Главная Культура Литература, история, кинематограф Литература Поэзия

Иллюзии «Медного всадника» – лекция Павла Спиваковского

Сюжетная оптика в тексте пушкинской поэмы
Предлагаем вниманию читателей первую лекцию Павла Спиваковского в лектории «Правмира» — «Иллюзии «Медного всадника». Сюжетная оптика в тексте пушкинской поэмы».

Павел Евсеевич Спиваковский — кандидат филологических наук, в 2004-2011 гг. — доцент кафедры русской литературы Государственного института русского языка им. А.С. Пушкина, с 2011 г. — доцент кафедры истории русской литературы XX века филологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова. В 2012/2013 учебном году Visiting Associate Professor в University of Illinois at Urbana-Champaign.

Итак, мы начинаем небольшой цикл из пяти лекций, который называется «Реальность как иллюзия». Откуда такое название? Дело в том, что с точки зрения современной гуманитарной науки сам феномен реальности проблематизирован: то, что в XIX веке воспринималось как нечто само собой разумеющееся (по большей части это было связано с широко распространёнными представлениями о том, что существует некая «единственно верная», позитивистски воспринимаемая реальность, а все остальные представления в той или иной степени неадекватны), теперь ставится под сомнение…

Не все, конечно, и раньше разделяли такого рода воззрения, но, в общем, все-таки преобладали именно они. Так вот на этот счёт в ХХ веке начинаются серьёзные сомнения. Например, Роман Якобсон в статье «О художественном реализме» ставит под вопрос такой критерий, как жизнеподобие.

Раньше считали, что жизнеподобие — вполне достаточный аргумент, для того чтобы признать произведение «реалистическим». А выясняется, что представления о жизни, о «реальности» у людей чрезвычайно различны, и единого понимания этого самого жизнеподобия просто нет. А значит, то, что либо принято считать реальностью, либо кто-то воспринимает как реальность, разумнее воспринимать как проблему. Не то чтобы реальности нет совсем, но единой на всех — всё-таки скорее нет. И поэтому разбираться с ней приходится долго и сложно.

И вот в связи с этим интересно взглянуть не только на современные художественные тексты, но и на литературу XIX столетия. Вдруг выясняется, что и там существует множество иллюзий, что и там всё очень непросто и часто является вовсе не тем, чем кажется. И в связи с этим имеет смысл подумать о знаменитой пушкинской поэме «Медный всадник».

Текст поэмы в основном был написан Болдинской осенью 1833 года, позже Пушкин пытался что-то переделывать, однако переделок было немного, и поэтому до сих пор в основном в ходу текст 1833 года, хотя в более поздних поправках можно найти некоторые уточнения. Но, в общем, это не наша тема.

Итак, «Медный всадник». Начинается поэма со слов:

На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих полн,
И вдаль глядел.

В большинстве изданий этой поэмы местоимение «он» пишется со строчной буквы и выделяется курсивом, однако если мы обратимся к текстологически более тщательно подготовленному изданию поэмы в серии «Литературные памятники», то увидим, что в пушкинской поэме местоимение «Он» даётся дважды, причём без всякого курсива и с прописной буквы. То есть так, как традиционно принято писать о Боге. Естественно, речь здесь идёт о Петре I, и это написание весьма значимо для художественной концепции всей поэмы.

Дело в том, что Пётр I, каким он представлен в этом произведении, претендует на роль земного бога со всеми вытекающими отсюда малоприятными последствиями. Собственно, можно сказать (и в этом имеет смысл согласиться с Валентином Непомнящим), что «Медный всадник» фактически начинается с того, чем заканчивается пушкинское стихотворение «Анчар».

В «Анчаре» мы видим двух людей: «Человека человек / Послал к анчару властным взглядом». О чем здесь говорится? О том, что они оба в одинаковой степени люди, они перед лицом автора, а в общем-то, и перед лицом Бога уравнены. При этом один из них — непобедимый владыка с почти что безраздельной властью, а другой — бедный раб. Бедный раб приносит отравленное древо, «а князь сим ядом напитал / Свои послушливые стрелы / И с ними гибель разослал / К соседам в чуждые пределы». Правда, в некоторых изданиях вместо «князь» изо всех сил стараются напечатать «царь», хотя, когда Пушкин послал стихотворение в типографию, и там, вместо «князь», ошибочно набрали «царь», автор резко протестовал. Казалось бы, действительно, по логике там, вроде бы, должен быть «царь»: у него ведь такая большая власть… Скорее всего, что князь нужен был для того, чтобы возникла ассоциация с князем мира сего. То есть перед нами именно человек, а вовсе не бес, но этот человек фактически служит силам князя мира сего.

Итак, перед нами «непобедимый владыка», который в «Анчаре» также выступает претендентом на роль земного бога, однако у этого человека есть проблема: ему очень мешают соседи. Именно «к соседам» он и рассылает свой яд, причём в рамках художественного мира Пушкина этот яд невероятно силён, и потому он отравляет всё вокруг. Фактически мы в стихотворении «Анчар» оказываемся в отравленном мире, где невозможно находиться: перед нами некий онтологический тупик, вызванный человекобожескими претензиями князя.

Итак, возвращаемся к тексту «Медного всадника». Пейзаж, который раскрывается перед Петром, убогий, но мирный, спокойный:

Пред ним широко

Река неслася; бедный чёлн

По ней стремился одиноко.

По мшистым, топким берегам

Чернели избы здесь и там,

Приют убогого чухонца;

И лес, неведомый лучам

В тумане спрятанного солнца

Кругом шумел.

Здесь не происходит ничего особенно страшного, картина достаточно уравновешенная. И вот в этот мир врывается воля императора:

И думал Он:

Отсель грозить мы будем шведу,

Здесь будет город заложен

На зло надменному соседу.

«На зло», — именно так, раздельно, это пишет Пушкин. В этот момент и возникает художественный миф о Петербурге, который был выстроен «на зло», и это будет иметь самые серьёзные последствия.

Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно,

Ногою твердой стать при море.

Сюда по новым им волнам

Все флаги в гости будут к нам,

И запируем на просторе.

Природой… Интересный вопрос: а почему, собственно, Пётр ссылается на природу? Казалось бы, на уровне манифестации он подчиняется силам природы. Да, но он ей как-то странно подчиняется, потому что в тексте поэмы мы видим, что как раз природа тяжелейшим образом уязвлена его вмешательством, причём настолько сильно, что мстит даже через 100 лет после описываемых событий. Поэтому никак нельзя сказать, что Пётр подчиняется силам природы. Это просто неправда.

Тогда зачем же он это говорит? Зная взгляды Пушкина и его отношение к чрезвычайно популярному в его время деизму, можно с уверенностью сказать, что здесь перед нами попытка построения деистской картины мира. Деизм — это философское учение, согласно которому Бог сотворил мир, а дальше ни во что не вмешивается, и всё развивается по естественному закону. То есть фактически получается, что для человека de facto всё равно, есть Бог, или Его нет. Если всё равно Бог ни во что не вмешивается и никогда не вмешается, то какая разница?

Вот это антихристианское учение, во многом популяризированное французскими просветителями (например, Вольтер был деистом) Пушкин очень резко не принимал. Так, в 1830 году он пишет стихотворение «К вельможе», описывая в нём, как русские путешественники знакомились с идеологией французских просветителей, и те учили их либо атеизму, либо деизму:

Явился ты в Ферней — и циник поседелый,

Умов и моды вождь пронырливый и смелый

[очень негативная характеристика, надо сказать],

Свое владычество на Севере любя,

Могильным голосом приветствовал тебя.

<…>

Ученье делалось на время твой кумир:

Уединялся ты. За твой суровый пир

То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,

Садился Дидерот на шаткий свой треножник

[речь идёт о Дени Дидро, который колебался в своих взглядах],

Бросал парик, глаза в восторге закрывал

И проповедывал. И скромно ты внимал

За чашей медленной афею иль деисту,

Как любопытный скиф афинскому софисту.

Деистско-атеистическое учение воспринималось крайне наивно и совершенно некритически, потому что в ту эпоху в России не было сколько-нибудь приличного образования.

Что касается Петра, то, когда на место Бога он помещает безликую природу, фактически он ставит самого себя выше всех. Можно ни о ком не думать не думать и поступать, как захочется: это очень удобная, по сути атеистическая модель мира.

Показательно и то, что Пушкин здесь ничего не придумывает: у Бориса Успенского есть замечательная статья «Царь и Бог», где говорится о попытках Петра I представить себя неким подобием земного божества. Да что там говорить, Феофан Прокопович, сподвижник Петра I, в работе «О славе и чести царской» называет царя Христом и богом. Всего-навсего… Феофан Прокопович был, конечно, очень тонким человеком, он знал, как можно сказать, чтобы формально не оказаться еретиком и в то же время максимальным образом польстить царю.

Но почему Христом? Χριστός по-гречески  — «помазанник»,  царь — это помазанник Божий, следовательно, почему бы и не употребить это слово?..

Или о слове «бог». Вспомним 81 псалом: «Я сказал: вы — боги и сыны Всевышнего, все вы» (Пс 81: 6). Имеются в виду, конечно, боги не в буквальном смысле, а люди, сотворённые Богом, как бы сыны Божьи. При этом формально сказать всё то, что утверждал, Феофан Прокопович, вроде бы, можно. Хотя, конечно, перед нами не просто папоцезаризм, но и нескрываемая попытка обожествления императора.

Так и было: в частности, во время пасхального богослужения Пётр отбирал у патриарха право изображать Христа и изображал Его сам, стараясь символически подчеркнуть, что он имеет право выступать в роли земного божества…

И это очень серьёзно, это то, что закладывает в саму основу деятельности Петра нечто тёмное и страшное. Дело не в вестернизации как таковой, вестернизация России, конечно, была нужна, но при Петре она производилась довольно диким образом. Если бы это было мягко и постепенно, это можно было бы только приветствовать, это было бы замечательно. Как, впрочем, это и делалось в XVII веке. При Петре же всё преобразовывалось крайне радикально. Фактически, традиционная древнерусская культура подвергалась запрету, и на её место первоначально предполагалось «нечто голландское». Я в таких случаях говорю студентам: «Представьте себе, что завтра президент, предположим, Путин, нам скажет: с сегодняшнего дня русская культура полностью запрещена, а вместо неё будет китайская. Всем изучать китайский язык, китайскую философию, китайскую литературу и говорить по-китайски». Вот примерно то же самое было с абсолютно непонятной голландской культурой.

«И запируем на просторе». Слово «пир» у Пушкина тоже достаточно неоднозначно. Например, за три года до «Медного всадника», в 1830 году, он пишет «Маленькие трагедии», которые пронизывает мотив гибельного пира. Естественно, «Пир во время чумы» — там понятно какой пир. Пир Моцарта и Сальери — тоже понятно: тот, на котором будет отравлен Моцарт. «Каменный гость» — это пир дона Гуана и донны Анны, во время которого герой гибнет. Ну, а в «Скупом рыцаре» барон открывает свои сундуки и говорит, что таким образом он себе устраивает пир. Одним словом, пир — явление достаточно амбивалентное.

Итак, в самую основу Петербурга закладывается нечто весьма нехорошее. Но это не значит, что не создаётся прекрасный город. Он создаётся…

Прошло сто лет, и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво <…>.

«Пышно» и «горделиво» на языке Пушкина это, надо сказать, отнюдь не положительные характеристики. «Смиренное» зрелому Пушкину, несомненно, ближе. Даже в раннем стихотворении «К морю» стая прекрасно оснащенных кораблей тонет, а «смиренный парус рыбарей» море не трогает. Так что «пышно» и «горделиво» — это нечто очень подозрительное. При том, что сам этот великий город он, конечно, очень любит…

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхой невод, ныне там

По оживленным берегам

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся;

В гранит оделася Нева;

Мосты повисли над водами;

Темно-зелеными садами

Ее покрылись острова,

И перед младшею столицей

Померкла старая Москва,

Как перед новою царицей

Порфироносная вдова.

 

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит <…>.

Да, несомненно, что Пушкин любит этот город. Но и здесь есть, если приглядеться, некая странная двусмысленность. Дело в том, что за пять лет до «Медного всадника», в 1828 году, Пушкин пишет стихотворение

Город пышный, город бедный,

Дух неволи, стройный вид,

Свод небес зелено-бледный,

Скука, холод и гранит —

Все же мне вас жаль немножко,

Потому что здесь порой

Ходит маленькая ножка,

Вьется локон золотой.

Тут даже рифмы похожи: «строгий, стройный вид», «береговой ее гранит» — то есть в стихотворении оценка, скорее отрицательная, а в поэме, вроде бы, скорее положительная. Но при этом Пушкин «растворяет» стихотворение 1828 года в тексте поэмы.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз.

Это холод. Вместо маленькой ножки и локона мы видим лица, но в общем образная система почти та же. Акцент в данном случае скорее на положительные стороны, которые, несомненно, тоже есть. Проблема, однако,  в том, что есть не только они.

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

На сквозь простреленных в бою.

Такой Петербург Пушкин тоже любит. В общем-то, он был в значительной степени империалист. Как замечательно сказал о нем Георгий Федотов, «певец империи и свободы». Пушкин чувствовал противоречие между одним и другим. Перед нами официальный, мощный имперский город, и то, что он давит, в частности, и на него самого, Пушкин ощущал: «Город пышный, город бедный…», конечно, именно про это. Вместе с тем радость по поводу имперских побед Пушкину тоже была свойственна: это и «Полтава», и «Бородинская годовщина», да даже в раннем «Кавказском пленнике»: «Смирись, Кавказ: идет Ермолов!» Всё это, конечно, тоже было, но одновременно Пушкин чувствует, что в имперском величии есть что-то страшное и подавляющее. «Громады стройные» тоже воплощают нечто опасное.

Нева в «Медном всаднике» изображена как живое существо.

<…> взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И, чуя вешни дни, ликует.

 

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия;

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут

И тщетной злобою не будут

Тревожить вечный сон Петра!

Итак, старинная вражда и старинный плен. Так возникает в поэме вот этот символ. Забегая вперёд, можно сказать, что изображение невских волн связывается у Пушкина со стихией народного бунта, с чем-то вроде пугачёвщины. А ею автор очень интересовался, очень серьёзно в неё вглядывался. Он видел в этом опасность.

Итак, буквально если воспринимать сказанное, то финские волны, которые были одеты в гранит, потеряли свободу и хотят мстить, они восстают против того рабства, на которое их обрекли. Если вспомнить исторический контекст, то стоит напомнить, что Пётр I ввёл торговлю людьми (маленький такой пустячок). Кроме того, сама культурная революция Петра (а я думаю, что Ключевский прав, когда склоняется к тому, что Пётр был не реформатор, а революционер) породила очень большую социальную опасность. Дело в том, что до того существовала одна-единственная, цельная древнерусская культура. Предположим, боярин, который заседал в Боярской Думе, и самый простой холоп — они в принципе были носителями одной и той же культуры. Её могло быть больше, её могло быть меньше, но культура по своей природе была единой. Пётр же все свои «реформы» ориентировал только на образованное общество, крестьян он вообще не трогал. Поэтому крестьянская культура после Петра почти не изменилась (к тому же она и вообще сверхтрадиционалистская), а образованное общество стало говорить на иностранных языках, ориентироваться на европейские образцы. И это замечательно, это породило ту русскую культуру, которую мы все знаем и любим. Проблема лишь в том, что представители русской культуры западного типа и традиционной крестьянской культуры почти перестали понимать друг друга. Они стали говорить в прямом и переносном смысле на разных языках.

В начале XIX века дворяне говорили чаще всего по-французски. Но если даже они говорили по-русски… У Пушкина есть очень интересная статья «Путешествие из Москвы в Петербург»,  это весьма резкая критика Радищева, и там автор рассказывает: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она за муж [у Пушкина именно так, раздельно]? “По страсти, — отвечала старуха, — я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь”. Таковые страсти обыкновенны», — замечает Пушкин. В общем, они поговорили, причём, вроде бы, на одном языке. Но при этом каждый имел в виду что-то своё, и они совершенно друг друга не поняли.

Иначе говоря, возникает иллюзия коммуникации, а коммуникации как таковой не было и не предвидится. И вот это чрезвычайно опасная ситуация: в рамках одной страны, вроде бы, одного вероисповедания, одного народа, возникают две культуры, представители которых почти что не понимают друг друга. Пушкин об этом очень много думал и очень хотел соединить эти культуры. По его мнению, это было возможно в среде русского провинциального дворянства: только в деревне эти две культуры встречаются, только там можно понять друг друга. Это и Татьяна Ларина, и «Барышня-крестьянка», это Гринёвы и Мироновы…

Но так или иначе разделение культур произошло. А это в свою очередь стало чревато мощным социальным взрывом, потому что, если крестьяне не понимают дворян, то очень легко приписать им самое ужасное, и это повод для волнений, для бунта, бессмысленного и беспощадного.

Фактически получается, что своей культурной революцией Пётр закладывает в России бомбу, которая раньше или позже, скорее всего, взорвётся. В 1917-м это и произошло, и Пушкин одним из первых об этом серьёзно думает. Его очень волнует этот вопрос, он остро ощущает эти опасности, чувствует, что надвигается нечто по-настоящему страшное.

Например, в стихотворении «Была пора: наш праздник молодой…» он описывает прошлое, восторженно пишет об Александре I, которого раньше он очень не любил, писал на него очень злые эпиграммы, но потом, со временем, оценил его во многом либеральные реформы и начал относиться к нему несравненно лучше. А потом

<…> новый царь, суровый и могучий

На рубеже Европы бодро стал,

И над землей сошлися новы тучи,

И ураган их

Мы вглядываемся в будущее и чувствуем, что надвигается нечто ужасное. Поздний Пушкин вообще полон мрачных предчувствий. В частности, это проявляется и в «Медном всаднике».

Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье…

Об ней, друзья мои, для вас

Начну свое повествованье.

Печален будет мой рассказ.

Пушкин обращается к друзьям — почему? Да, в общем-то, потому что очень мало надеется на понимание. В финале «Онегина» он думает о том, какие читатели ожидают его произведения. Те, кто разыскивает грамматические ошибки? Или те, кто ищет материал для журнальной полемики? Другие есть, но их совсем мало.

Или стихотворение «Поэту»: «Поэт! не дорожи любовию народной…». Пушкин, особенно поздний Пушкин, пишет очень сложно: простота его поэтики обманчива. И в 1830 году перед ним выбор: либо угождать публике, которая его не понимает, говорит, что в «Онегине» отсутствует действие и т.п., либо писать в расчёте на понимание потомков, однако это для писателя очень тяжело психологически. Да, он выбирает второе, но это совсем не добавляет оптимизма.

Далее. Часть первая.

Над омраченным Петроградом

Дышал ноябрь осенним хладом.

Плеская шумною волной

В края своей ограды стройной,

Нева металась, как больной

В своей постеле беспокойной.

Перед нами опять Нева: при помощи сравнения она изображается как живое существо, эта линия продолжается.

В то время из гостей домой

Пришел Евгений молодой…

Мы будем нашего героя

Звать этим именем. Оно

Звучит приятно; с ним давно

Мое перо к тому же дружно.

Речь идет, конечно, о «Евгении Онегине». Юрий Лотман пишет о том, что выбор имени «Евгений» у Пушкина связан с литературной традицией. Это роман Александра Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества», где выведен герой по имени Евгений Негодяев. Или «Сатиры» Кантемира. И там, и там Евгений — это молодой человек знатного рода, недостойный своих знатных предков, он существенно хуже их по тем или иным причинам.

Прозванья нам его не нужно,

Хотя в минувши времена

Оно, быть может, и блистало

И под пером Карамзина

В родных преданьях прозвучало;

Но ныне светом и молвой

Оно забыто.

Итак, здесь сказаны существенные вещи. Евгений — человек весьма знатного рода, а в пушкинскую эпоху это отнюдь не пустяк. Уже к середине XIX века знатное происхождение постепенно утратит свою весомость, однако пока что это исключительно важно. Однако важна отнюдь не формальная принадлежность к дворянству. Так, грибоедовский Молчалин, конечно, получил дворянство, но это ничего не значит, это ни во что не ставили. Разумеется, все его воспринимают как разночинца, и, разумеется, Чацкий презирает его прежде всего именно за это, как и других разночинцев, которые там упоминаются, в частности, из круга Репетилова. Это вполне типичная позиция для дворянина того времени.

И наоборот, если даже такой бедный человек, как Евгений, принадлежит к знатному роду, это значит, что он может быть принят в лучших домах. Это значит, что к нему в принципе следовало бы относиться весьма всерьёз. Такая возможность у героя поэмы есть, он ею не пользуется, но принадлежность Евгения к знатному роду здесь, в художественной конструкции поэмы, чрезвычайно важна.

С другой стороны, герой ведёт жизнь скорее маленького человека.

Наш герой

Живет в Коломне; где-то служит,

Дичится знатных и не тужит

Ни о почиющей родне,

Ни о забытой старине.

Вроде бы, это всё чего он хочет. У него есть невеста, Параша, он думает о ней:

«Пройдет, быть может, год-другой —

Местечко получу, Параше

Препоручу семейство наше

И воспитание ребят…

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят…»

Это мысли сугубо частного человека, психология мелкого чиновника.

Интересно, что в черновой редакции у Пушкина было:

Жениться можно — я устрою

Себе смиренный уголок

И в нем Парашу успокою —

Подруга — садик — щей горшок —

Да сам большой — чего мне боле.

«Да щей горшок, да сам большой», — я думаю, вы помните: это слова автора в «Путешествии Онегина», о себе. Пусть это сказано в шутку, но какая-то перекличка тут есть.

И все-таки Евгений здесь очень далёк от автора. Непосредственным литературным предшественником Евгения был Иван Езерский из неоконченной поэмы «Езерский». В каком-то смысле по стилю это переходное произведение от «Евгения Онегина» к «Медному всаднику». И там Пушкин сетует на то, что

Из бар мы лезем в tiers étât

[третье сословие],

Что нищи будут наши внуки,

И что спасибо нам за то

Не скажет, кажется, никто».

Это позиция сугубо дворянская, которая для Пушкина была очень характерна, он отстаивал исключительную значимость дворянского сословия и очень не хотел, чтобы его представители теряли память о своём происхождении.

И вроде бы, Евгений — «прямо противоположный» образ. У него психология мелкого чиновника. Ну, что такое маленький человек? Это литературный персонаж, психология и поведение которого детерминированы его чрезвычайно низким социальным положением. И вроде бы, всё почти так и есть. Почти, но не совсем.

О чем же думал он? о том,

Что был он беден, что трудом

Он должен был себе доставить

И независимость, и честь <…>.

А вот независимость и честь — это уже категории психологии дворянина, то, что маленькому человеку несвойственно. Но пока в том актанте, который мы наблюдаем здесь, это, вроде бы, неважно, потому что доминирует начало, связанное с маленьким человеком, а все остальное забыто.

Или почти забыто.

Настает новый день.

Ужасный день!

Нева всю ночь

Рвалася к морю против бури,

Не одолев их буйной дури…

И спорить стало ей не в мочь…

Поутру над ее брегами

Теснился кучами народ,

Любуясь брызгами, горами

И пеной разъяренных вод.

Но силой ветров от залива

Перегражденная Нева

Обратно шла, гневна, бурлива,

И затопляла острова…

Погода пуще свирепела,

Нева вздувалась и ревела,

Котлом клокоча и клубясь,

И вдруг, как зверь остервенясь,

На город кинулась. Пред нею

Всё побежало, всё вокруг

Вдруг опустело — воды вдруг

Втекли в подземные подвалы,

К решеткам хлынули каналы,

И всплыл Петрополь как Тритон,

По пояс в воду погружен.

 

Осада! приступ! злые волны,

Как воры, лезут в окна.

Смотрите-ка, какое описание. «Осада! приступ!» — очевидно, это похоже на описание штурма Белогорской крепости в «Капитанской дочке». «Как воры лезут в окна», — то есть вода не просто нечто разрушает, это действия преступника и грабителя.

Челны

С разбега стекла бьют кормой.

Лотки́ под мокрой пеленой,

Обломки хижин, бревны, кровли,

Товар запасливой торговли,

Пожитки бледной нищеты,

Грозой снесенные мосты,

Гроба с размытого кладбища

Плывут по улицам!

С одной стороны, Пушкин стремился максимально точно описывать наводнение, он это подчёркивает в своих комментариях. Это внешне воспринимаемая реальность. С другой стороны, все время перед нами развёртывается сюжет, созданный при помощи метафор и сравнений, сюжет, связанный со стихией народного бунта. Причём сравнения «выстраиваются в одну линию» и таким образом сквозь одно изображение, сквозь одну фокализацию мы можем видеть совершенно иную. Это совершенно потрясающий литературный приём, который сделал бы честь и современному писателю. Совсем не скажешь, что это такой уж XIX век…

Народ

Зрит Божий гнев и казни ждет.

Увы! всё гибнет: кров и пища!

Где будет взять?

Народ видит в случившемся проявление Божьего гнева, то есть не сама стихия невских волн есть нечто Божье, разумеется, это не так, но то, что Бог попускает этому случиться, оказывается значимым, и в этом народ видит проявление Божьего гнева. А почему бы и нет? Возможно, народ прав…

В тот грозный год

Покойный царь еще Россией

Со славой правил. На балкон,

Печален, смутен, вышел он

И молвил: «С Божией стихией

Царям не совладеть».

Это место чрезвычайно важно, потому что именно здесь позиции Александра I фактически противопоставляется позиция Петра. Если Пётр не хочет видеть над собой ничего, кроме безликих сил природы, а реально и природу попирает, то Александр ясно видит над собой Божью волю и считает, что она заведомо выше воли царя. Смиренно это признаёт. И когда он это произносит, волнение стихает.

Он сел

И в думе скорбными очами

На злое бедствие глядел.

Стояли стогны озерами,

И в них широкими реками

Вливались улицы. Дворец

Казался островом печальным.

Царь молвил — из конца в конец,

По ближним улицам и дальным

В опасный путь средь бурных вод

Его пустились генералы

Спасать и страхом обуялый

И дома тонущий народ.

Итак, если понимать изображаемое буквально, то перед нами документальное воспроизведение того, что произошло в 1824 году, Пушкин в специальном примечании пишет о том, что были посланы генералы. Ясно для чего. Так как вследствие наводнения на улицах хаос и неразбериха, то может быть воровство и всё что угодно. Нужна армия, для того чтобы навести порядок, чтобы не было никаких неприятностей.

Да, но на другом уровне, там, где изображена стихия народного бунта, там тоже нужны генералы… Как известно, пугачёвщину подавлял, в частности, и сам Суворов.

Тогда, на площади Петровой,

Где дом в углу вознесся новый,

Где над возвышенным крыльцом

С подъятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые <…>.

Здесь описывается конкретный дом, и теперь пушкинисты спорят, на котором из львов сидел Евгений.

На звере мраморном верхом,

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений.

Итак, он сидит верхом на льве «без шляпы, руки сжав крестом», — чуть ниже сказано, что ветер «с него и шляпу вдруг сорвал». Для современников Пушкина литературная отсылка была совершенно очевидна. Здесь просто можно процитировать «Евгения Онегина», описание кабинета главного героя:

И столбик с куклою чугунной

Под шляпой, с пасмурным челом,

С руками, сжатыми крестом.

В пушкинскую эпоху не нужно было объяснять, кто это такой, все с полуслова узнавали Наполеона. О нём писали почти все поэты-романтики, причём часто демонстративно умалчивая, о ком они говорят. Его и так узнавали по этим мифологизированным чертам.

Что означает здесь фигура Наполеона? В «Онегине» сказано:

Все предрассудки истребя,

Мы почитаем всех нулями,

А единицами — себя.

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы

Для нас орудие одно <…>.

Для зрелого Пушкина характерно скорее негативное отношение к фигуре Наполеона, как к воплощению атеистическо-деистской аксиологии. Именно в этом плане Наполеон оказывается негативной фигурой, хотя Пушкин и восхищается им как гением, и несмотря на очень жёсткие характеристики Петра в «Медном всаднике». Поздний Пушкин пишет «Пир Петра Первого», где восхищается тем, как царь мирится со своим подданным. То есть отношение к человеку и отношение к деятельности императора поэт принципиально разделяет.

Здесь же он сближает Евгения с Наполеоном. Во-первых, Евгений на пороге бунта, а Наполеон — узурпатор, человек, захвативший власть. И здесь особенно существенно, что Евгений — знатный дворянин. Вообще логика бунта Евгения связана с логикой дворянского неповиновения власти. Существует спор по поводу того, на каком острове был похоронен Евгений. Так, Ахматова считала, что это остров Голодай, на котором были погребены тела пяти казнённых декабристов. Существуют разные мнения на этот счёт. Лично я скорее склонен присоединиться к точке зрения Юрия Борева, который говорит, что, независимо от того какой остров изображён в поэме, художественная логика произведения указывает на декабристскую тему, которую Пушкин вынужден был прятать очень тщательно, потому что малейшее упоминание об этом было запрещено.

Кроме того, Евгений верхом на льве напоминает самого Медного всадника: он тоже своего рода всадник…

Но пока Евгений ещё не бунтует.

Его отчаянные взоры

На край один наведены

Недвижно были. Словно горы,

Из возмущенной глубины

Вставали волны там и злились,

Там буря выла, там носились

Обломки… Боже, Боже! там —

Увы! близехонько к волнам,

Почти у самого залива —

Забор некрашеный, да ива

И ветхий домик: там оне,

Вдова и дочь, его Параша,

Его мечта… Или во сне

Он это видит? иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка неба над землей?

Перед нами точка зрения героя поэмы, и мы видим, что, прежде чем взбунтоваться против Петра, Евгений бунтует против Бога.

И он, как будто околдован,

Как будто к мрамору прикован,

Сойти не может! Вкруг него

Вода и больше ничего!

И, обращен к нему спиною,

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.

При жизни Пушкина поэма опубликована не была: слишком уж это недвусмысленно антипетровское произведение. После смерти цензурные исправления были введены В.А. Жуковским, и тут вместо слова «кумир» появляется слово «гигант». Очевидно, что слово «кумир» ассоциируется с языческим идолом: «Не делай себе кумира» (Втор 5: 8). В данном же случае получается, что Пётр творит кумира из самого себя…

Далее. Часть вторая.

Но вот, насытясь разрушеньем

И наглым буйством утомясь,

Нева обратно повлеклась,

Своим любуясь возмущеньем

И покидая с небреженьем

Свою добычу. Так злодей,

С свирепой шайкою своей

В село ворвавшись, ломит, режет,

Крушит и грабит; вопли, скрежет,

Насилье, брань, тревога, вой!..

И, грабежом отягощенны,

Боясь погони, утомленны,

Спешат разбойники домой,

Добычу на пути роняя.

Опять продолжается изображение стихии народного бунта. Все эти характеристики водной стихии — злодей, разбойники — все эти слова упоминались, когда речь шла о пугачёвцах. И здесь мы видим продолжение того же сюжета. Фактически можно себе представить (а в пушкинскую эпоху нельзя было) как бы кинокадры, когда через одно изображение просвечивает полупрозрачное другое: сквозь один сюжет мы видим совершенно иной.

Далее. Евгений с опасностью для жизни нанимает перевозчика и плывёт на лодке через бушующие волны, для того чтобы найти дом своей невесты. Он видит, что там всё разрушено, всё ужасно, дом снесло, валяются мёртвые тела.

Евгений

Стремглав, не помня ничего,

Изнемогая от мучений,

Бежит туда, где ждет его

Судьба с неведомым известьем,

Как с запечатанным письмом.

Придёт время, и это ужасное письмо он получит.

Евгений сходит с ума:

И вдруг ударив лоб рукою,

Захохотал.

<…>

Утра луч

Из-за усталых, бледных туч

Блеснул над тихою столицей,

И не нашел уже следов

Беды вчерашней; багряницей

Уже прикрыто было зло.

В порядок прежний всё вошло.

Уже по улицам свободным

С своим бесчувствием холодным

Ходил народ.

Описание города отчётливо зловещее. Да, Пушкин любит его, да, этот город прекрасен, но одновременно и чудовищен.

Как известно, с «Медного всадника» начинается то, что принято называть петербургским текстом. Это комплекс мифов, в которых Петербург осмысливается как мистический, зловещий город, постепенно губящий всё живое.

Вот интересная деталь:

Торгаш отважный,

Не унывая, открывал

Невой ограбленный подвал <…>.

Смотрите, если бы Нева просто залила этот подвал, то его содержимое было бы просто испорчено. Но он ограблен, то есть перед нами изображение действий людей. Это черты того, второго сюжета, который прячется за видимостью реальности, которая, впрочем, тоже присутствует, она даже по-своему значима, но только то, другое значимо несравненно более.

Граф Хвостов,

Поэт, любимый небесами,

Уж пел бессмертными стихами

Несчастье Невских берегов.

Граф Хвостов — эпигон классицизма, добрейший человек, богатый, печатавший свои сочинения в собственной типографии. Романтики над ним потешались, поскольку то, как он писал, выглядело нелепым анахронизмом. Пушкин в стихотворении «Ты и я» тоже смеётся:

Ты богат, я очень беден;

Ты прозаик, я поэт;

<…>

Афедрон ты жирный свой

Подтираешь коленкором;

Я же грешную дыру

Не балую детской модой

И Хвостова жесткой одой,

Хоть и морщуся, да тру.

Тут хулиганство, конечно: тереть неудобно, потому что бумага у Хвостова хорошая, толстая…

Здесь же наш эпигон изображён, казалось бы, в совсем-совсем положительном ракурсе: перед нами своеобразная поэтическая служба быстрого реагирования. Только произошло событие, а он уже о нём поёт, и к тому же совершенно бессмертными стихами…

Но бедный, бедный мой Евгений…

Увы! Его смятенный ум

Против ужасных потрясений

Не устоял. Мятежный шум

Невы и ветров раздавался

В его ушах.

Получается, что бунт Евгения провоцируется, в частности, и народным бунтом. Примерно такая ситуация изображена Пушкиным в «Дубровском». Сначала крестьяне хотят взбунтоваться, а заодно с ними уже и дворяне.

Его терзал какой-то сон.

Прошла неделя, месяц — он

К себе домой не возвращался.

Евгений ведёт образ жизни бездомного бродяги, он, казалось бы, совсем не похож вроде на бунтующего дворянина.

Он скоро свету

Стал чужд. Весь день бродил пешком,

А спал на пристани; питался

В окошко поданным куском.

Одежда ветхая на нем

Рвалась и тлела. Злые дети

Бросали камни вслед ему.

Нередко кучерские плети

Его стегали, потому

Что он не разбирал дороги

Уж никогда; казалось — он

Не примечал. Он оглушен

Был шумом внутренней тревоги.

И так он свой несчастный век

Влачил, ни зверь ни человек,

Ни то ни сё, ни житель света,

Ни призрак мертвый…

Итак, что происходит с Евгением? Он полностью выпадает из той социальной системы, зависимость от которой была раньше для него так важна. Что отличает маленького человека? Чрезвычайно высокая зависимость от своего низкого социального положения, от начальства, от той социальной пирамиды, которая над ним. А вот теперь над Евгением нет ничего. Да, он ведет жизнь самую жалкую, самую убогую, все так, но над ним больше нет никакого начальства. И поэтому считать, что перед нами маленький человек, мы больше не можем. Маленький человек исчезает, и остается один лишь бунтующий дворянин.

Мрачный вал

Плескал на пристань, ропща пени

И бьясь об гладкие ступени,

Как челобитчик у дверей

Ему не внемлющих судей.

Смотрите: опять продолжается тот же сюжет. Народный бунт разгромлен, и теперь ходят челобитчики, родственники участвовавших в восстании и просят за своих родных: «Он не виноват, простите его, он по глупости…» Этот сюжет последовательно продолжается все время.

Вскочил Евгений; вспомнил живо

Он прошлый ужас; торопливо

Он встал; пошел бродить, и вдруг

Остановился, и вокруг

Тихонько стал водить очами

С боязнью дикой на лице.

Он очутился под столбами

Большого дома. На крыльце

С подъятой лапой, как живые,

Стояли львы сторожевые,

И прямо в темной вышине

Над огражденною скалою

Кумир с простертою рукою

Сидел на бронзовом коне.

«В темной вышине»: тьма сверху

Евгений вздрогнул. Прояснились

В нем страшно мысли. Он узнал

И место, где потоп играл,

Где волны хищные толпились,

Бунтуя злобно вкруг него,

И львов, и площадь, и Того

[«Того» снова с прописной буквы: наше земное божество такое…],

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Под морем город основался…

«Под морем» — что это значит? Во-первых, это связано с тем, что Петербург был построен ниже уровня моря: было выбрано самое неблагоприятное с точки зрения географических условий место. Болотистое, его будет заливать. В общем, «природой здесь нам суждено…». Гранитные берега были необходимы, постепенно этот гранит достраивали всё выше, и тем не менее Петербург периодически заливает.

Но тут есть и ещё кое-что.

23-й псалом, хорошо известный в пушкинскую эпоху, поскольку входит в правило, читаемое перед Причастием: «Господня земля и что наполняет её, вселенная и все живущее в ней, ибо Он основал её на морях и на реках утвердил её» (Пс 23: 1–2). Бог основал землю на морях и на реках, а самозваный земной бог делает прямо противоположное. Такой вот демиург, по-своему даже и великий, но то, что он делает, изначально с червоточинкой…

Ужасен он в окрестной мгле!

[опять это средоточие мглы]

Какая дума на челе!

Какая сила в нем сокрыта!

А в сем коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы?

Он поднял Россию на дыбы над бездной, удержав от падения. Хорошо, конечно, что удержал, но только возникает вопрос: а кто довёл её до бездны?

Кругом подножия кумира

[опять повторяется это слово «кумир» — языческий идол]

Безумец бедный обошел

И взоры дикие навел

На лиц державца полумира.

Пока запомним эту строчку про «державца полумира».

Стеснилась грудь его. Чело

К решетке хладной прилегло

[ясно, что связано с чувством несвободы],

Глаза подернулись туманом,

По сердцу пламень пробежал,

Вскипела кровь. Он мрачен стал

Пред горделивым истуканом <…>.

Истукан — это бездушный идол. А в подцензурном варианте у Жуковского сказано просто замечательно: «Пред дивным русским великаном», — что, кстати, вызвало бешеный восторг Белинского и породило великолепную интерпретацию поэмы,  якобы повествующей о конфликте личности и государства. Якобы Пётр I воплощает государственную необходимость, а Евгений — это личность, которая страдает. Но всё равно государственная необходимость — это важнее… Так на основе подцензурного текста возникла весьма странная интерпретация, которая, увы, жива и поныне.

И, зубы стиснув, пальцы сжав,

Как обуянный силой черной,

«Добро, строитель чудотворный! —

Шепнул он, злобно задрожав, —

Ужо тебе!..»

Слово «добро» в устах Евгения — это хитроумная антитеза словам «на зло» в начале поэмы, которые мы слышим из уст Петра. Это «добро», в котором нет ни капли добра: зло, порождённое Петром, в свою очередь порождает ответное зло со стороны Евгения, бунту которого Пушкин, конечно, не сочувствует. Описание здесь вполне негативное: «Как обуянный силой черной», «злобно задрожав».

Пушкин не одобрял дворянский бунт. Он идейно расходится с декабристами ещё во время написания «Бориса Годунова» в 1824–1825 годах, это проявляется уже в стихотворении «19 октября» 1825 года, где психологически очень близкий к автору лирический субъект поднимает тост за царя, чрезвычайно маловероятный со стороны продекабристски ориентированного человека. Фактически с этого времени Пушкин становится монархистом, пусть и со сложными оговорками. Но при этом он делается очень неортодоксальным монархистом, склонным очень многое критиковать, — монархистом, который нередко вызывает раздражение самого царя. В какой-то момент Пушкин даже собирался перейти в оппозицию… Там всё было очень сложно.

Но в общем политические ориентации Пушкина были скорее монархическими: демократию он не любил, и, читая Токвиля, воспринимал его книгу о демократии в Америке с ужасом. Для России Пушкин ни в коем случае ничего подобного не хотел. Впрочем, в по преимуществу крестьянской стране никакой демократии быть и не могло, и в этом смысле поэт был ситуативно прав. Демократия возникает в странах, где большинство населения живёт в городах, где есть мощный средний класс, это предполагает совсем другую ситуацию. В тогдашней России ничего подобного даже не намечалось, и потому декабристский бунт Пушкин не одобрял. Другое дело, что декабристов как своих друзей он очень поддерживал. Более того, он чувствовал свою вину за то, что они очень серьёзно пострадали, а он, в течение нескольких лет разделявший их идеи, не пострадал почти совсем. Так что отношение было непростое.

Пушкин считал правильным дружить и с царём, и с декабристами. А когда поэта обвинили в лести царю, он дал на это гневную отповедь — стихотворение «Друзьям». Никаким льстецом Пушкин, конечно, не был, у него была своя сложная позиция, которую многие не принимали, но было то, что было.

И вдруг стремглав

Бежать пустился. Показалось

Ему, что грозного царя,

Мгновенно гневом возгоря,

Лицо тихонько обращалось…

Поворачивается голова Медного всадника. Очевидно, что это похоже на сцену из «Каменного гостя».

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой —

Как будто грома грохотанье —

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне.

«Озарен луною бледной». Здесь мы видим очень любопытный приём, для Пушкина вообще характерный. Пушкин не очень любил лобовые, прямолинейные отсылки, тем более что цензура тоже не очень способствовала подобного рода любви. И всё же при чтении этого текста закономерно возникает ассоциация с знаменитым фрагментом «Апокалипсиса»: «Я взглянул, и вот, конь бледный и на нём всадник, которому имя “смерть”; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли <…>» (Откр 6: 8). У Пушкина же Пётр гиперболически назван «владыкой полумира».

«Конь бледный», — очень спорный вопрос, как правильно перевести это слово. На греческом (точнее, на койне, народной упрощённой версии греческого языка, на которой написан Новый Завет) — это «χλωρός» (можно понимать как «бледный», можно как «бледно-зелёный», есть и другие варианты). У Пушкина же бледной оказывается луна, отсылка тут демонстративно не прямая. Кстати, и в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» мы видим нечто подобное. «Вознесся выше он главою непокорной / Александрийского столпа». Александрийский — это ведь от слова Александрия, а не от слова Александр. Еще в 1937 году Анри Грегуар обратил на это внимание. Александрийский столп — это, формально говоря, Фаросский маяк, одно из семи античных чудес света. Стоит учесть и то, что пушкинское стихотворение отсылает нас к Державину и к Горацию. Однако, с другой стороны, как убедительно показал Олег Проскурин, слово «столп» в пушкинскую эпоху и самим Пушкиным употреблялось именно в значении столб, а не пирамида, хотя, в принципе, и такое значение было возможно. И все же Александрийский. Проскурин, в частности, говорит о том, что александрийские мотивы тоже могут здесь присутствовать, да, но в любом случае перед нами непрямая отсылка, которая работает таким образом, что на внешнем уровне это Фаросский маяк, однако не вспомнить о сооружении, которое называлось не «Александрийский столп», а «Александровский столб», было невозможно. Невозможно было не увидеть эту скрытую отсылку.

Вот такого рода непрямые текстуальные параллели, в принципе характерны для Пушкина, и, скорее всего, с островом Голодаем произошло то же самое. Тем более что в прозаическом отрывке устном «Уединенный домик на Васильевском» Пушкин дает топографическое описание Голодая, не называя его по имени: местом этим он явно интересовался.

Итак, Медный всадник преследует бунтующего дворянина, а затем бунт подавлен.

И с той поры, когда случалось

Идти той площадью ему,

В его лице изображалось

Смятенье. К сердцу своему

Он прижимал поспешно руку,

Как бы его смиряя муку,

Картуз изношенный сымал,

Смущенных глаз не подымал

И шел сторонкой.

В черновике у Пушкина вместо «картуз» стоит «калпак» — не через «о», а через «а». Калпак вызывает ассоциации с колпаком юродивого, так что тут, быть может, скрыт и более многозначительный вариант.

А потом на «острове малом» мы видим умершего Евгения.

Итак, в чём смысл того, что нам открывается? Фактически перед нами соединение, наложение друг на друга двух бунтов — простонародно-крестьянского и, пусть замаскированного, но всё же дворянского. Почему именно так? Пушкин ни тот, ни другой бунт не одобряет. Он описывает их скорее с ужасом. Поэт полон мрачных предчувствий, и, по всей видимости, речь идёт прежде всего о том, что, если эти два бунта совпадут, то Россия может не устоять. Собственно говоря, так и произойдёт во время революции.

Тут есть ещё одна символика. Наводнение 1824 года, которое здесь описывается, произошло 7 ноября, правда, по старому стилю. Пушкин этой онтологической символики понимать, конечно, не мог.

А в общем, что произошло, то произошло. Спасибо.

 Фото: Иван Джабир

Видео: Виктор Аромштам


Просветительский лекторий портала «Правмир» работает с начала 2014-го года. Среди лекторов – преподаватели духовных и светских вузов, учёные и популяризаторы науки. Видеозаписи и тексты всех лекций публикуются на сайте.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.