мой однокурсник. Сейчас, кстати, и романист, не только филолог и замечательный знаток Серебряного века. В свое время в ЖЖ Александр Львович выкладывал небольшие филологические очерки о забытых поэтах и писателях 20–30-х годов прошлого века из круга Блока, Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Маяковского. Этих авторов тогда знали все, а сейчас о них знают только Саша да два-три специалиста. 

Меня поразило, что их было не пять-восемь, не десятки — сотни! Бурливая, говорливая толпа активно публиковавшихся литераторов. Но по разным причинам эти люди сошли с дистанции. Кто-то уехал и перестал писать, кого-то убили, кто-то стал учителем в школе, кто-то начал работать в цирке. Но в 20-30-е годы они еще присутствовали в литературе и составляли ту самую литературную среду, надышивали тот самый воздух, без которого не было бы ни Пастернака, ни Мандельштама, ни Ахматовой. 

Наши курсы и наша магистратура создают этот самый круг героев для будущей «Летейской библиотеки». Кто-то из них останется в истории, о ком-то будут помнить только специалисты. Но от того, что их много, русскоязычная литература становится качественней. И благодаря существованию этой среды выше шанс, что появится новый условный Пушкин или Мандельштам. Для развития литературы это просто восхитительно, что литераторов, да еще и грамотных, обученных, так много. Да, они все претендуют на наше внимание. Но кто нас заставляет? Не хочу читать — не читаю. Пусть книги все равно выходят, пусть создается животворная литературная среда.

Это был литературоведческий ответ на вопрос о том, не слишком ли много стало писателей. Но есть и человеческий. В литературу, как правило, идут по призванию. Денег нет, славы, скорее всего, не будет. Все это прекрасно понимают, и все равно приходят учиться писать, сочинять. По любви. И если любишь — вот и занимайся любимым делом. Это и терапия, и умножение красоты в мире, и самопознание, и понимание, как этот мир устроен. Ведь сквозь призму поэзии и прозы мы ясно понимаем и людей, и ход истории, и вообще смысл человеческой жизни. 

Про невозможность быть собой на чужом языке

— Как писателю живется в странах чужого языка? Была (и иногда продолжается) Америка, сейчас к ней добавился Китай, где ты преподаешь. Можно ли представить себе, что в какой-то из этих стран ты остаешься навсегда?

— Это очень важный вопрос, потому что через язык мы ведь действительно реализуем нашу идентичность. И когда я говорю не на родном языке, то это не совсем я. Это немного придурочная девочка, косноязычная, коверкающая слова. А то и вообще немая, ведь на китайском говорить я не могу. Я пыталась в магазине купить чай и, по-моему, с отменным произношением и интонацией произносила «ча» по-китайски, и никто меня не понимал, пока я не показала в гугл-переводчике, чего я хочу. Тогда собравшиеся вокруг меня продавцы дружно сказали: ах! «чаааа»! В тональности, которой мне не освоить никогда. 

В Америку я попала совсем в молодые годы, когда поехала учиться в аспирантуру, и под конец пребывания там мне было совершенно комфортно. Думаю, если бы я осталась, я бы достигла некоторых языковых успехов, как и все их достигают. Нельзя не выучить язык, живя в стране и преподавая на нем. Поэтому, думаю, все бы сложилось. Но в итоге не сложилось, и, честно говоря, мне жаль. Мне бы хотелось научиться быть собой и на иностранном языке.

— А быть собой, живя в другой стране, возможно? Или это просто будет другой ты?

— Видимо, это другой ты. Я не имела долгого опыта жизни в другой стране, максимальный отрезок — три года. Но все последние годы постоянно думала о том, что такое отъезд. Процитирую свою старшую дочку, которая уехала учиться в Америку по своему выбору и уже довольно давно там живет. На мои слова о том, что эмиграция — это трагедия, она удивленно сказала: «Как? Для меня эмиграция — это вдохновение, открытие нового мира, невероятное расширение и горизонтов, и своего “я”. Только плюсы. Минусов не вижу вообще». 

Одним из самых острых моих переживаний тогда, в Америке 1990-х, было понимание, что мир вдруг лежит у тебя на ладони и возможностей — столько! При известной энергии и настойчивости, ты можешь пойти любой дорогой и на любой достичь успеха. У меня было ощущение абсолютного всесилия. Возможно, иллюзорное. Но когда тебе 20-25 лет и тебя ни разу не щелкали по носу, ты веришь в свое всевластие. 

— Почему же ты вернулась? 

— На дворе стояла середина 90-х. В России было интересно. Тут тоже появлялись новые возможности, но главное — это чувство жизни, бурлящей, захватывающей. Новые институции, университеты, журналы, проекты. Процветание, но не на уровне быта, и многие меня отговаривали: «Ты вернешься в бедность, в нищету, что-то открывается, но научные институты закрываются». Вот, например, и папин институт, где он всю жизнь проработал, был просто стерт ластиком. Ну да. Вот и мне очень хотелось преподавать сразу в университете, но рабочих мест не было. Вышка открылась много позже, и поневоле я пошла в журналистику. И все же я ни секунды не пожалела о том, что вернулась.

— Ты любишь Москву?

— Когда начинают падать вот эти сережки с тополя, и еще дождик побрызжет. Запах сырости, смешанный с упавшими семенами… Это, конечно, детство. Двор детства настигает меня всегда через уголочки в каком-нибудь чужом дворе, тот, где я выросла, — далеко, на Ждановской [теперь Выхино. — Прим. ред.], не знаю, существует ли. Но вдруг это угол детской площадки, качели, запах мокрого асфальта, на котором что-то нарисовано мелом, — и я снова там.

Мои отношения с Москвой менялись и за границей. Я училась в Лос-Анджелесе, и, за исключением небольшого даунтауна, этот город — одноэтажная Америка. Мне очень не хватало там настоящего города. Когда я приезжала на каникулы, я была счастлива. И по-прежнему люблю возвращаться, хотя острота счастья от возвращения за последние годы несколько, надо сказать, притупилась. Очень уж хочется свободы и вот этого ощущения, что мир по-прежнему лежит у тебя на ладони!

Про молодость и старость

— Ты сказала, что в Америке чувствуешь себя моложе, а здесь старше. Почему? 

— Из-за отношения окружающих. В Америке в 50-плюс ты — зрелый, опытный профессор. Там поздние пенсии, и их можно отодвинуть. В 50 впереди у тебя по меньшей мере еще 20 активных продуктивных лет. За это время ты напишешь книги, придумаешь новые курсы. А здесь… То, как на тебя смотрят, как с тобой общаются, как воспринимают. Не то что как маму, а иногда уже и как бабушку. Пенсионерку.

— У нас в стране культ молодости, которая считается абсолютным благом, приоритетом, главной ценностью. Нет больше беды, чем когда она уходит. 

— Да, я старею! Какой кошмар! Слышу это от многих ровесниц. И вижу в себе. Для многих это если не трагедия, то драма. Принять невозможно. У меня мечта написать книгу про то, как стареть и не чувствовать себя старой развалиной. Гипотеза такая. 

Есть ведь одна удивительная закономерность. Когда ты испытываешь вдохновение, когда занимаешься творчеством, последнее, о чем ты думаешь, — сколько тебе лет, стар ты или молод. Ты пишешь, творишь? Все! Ты погружен в другой мир, где твой герой куда-то бежит, и ты бежишь вместе с ним. В этом пространстве отменяется возраст. Я думаю, это один из ключей — заниматься творчеством, созиданием. А еще делать какое-то маленькое посильное добро. Помог приюту, бездомным кошкам, вот и еще один котенок пристроен. Радость! И некогда переживать о себе.

Хроническое заболевание

— Руки. Что с руками?

— Ревматоидный артрит с 26 лет. Длинная история, но, если коротко — мне очень хотелось, чтобы у меня родились мои дети, которых трое. Но вынашивать ребенка и принимать существовавшие на тот момент лекарства было невозможно. Ну, я и не стала их принимать. Вообще 20 лет назад еще просто не существовало таких препаратов, как сейчас. Не буду рассуждать на эту тему без медицинского образования. Мой единственный совет заболевшим: заметил, что побаливают суставы? Беги к ревматологам, выясняй, что это, и немедленно начинай лечиться. Все. 

— Как это начиналось — руки вдруг стали искривляться? Сейчас больно?

— Даже когда больно, глотаешь таблеточку и всё. Ну, вот такое аутоиммунное заболевание. Кажется, последние исследования показывают, что у него могут быть и генетические причины, но я боюсь что-то напутать. Точно знаю, что у меня в семье никто не болел. 

Но вообще, давно привыкла. Только первое время никак не могла поверить, что возникли новые ограничения — в горы, например, уже не могу; в холодной воде лучше не купаться, наперегонки меня обгонит и ребенок. Так странно. Я же длинноногая, в юности занималась волейболом, быстрее всех ходила! Мне всегда говорили: «Майка, помедленнее! Куда ты мчишься?» Сейчас с изумлением вижу, что, даже если я стараюсь идти быстро, все меня все равно обгоняют. Чтобы не опаздывать, надо прибавлять минимум 10 минут к тому, что пишет навигатор. Что ж, прибавляю. 

Бразилия и Якутия

— Такое состояние не мешает съемкам? Ты ведь осваиваешь новые профессии — сняла на другом конце света фильм «Донна Таня», про правнучку Лескова, да и сейчас собираешься в дальние края.

— Так это ж по любви. Что может тебя остановить, когда ты влюблен! С миром документального кино я столкнулась почти случайно, меня занесло в него, когда мы поехали в Бразилию снимать «Донну Таню». И вот оказалось: сначала ты просто говоришь с человеком, а потом его рассказ, его жизнь вдруг превращаются в кино, в искусство. Пока воспринимаю это как чудо.

Про Якутию, куда я скоро снова поеду, скажу совсем немного. В ноябре 2024 года я стояла вместе с крепкими коренастыми якутскими мужчинами на льду правого притока Лены. Они выколачивали кубы льда, чтобы потом хранить их дома и по мере надобности растапливать. Так в Якутии запасают на зиму воду. Говорят, в Лене она чистейшая, никакие фильтры не нужны. Но сначала нужно очистить лед от снега. Расчертить участок и постепенно убирать с него снег. 

И вот небольшая компания мужчин, из одного поселка, чистила снег. Сначала я просто смотрела. Но вскоре мне тоже выдали лопату, и я начала чистить снег вместе со всеми. Вокруг белый-белый свет, поглядишь в одну сторону, в другую — и ничего, кроме белого простора. Бесконечность. У тихого, спокойного дяденьки, который чистил снег рядом, все получалось быстро и красиво, а я-то не умею, чищу криво; но он меня не осуждал, наоборот, незаметно поддерживал, молча, просто дочищал получше, когда у меня получалось не очень. И вот это ощущение спокойной общей работы на белой застывшей реке вдруг соединило меня с мирозданием. В последние годы я перестала испытывать счастье. Но там, на краю света, я ощутила вдруг такую полноту бытия и такое счастье, что подумала: «Я сюда обязательно вернусь».  

А какие люди мне там встретились! Стойкие, выносливые и, кстати, невероятно быстрые. Я думала, на Севере все неторопливые, как в анекдотах про финнов. Ничего подобного! Ты не успел фразу закончить, щелк — и все уже есть. Проблемы мгновенно решаются, нужные люди моментально находятся и соединяются, благо все через одного там родственники. Я-то думала, что это мы, москвичи, быстрые, нет, по сравнению с жителями Якутии мы медлительные увальни! Я даже спросила водителя машины, который вез нас на реку: «Почему вы такие стремительные? — Так у нас холодно, мы ждать не можем». Вот оно что! Видимо, когда на дворе бывает -60, это меняет людей.

Впрочем, наверное, я не была бы так счастлива, если бы поехала туда просто в путешествие, как турист. Мне нравится, что у меня там есть дело, проект, посвященный якутским женщинам. 

Про ужас и счастье

— Ты говоришь, что испытала счастье, когда была на Лене и чистила снег. Что такое счастье? Оно в моменте или осознается задним числом как что-то недооцененное?   

— И так, и так. Главное — ошибиться невозможно. Ты всегда знаешь, что переживаешь счастье. Другое дело, что у него разные степени. Когда оно маленькое, его не слишком ценишь. Какая-то встреча, хороший разговор или сирень зацвела. 

Мне кажется, счастье — это когда ты становишься собой в своем идеальном виде, ощущаешь полноту бытия, а не свою ненужность, покинутость и бессмысленность происходящего. Начинаешь во всем видеть смысл, причем переживаемый сердцем, не головой. Такое счастье огромно. Например, когда рождаются твои собственные дети. До этого ты столько раз видел чужих детей. Лежат себе в колясочках розовые, симпатичные, но чужие. А тут он — твой и смотрит на тебя. Это поразительно. Мне кажется, самые счастливые дни были у меня в роддоме, хотя, конечно, все три раза были не такими уж простыми. Но я их помню по минутам. 

— Три года назад — и сейчас. Ты привыкла к происходящему или нет?

— Нет, не привыкла, как можно привыкнуть к утратам, к смерти? Но я изучила некоторые собственные реакции. Я уже знаю, что, если я в ту сторону зайду слишком далеко, я начну разрушаться, впадать в отчаяние, терять человеческий облик. Не смогу спать, работать, общаться, поддерживать других. После множества неудачных опытов теперь я знаю: новости читать я могу, но открывать фотографии, смотреть видео нет. Так что за это время я научилась некоторой технике безопасности, но не более того. 

Что ж, остается жить свою, выданную тебе в пользование жизнь, в тех обстоятельствах, в которые ты поставлен, и оставаться человеком: не забывать о непрекращающемся горе; не предавать друзей. Не бросать близких, если они нуждаются в тебе, быть с ними рядом. Если твоей жизни ничего не угрожает и ты можешь помочь. В этой ситуации надо проявлять человечность. Стараюсь выбирать человеческое измерение даже в ситуациях, которые легко обременить политическим подтекстом. Человек важнее политики. 

Еще одно из открытий — понимание, что ты действительно можешь помочь другим и что формы помощи могут быть разными. Иногда можешь помочь делом, иногда словом, иногда молчанием, иногда просто присутствием. И я ясно понимаю, что гораздо большему числу людей могу помочь, находясь здесь. Поэтому я здесь.

Фото: Юлия Иванова

 

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.