Почему у всех народов сказки похожи? Фольклорист Сергей Неклюдов
Арбат без единого деревца
Я родился в Москве, но сразу после этого меня перевезли в Переделкино, где тогда жили мать с отцом и куда мы вернулись из эвакуационного Чистополья в 1943 году. Дача, которую наша семья делила тогда с писателем Владимиром Бахметьевым, стоит и поныне, сейчас это один из корпусов Дома творчества «Переделкино» (сегодня в нем, кажется, размещается библиотека).
Родители разошлись. Мать оказалась в довольно беспомощном положении, и Владимир Матвеевич, желавший владеть всей дачей целиком, без особого труда выселил нас в так называемый «стандартный» дом — деревянный, двухэтажный, многоквартирный, предназначенный для служащих переделкинского городка писателей, а также для литераторов «пожиже», не относящихся к советской «элите» и не удостоенных персональных дач. Его недавно снесли, хотя это была весьма добротная постройка, примечательная и в плане историко-культурном.
Еще раньше, в 1943-м, мамина добрая знакомая, Вера Николаевна Клюева, филолог, поэт, переводчик, уехала с семьей в Улан-Батор по приглашению новообразованного Монгольского университета, где пробыла 7 лет, оставив матери свою комнату в коммунальной квартире на шестом этаже огромного дома, одним боком выходящего в Кривоарбатский, а другим — в Калошин переулок («доходный дом Филатовой»).
Мы же с бабушкой до 1948-го жили в Переделкино круглый год, но потом пришла пора мне идти в школу, мать стала забирать меня на зиму в этот дом на Арбате, а в 1950 году она, наконец, получила и свою собственную комнатку в московской коммуналке. Это был старый двухэтажный дом в Филипповском переулке, последнем отходящем в сторону Арбата от Сивцева Вражка перед Гоголевским бульваром. Там была деревянная винтовая лестница и остатки изразцовых печей. Сейчас он тоже снесен, и тоже совершенно бессмысленно — ничего на этом месте так и не появилось.
Школа находилась в Плотниковом переулке, в здании бывшей Анастасьинской рукодельной школы. На тот момент это была еще семилетка, но к моим старшим классам она превратилась в десятилетку, которую я и окончил. Ну а внешкольная жизнь протекала на Арбате — очень оживленном, с интенсивным движением — и довольно грязном. Впрочем, тогда вся Москва была грязной. Это сейчас можно чистить ботинки раз в несколько дней, а то и реже, а тогда донести свои вычищенные ботинки до какого-то места было большой проблемой. Летом пыль, зимой грязь — такая, что заливалась за отвороты брюк. Надевали калоши и даже специальные ботики «прощай, молодость», постыдные для подростков. Низ у них был, как у калош, а верх из фетра, на застежках. Такая роскошь, как молния, появилась позднее. Помните, как в песне у Галича? «Даже брюки у меня — и те на молнии». Немыслимое великолепие для 50-х годов.

Старая Москва. Сивцев Вражек и здание школы.
На Арбате не было никакой растительности, как, впрочем, и вообще в Москве. Зелень начиналась за городом, а в городе были только чахлые деревца на бульварах. Бульвар моего детства — Гоголевский, в основном его головная часть, которая выходит на Арбатскую площадь. Раньше там был очень хороший памятник Гоголю работы Николая Андреева, который потом убрали и заменили на более оптимистический, Томского, стоящий там и поныне. А андреевского Гоголя перенесли в соседний дворик на Никитском бульваре.
Я, как и все дети моего поколения, много времени проводил на улице. Никаких детских площадок не существовало, были дворы и переулки, по которым мы шатались с одноклассниками.
И вот в этой нашей подростковой жизни к середине 1950-х наметилось два ощутимых рубежа.
Девочки в классе и ковбойка навыпуск
Первый рубеж — объединение мужских и женских школ. До 7-го класса мы учились раздельно, а потом нас перемешали с одной из соседних женских школ — половина мальчиков туда, половина девочек сюда. Это был шок. В семьях тогда, как правило, было по одному ребенку. Если ты единственный мальчишка в семье, то девочку мог близко и подолгу видеть, только если это твоя соседка по квартире, причем совсем не обязательно твоего возраста. Однако девочки-ровесницы, с которыми учишься, то есть изо дня в день по полдня проводишь вместе, в одном помещении — это совсем другое дело.

Девочки и мальчики. 10 А класс, 1958 г.
Надо сказать, что при этом обмене каждая школа пыталась избавиться в первую очередь от ненадежного контингента, поэтому из нашей школы в бывшую женскую отправили самых хулиганистых ребят, сдабривая одним-двумя отличниками. Из нашего класса, как вишенку на торте, перевели моего приятеля, Шурика Пасынского, который был отличник, но весьма строптивого нрава. Через год он к нам вернулся.
С приходом девочек произошло невероятное облагораживание обстановки в школе. Я помню, как в первый день нам велели рассаживаться. Ребята, которых было больше, заняли два ряда у стены. Девочки — ряд у окна. А посредине остался пустой ряд, на который не сел никто. Но так длилось недолго, все довольно быстро освоились, но жизнь потекла совершенно другая — с влюбленностями, интригами, трагедиями и драмами.
Вторая веха — 1957 год, Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Это тоже было потрясение. До того времени москвичи обычно были одеты в бело-серо-черное и выглядели довольно одинаково. Летом женщины надевали какой-нибудь веселенький ситчик, но и это была довольно скудная веселость. А главное, мы привыкли к одному антропологическому типу, и дело тут не только в физической антропологии, но и в мимике, жестикуляции. Это очень сильно определяет людей разных культур и наций. Можно иметь один и тот же антропологический тип, но сильно различаться по движениям лица, рук и тела.
Я хорошо помню, как въезжали в Москву гости фестиваля. Было остановлено движение на Садовом кольце, мы все вышли посмотреть на них, по тротуарам стояли огромные толпы, некоторые наблюдали с крыш. А потом поехали автобусы и открытые грузовики, поскольку автобусов не хватало. В них сидели люди потрясающей наружности. Очень много людей с востока и юга в национальных костюмах. И если к монголоидному типу мы привыкли, то чернокожих не видели никогда.
До того я лишь однажды видел настоящего африканца (а может быть, он был и не из Африки): в Переделкине по улице шел человек с кожей шоколадного цвета, в заграничном костюме, и все стали кричать, что, дескать, негр идет (тогда это слово было в ходу и не считалось обидным, как сейчас) — и я тоже побежал посмотреть.
И вдруг это перестало быть редкостью. Толпа перемешалась, начались уличные праздники, каких Москва раньше не знала, и это очень изменило ее. Люди стали иначе выглядеть, иначе одеваться. Раньше никому и в голову не приходило носить ковбойку навыпуск, а ведь оказывается, это можно, а в жару — просто хорошо. Пеструю рубашку — можно (а не только белую или голубую). Сандалии на босу ногу — тоже можно, и не только детям. Словно плотину прорвало, хотя, конечно, мы отчасти были подготовлены к этому политическими событиями 1956 года и набирающим силу процессом общей десталинизации.
«Варлам Тихонович был стихолюбив»
С 1956 года мы жили вместе с моим отчимом Варламом Шаламовым. Человек он был трудный, да и особой потребности иметь близкие отношения с каким-то мальчишкой-подростком, а потом юношей, у него не было. Каждый из нас жил своей жизнью.
Несмотря на это, общение с Варламом Тихоновичем в значительной мере сформировало мои политические взгляды. Однажды мы с матерью как-то брюзжали по поводу Никиты Сергеевича, который в очередной раз делал или говорил что-то несуразное, а Варлам сказал: «Да перестаньте вы, при советской власти ничего лучше быть и не может». И, наверное, был прав, а до Горбачева-то он немного не дожил. Хотя на мой нынешний взгляд, Варлам Тихонович питал определенные иллюзии относительно социалистического строя в его «досталинистской» версии 20-х годов.

О.В. Ивинская, В.Т. Шаламов, Е.Н. Анучина. Измалково, 1956 г.
Но главное, в чем он на меня повлиял, — это в отношении к поэзии. Мой литературный вкус был во многом откалиброван не только матерью, но и им.
Сам Варлам Тихонович был очень стихолюбив. Помню, как он входит в комнату и, почти заикаясь от восторга, читает только что напечатанное стихотворение Пастернака. «Снег идет, снег идет, и все в смятенье». Он очень хорошо читал стихи и относился к ним строго. Бывало, мне что-то понравится, я захочу поделиться. Начинаю читать, он слушает, потом говорит: «Это не стихи». Для него не существовало плохой поэзии. Если плохо — значит не поэзия.
70 лет рабочего стажа
В детстве у меня был сборник «Жар-птица» Карнауховой — одна из лучших антологий русских сказок для детей. (И.В. Карнаухова, 1901–1959, фольклорист и писательница, адаптировала народные сказки для детского чтения. — Примеч. ред.). Говорят, если хочешь знать немецкую сказку, читай братьев Гримм. Чтобы знать русскую сказку — трехтомник Афанасьева. Но если хочешь просто иметь базовое представление о русской сказке, то «Жар-птица» как раз подходит.
Еще отец, пока у нас с ним сохранялись какие-то отношения, подарил мне роскошное издание, выпущенное к какому-то юбилею — «Осетинские нартские сказания», которые он переводил по подстрочнику. Я ими просто зачитывался.
Сказки сыграли в моих последующих занятиях важную роль, сформировав некий фонд особой сюжетной начитанности. Чтобы заниматься теоретической, сравнительной фольклористикой, надо знать много сюжетов — тогда придет осознание, что привычная для тебя сказочная традиция не уникальна и что все подобные сюжеты в разных традициях устроены сходным образом и весьма устойчивы. Я знаю специалистов, которые, например, занимаясь исландской сказкой, говорят: «У нас в исландской сказке так, а остальное меня не касается». Но истолкования, которые даются этому «так», как правило, ложны, потому что человек не владеет сравнительным материалом, да и не хочет его знать.

Сергей Неклюдов
Удивление, почему у всех народов сказки похожи, у меня сформировалось именно потому, что сказок этих — и самых разных — я прочитал очень много.
Впрочем, изначально к выбору профессии это отношения не имело. Я абсолютно не знал, чем буду дальше заниматься. Сначала попробовал поступить в пединститут им. Крупской, уступив маминым настояниям, но абсолютно не понимая, зачем. Набрал какой-то средний балл, не дотянул до проходного, и по рекомендации одного знакомого пошел работать электромехаником связи.
Это была такая пещерная радиоэлектроника – большие металлические шкафы с выдвигающимися агрегатами, которые сейчас умещаются в один чип. Казалось, что этот опыт пассивным грузом лег на дно сознания, но впоследствии он мне очень пригодился – и практически (мог самостоятельно рассчитать и провести электропроводку, починить несложное устройство), и в плане умственного развития — через понимание физических процессов, включая представление об энергии и материи, их волновой и корпускулярной природе. Для основного предмета моих изучений — технологии культурной традиции — это оказалось чрезвычайно важно.
С тех пор, со своего 17-летия, продолжаю работать. Если проживу еще пару лет, то у меня будет 70 лет трудового стажа.
«Иди к Зоре — не ошибешься»
Но учиться где-то мне нужно было. Я поступил на заочное отделение филфака МГУ. Такое обучение — просто рамка, содержание зависит от тебя самого. На любые поточные лекции ходить можно, было бы желание. У меня оно было, а работал я посменно и потому некоторые дневные часы оказывались свободными для таких посещений.
Однако через 4 года подобный режим мне надоел, и, распрощавшись с работой электромеханика, последние два курса я сдал экстерном за один год. Нас тогда собралось «пятеро фартовых ребятишек», как в песне поется, мы готовились вместе.

И в карты играли… Автошарж, 1950-е гг.
К третьему курсу надо было определиться со спецкурсом, спецсеминаром и темой курсовой. Поначалу я был увлечен античной литературой, прочитал все, что требовалось по программе, но, чтобы всерьез заниматься античными текстами и языками, нужно было учиться на дневном отделении. У нас был очень хороший лектор по древнерусской литературе, Николай Иванович Либан, мне нравился этот предмет, но он тоже был не для заочного обучения. Таким образом, выбор происходил методом исключения: это — нет, это — тоже нет, а сказки я знал с детства. Ну, фольклор — так фольклор.
Первый год я ходил к Аникину и писал у него курсовую о фольклорных мотивах «Конька-Горбунка» (В.П. Аникин, советский и российский фольклорист, заслуженный профессор МГУ. — Прим. ред.). Впоследствии — уже не в студенческие годы — у меня с ним сложились прескверные отношения, причем исходило это не от меня. Он запрещал своим аспирантам даже ссылаться на мои работы.
А на следующий год в списке спецкурсов появилась новая фамилия: Мелетинский (Елеазар Мелетинский, выдающийся филолог и фольклорист, основоположник отечественной школы исторической поэтики и сравнительного изучения мифа и эпоса. — Прим. ред.).
Тема спецкурса — происхождение героического эпоса. Ого, думаю, интересно. У меня была приятельница старшего поколения, которая, когда узнала об этом спецкурсе, сказала: «Иди к Зоре – не ошибешься. Это будет интересно и качественно».

«Как я выучил монгольский и не выучил кхмерский»
На первой же лекции Елеазара Моисеевича я понял: это то, что мне надо. Я прослушал остальные его курсы, написал курсовую и диплом. Он хотел взять меня аспирантом в фольклорный отдел ИМЛИ (Институт мировой литературы им. А. М. Горького РАН. — Примеч. ред.), но не успел, так как заведовал этим отделом совсем недолго.
Тем не менее он помог мне определиться с направлением дальнейших исследований. Дело было так. Поначалу Елеазар Моисеевич пригласил в аспирантуру меня и еще одну девушку. Он сказал: «Мне нужно два специалиста — по карельскому эпосу и по монгольскому эпосу. Договоритесь между собой». Я уступил девушке право выбора, и она выбрала карельский эпос (которым, впрочем, так и не стала заниматься), а мне достался монгольский.
Возможно, не такая уж это была случайность. Когда мамина знакомая, Вера Николаевна Клюева, которую мы уже упоминали, вернулась из Монголии, она привезла с собой частичку этой страны. У нее дома были монгольские бурханчики (статуэтки Будды), нередко останавливались гости из Монголии — с некоторыми из них я впоследствии заново свел знакомство в Улан-Баторе. Словом, Монголия в моей жизни уже присутствовала, нельзя сказать, что я начал совсем с нуля.
Когда ничего не получилось с аспирантурой по монгольскому фольклору, я пять лет проработал редактором сначала в «Искусстве», затем в Главной редакции восточной литературы («Наука»). Это были хорошие издательства, но я не люблю редактировать чужие рукописи, хотя еще полжизни приходилось подрабатывать этим. Прекратить это я смог, лишь когда защитил докторскую и перестал с трудом дотягивать от получки до получки.

Мелетинский отправил меня в Институт востоковедения, но тамошний заведующий отделом литературы сказал: «Никакая Монголия нам не нужна, нужен специалист по одной из трех литератур — кхмерской, тайской или лаотянской. Что вам интереснее?» Я впервые слышал все три названия, но поскольку название «кхмерский» прозвучало первым, я сказал: «Ну, кхмерская».
Дело было за малым — выучить язык, но не было ни учебников, ни словарей. С помощью знакомых я нашел недавно приехавшего преподавателя-кхмера, супруга которого хотела выучить русский. Моя первая жена Надя — впоследствии художница, подруга Оскара Рабина и героиня «бульдозерной выставки» — говорила по-французски. А мой преподаватель тоже знал французский (русского он еще не знал).
У нас был бартер: Надя учила его жену русскому и параллельно переводила мне его реплики через посредство французского. Как ни странно, что-то я усвоил и в простейших ситуациях мог объясниться. Но там очень мудреное произношение и еще более сложная письменность, хотя и монгольская не из самых легких. Я дошел в изучении кхмерского до определенной точки и понял, что дальше нужно сделать такой рывок, для которого у меня не хватает ни возможностей, ни интереса. А потом мы с Надей развелись и занятия прекратились. Так что теория «начни учить — и полюбишь» не всегда срабатывает.
«Да здравствует мясо!»
От отчаянного желания завершить редакторскую карьеру я чуть было не пошел на должность замдиректора по научной части в музей Маяковского, хотя какой из меня музейный работник, да и Маяковского я не люблю. Директор музея очень хотела меня взять, но я не был членом партии и не собирался, а должность — номенклатурная.

И тут на горизонте снова возник ИМЛИ, где вот-вот должен был образоваться отдел востоковедения. По протекции академика Конрада на него выделили немалое количество мест — и тут выяснилось, что безработные востоковеды вообще-то по улицам не ходят. Заведующий будущим отделом стал меня уговаривать, а я, как разборчивая невеста, отнекивался: «Ну что вы, я же, по существу, никакой не востоковед». — «Но у вас хорошая репутация».
Словом, с 1969 года я заделался штатным монголистом. Стал доучивать язык (который еще в студенческие годы начинал штудировать «дождливыми вечерами»), а в 1972-м впервые отправился в Монголию вместе со своим близким другом, синологом и будущим академиком Борисом Львовичем Рифтиным. Я все как-то сомневался, дескать, чего туда ехать, все тексты и книги у меня и так под рукой. Тогда Елеазар Моисеевич Мелетинский сказал: «Вы не понимаете, там воздух другой. Надо поглядеть, подышать этим воздухом, руками потрогать». И был абсолютно прав. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Мы прилетели, едем из аэропорта и повсюду красные транспаранты, как в Советском Союзе, на которых белыми буквами написаны лозунги. Читаю: «МАХН мандтугай!» Ну, «мандтугай» — это «да здравствует», а «мах(ан)» — это ведь «мясо»? Неужели — «да здравствует мясо»? Потом выяснилось, что МАХН — это сокращение от «Монгол Ардын Хувьсгалт Нам» — официального названия правящей Монгольской народно-революционной партии, МНРП.

Улан-Батор, воскресный рынок. 1973 г.
Рифтин, подобно курильщику, которому не дают курить, страдал в разлуке с Китаем, куда в это время невозможно было попасть из-за культурной революции. Но, поскольку есть такая область, как многовековые китайско-монгольские литературные связи, он решил изучать монгольские переводы китайских текстов и был исполнен энтузиазма.
В конечном счете нам удалось очень продуктивно поработать в Монголии — и в этот год, и особенно в последующие.
Про шпионов и трубадуров
На следующий год мы с Борисом снова поехали в Монголию. Коллеги нашли нам двух замечательных сказителей, китайских монголов, бежавших в МНР от культурной революции. Старшему было за 70, он состоялся как сказитель еще в старом Китае, где до 1949 года у восточномонгольских племен сохранялся традиционный общественный уклад: ханы со своими ставками и дворами, придворными турнирами певцов и музыкантов — точь-в-точь как у европейских трубадуров, только происходило это не 700 лет назад, а, можно сказать, вчера. И вот монгольский трубадур, несколько лет состоявший в качестве придворного певца при ханской ставке, сидит и рассказывает нам, как это было. Эпические поэмы, записанные от него и еще от одного сказителя помоложе, мы с монгольским диалектологом Тумурцэрэном издали отдельной книгой в двух версиях — русской в Москве и немецкой в Висбадене.
В 1970-е годы мы ездили в Монголию трижды, а потом был большой перерыв, и вновь я вернулся туда уже в середине 2000-х, когда перешел работать в РГГУ. Проректор по науке предложила нам подать заявку на проведение экспедиционных исследований в Монголии. Я подал и забыл, а она вдруг победила. К тому времени у меня уже был небольшой домашний семинар, где я понемногу рассказывал своим ученикам про язык, фольклор и этнографию Монголии. Когда пришел грант, эта группа составила основу экспедиционного отряда. Многие продолжали работать в поле еще до относительно недавнего времени, но я прекратил ездить с 2011 года, со своего 70-летия — стало тяжеловато.
За эти годы был собран большой материал, который, к сожалению, сегодня оказался бесхозным, поскольку мои ученики разъехались в разные края и заниматься им некому, а у меня уже нет сил. Однако все же остается некая тлеющая надежда, что удастся найти продолжателя этого нашего «монгольского направления».
«Это ж наука, это думать надо!»
Когда я вручил Владимиру Яковлевичу Проппу нашу статью, развивающую идеи его знаменитой «Морфологии», он высказался в том смысле, что смотрит на своих продолжателей, как курица, высидевшая утят и бегающая по берегу, когда они от нее стали уплывать. Кокетничал, наверное.
По-человечески я знал его мало, но по работе мы общались, поскольку я был издательским редактором 2-го издания «Морфологии сказки». Это, наверное, самая великая книга ХХ века по фольклористике, она разделила нашу дисциплину на «до» и «после». Пропп показал, как устроен фольклорный нарратив, вообще оказал влияние на понимание того, что такое повествовательная грамматика. Это не значит, что его теория отвечает на все вопросы, поскольку работал он на ограниченном материале русской сказки и поначалу даже возражал против расширенного толкования своей книги.

Д.М. Сегал, Е.С. Новик, С.Ю. Неклюдов, Е.М.Мелетинский. Доклад о структуре волшебной сказки (III Летняя школа по вторичным моделирующим системам, 1968 г.)
Впрочем, в последние годы он уже грелся в лучах ее славы. Когда я ему предложил вернуть исходное название – «Морфология волшебной сказки», даже именно «русской волшебной сказки», как она называлась в его первых сообщениях на эту тему — он сказал: «Нет, она вошла в науку как “Морфология сказки”, и давайте ничего не будем менять».
Помню, как я дал эту книгу одному из своих авторов в восточном издательстве. Он прочитал ее и вернул с выражениями полного восхищения, добавив: «Это ж наука, это думать надо!»
Что касается второй его знаменитой книги — «Исторические корни волшебной сказки», чрезвычайно яркой и интересной, то она, на мой взгляд, весьма спорная, поскольку целиком выводит происхождение волшебной сказки из обряда инициации. На самом деле это — лишь возможное объяснение для одной группы сказочных типов, которое не стоит абсолютизировать.
Поющий двадцатый
Я много занимался городским фольклором, применительно к которому даже предложил специальный термин — «постфольклор». Иногда, впрочем, я несколько сомневаюсь в своем авторстве, поскольку не особенно доверяю собственной памяти. Вдруг он уже существовал раньше, и я просто где-то подобрал его? В любом случае слово было найдено и как-то в лузу легло — все стали им пользоваться, хотя сам я придавал ему скорее техническое значение.
Архаический фольклор — это традиции бесписьменных обществ, когда вся культура была фольклором, потому что существовала только устная коммуникация и тексты передавались только устно. Письменность, а впоследствии книгопечатание, не убили фольклор, а стали с ним определенным образом взаимодействовать. Это так называемый классический период фольклора, когда он стал жить параллельно с книжной традицией.

Следующий перелом случился в конце XIX века, когда стала формироваться особая культура индустриального (а впоследствии — и постиндустриального) города. Это уже не «классический» фольклор с его сказками, обрядовыми песнями и так далее, но и не авторская культура высокого артистизма, а что-то среднее между ними, культурные тексты, производимые городской средой преимущественно в рамках устной коммуникации.
Это совпало с очередной коммуникационной революцией, с возникновением звукозаписи, когда появились граммофоны, патефоны, магнитофоны. Запись можно перевезти из Москвы во Владивосток (что немыслимо для «классической» устной коммуникации), проиграть там, и на третьем шаге это станет фольклором, потому что если песню начнут петь, пересочинять, то вскоре авторство текста будет забыто. Постфольклор — это городская культура, распространяемая в том числе с помощью важных для эпохи технических средств.
Городские песни были «моей культурой» с детства. Поющие ребята, девочки, девушки, юноши, взрослые мужчины и женщины — ХХ век пел много, хотя подобное неформальное музицирование стало переходить из фазы активной в пассивную примерно с 1970-х годов, после распространения портативных кассетных магнитофонов.
Почему «Цыпленок жареный» важная песня
Известный мне песенный репертуар городской улицы был довольно разнообразным, блатным в том числе, где обязательными номерами были «Мурка», «Гоп со смыком» и тому подобные песни — я знал их от своего приятеля, второгодника и одноклассника Толика, который пел их, бренча на гитаре.
Никогда не забуду нашу компанию в Тартуских летних школах, в Кяэрику, которые устраивал Юрий Михайлович Лотман. Там нашей главной певуньей была Лена — Елена Викторовна Падучева, впоследствии доктор наук и замечательный лингвист.

Мелетинский, Лотман, Киселева. ЛШ-1986 г.
Я тоже знакомил публику со своими текстами. Сколько я их знал? Однажды, в начале 90-х, я ехал из Бремена в Мюнхен, через всю Германию, а с собой у меня был русский песенник 70-х годов XIX века — такие книжечки печатались во множестве и хорошо продавались. Я обратил внимание на то, что многие из песен, которые там представлены, не удержались в живом репертуаре. Это, по сравнению с «классическим» фольклором, короткоживущие тексты.
Мне захотелось исследовать этот феномен на конкретном материале, и я спросил себя — а сколько я помню песен? Начал записывать все, что помню, пусть не целиком, отдельной строкой, и даже только по названию. Набралось около 100, это что-то говорит об объеме песенного репертуара, известном горожанину моего поколения.
Тогда же я начал заниматься монографическим исследованием отдельных песен. Первым у меня был «Цыпленок жареный». Есть множество вариантов этого текста, например «я не советский, я не кадетский, я петушиный комиссар. Не агитировал, не саботировал, я просто зернышки клевал». Здесь речь идет о маленьком человеке с его мечтой о нормальной жизни, обывателе, который попал в лавину безумств революции, гражданской войны, реквизиций, грабежей, арестов, бессудных казней, царящего вокруг хаоса. Очень важная песня, песня-предупреждение, в каком-то смысле всегда актуальная.
Сергей Неклюдов — филолог, фольклорист, специалист по Монголии, доктор филологических наук, профессор.
Основатель и научный руководитель Центра типологии и семиотики фольклора РГГУ, главный научный сотрудник Лаборатории теоретической фольклористики Школы актуальных гуманитарных исследований ИОН РАНХиГС.
Неклюдов — ученик Е. М. Мелетинского, активный участник тартуских Летних школ, основанных и руководимых Ю. М. Лотманом, автор множества работ по теоретической фольклористике, сюжетным трансформациям в устной и книжной словесности, мифологии, эпосу и традиционной литературе монгольских народов, а также по современному русскому городскому фольклору. Именно Неклюдов ввел в научный обиход термин «постфольклор», актуальный для разговора об устной городской культуре.
Счастливые 10 дней
Летние школы в Тарту были вольным глотком воздуха, они сыграли огромную роль как в жизни многих людей, так и в истории нашей гуманитарной науки в целом. Я был на всех школах, кроме первой.

В Тарту состоялось мое первое публичное выступление в 1966 году. Я читал доклад перед лицом нескольких знаменитых людей, в том числе самого Романа Якобсона, который даже похвалил меня (Роман Якобсон (1896-1982) — выдающийся русско-американский ученый, оказавший огромное влияние на лингвистику, семиотику и литературоведение XX века. — Примеч. ред.).
Да, Тарту счастливое время, но такое короткое. Всего-то 10 дней летом. Много там туч потом гуляло, особенно начиная с августа 1968 года. Ввод войск в Чехословакию стал для нас большим ударом.
А свои статьи об уличных песенках я собираюсь сложить в книжку, но все не успеваю, отвлекает текучка и какие-то более актуальные проекты. Мне уже много лет, хочу успеть доделать все, что начал.
Фото Юлии Ивановой и из личного архива Сергея Неклюдова