Под кровом Всевышнего. Снова в столице (Часть 1)
Последние годы в Гребнево
Шли годы, и наступала пора моего возвращения в Москву. Я это предвидела, к этому уже стремилась. Я с папочкой стала молиться, прося Господа помочь нам перебраться в Москву. Но вернуться нам всем в квартиру моих родителей уже было невозможно. Дети выросли, на одной постели двоих уже не положишь, да и занятия музыкой требовали отдельных комнат. Серафиму было четырнадцать лет, когда он заканчивал школу в Гребневе и собирался вместе с Колей поступать в музыкальное училище. «Без Симы мне будет еще тяжелее», — часто думала я. Дня три в неделю он уезжал после школы в Москву, откуда возвращался часам к десяти вечера. В свободные от музыки дни Сима приносил мне в дом дрова и каменный уголь. А в морозы ежедневно принести (а то и наколоть) четыре-пять ведер угля для меня было очень трудно. Батюшка мой уезжал рано, когда было еще темно, а приезжал тоже в темноте. Ящик с углем был далеко, не освещен, так что отец Владимир редко бывал мне помощником. Любочке было лишь одиннадцать лет, Феде — семь, силенок у них было еще мало, ведро угля было им не под силу. Коля и Катя жили в Москве, приезжали не каждое воскресенье: то гриппуют, то концерты. А мое здоровье сильно пошатнулось.
Женские болезни мучили меня постоянно, временами вызывая сильную боль. Но я думала, что так и должно быть, к врачам не ходила. Прописана я была в Москве, а ездить туда лечиться возможности не было, ведь с сентября по июнь я топила печь — в общем, была на должности истопника. Отапливали мы не только свой дом, но и Никологорских родных, хотя свекровь моя давно умерла.
Родственники наши носят иную с нами фамилию, потому что в начале 20-х годов детей священнослужителей не принимали учиться в советские школы. Тогда Соколовы были вынуждены распределить своих старших детей (Виктора, Бориса, Антонину и Василия) по родственным семьям, проживавшим в иных местах, где власти не знали о происхождении ребенка. Так, брат отца Владимира Василий был усыновлен родной теткой Марией Семеновной Никологорской, проживавшей во Фрянове. Поэтому за Василием и осталась родовая фамилия его матери — Никологорский.
Чтобы поддерживать хорошие отношения, Володя мой решился не снимать у родственников батареи, а продолжать отапливать переднюю половину их дома. Мне бывало обидно: «Хоть бы ребята их мне когда-нибудь угля принесли», — думала я. Здоровые пареньки, по четырнадцать и пятнадцать лет, катались на лыжах, а я надрывалась, таская уголь. Пробовала я просить их, мальчики не отказывались, но потом сказали: «Мама не велит, говорит, что мы пачкаемся». Да, работа эта была нелегкая — черная пыль оседала и на лице, и на руках. Мои руки все те годы не отмывались, пальцы трескались и болели. Но надо ж было и крест какой-нибудь нести! Так, с Божьей помощью, и тянула я двадцать лет своей жизни на селе, но в сорок два года почувствовала, что изнемогаю. Я ходила бледная, ложилась два раза за день отдыхать, бывали головокружения, падала в обморок.
Летом мамочка моя замечала мое болезненное состояние, посылала меня лечиться. Но на кого же мне дом оставить? Каждый день человек десять надо четыре раза за стол посадить и накормить. Продукты в те годы привозились только из Москвы, во Фрязине ничего, кроме хлеба, не было. Наш шофер Тимофеич снабжал нас всем, на машине все привозил, так что мы ни в чем не нуждались. Но, однако, сил у меня не хватало, казалось мне, что конец мой близок. Очень жаль мне было Любочку и Федю: «Ведь вся тяжесть хозяйства упадет на мою худенькую дочурку», — думала я. То и дело ей будут кричать, чтобы сготовила ужин, чтобы пришила кому-то пуговицу и т.п. А у нее и уроки, и скрипка, на занятия надо во Фрязино ездить. Бедная девочка моя! Не дай Бог остаться сиротою — ведь ее замучают. А Феденька был еще привязан ко мне, как дитя. Бывало, отец начнет что-то выговаривать мне за грязь и беспорядок, а Федя тут же заступится: «Нельзя на мамочку жаловаться, мамочка все хорошо делает!». И малыш обнимает меня, целует, ласкает. Отец махнет рукой, рассмеется. Ангел Федюши охранял меня.
Был такой случай. Возвращалась я из Москвы, шла по перрону вокзала. Вагоны были полны, народ набивался уже в тамбуры, я шла дальше, надеясь найти более свободный тамбур. Вдруг объявили, что поезд отходит, двери закрываются. Те люди, что спешно шли со мною рядом, стали прыгать на ходу в ближайшие вагоны, двери которых держали те, кто уже находился в тамбурах. «Прыгайте!» — кричал кто-то мне и держал дверь, так как я бежала и не решалась вскочить в вагон, сумка в руке была тяжелая. Тут, на какой-то момент, перед моим мысленным взором мелькнула картина… Я махнула рукой и остановилась.
Поезд умчался, а мне было стыдно, совестно, будто я грех совершила. Эта картина и сейчас стоит перед моими глазами: на маленьком трехколесном велосипеде сидит мой кудрявый черноволосый Феденька и смотрит вдаль, ожидая свою маму. «И ты рисковала своей жизнью, не боясь оставить это дитя сиротой!» — твердил мне голос совести.
— О, Господи! Благодарю тебя за вразумление, больше такого не сделаю, — сказала я.
Когда я возвращалась домой, то действительно заставала на улице у гаража своего младшего сыночка, встречающего меня. Отец его говорил:
— Ждет тебя не дождется каждый раз! Сидит грустный и все смотрит, смотрит на дорогу — не идет ли его мамочка. А Серафим говорил:
— Только ты, мамочка, не уезжай в те дни, когда у меня контрольная работа. Если тебя нет дома, я всегда на двойку пишу.
— Почему же, сынок?
— Да, так вот, душа не на месте…
А возвращаясь из школы, он подходил к кухонному окну и через замерзшие зимой стекла показывал мне то всю пятерню, то четыре, то три своих пальца, в зависимости от оценок, которые он в тот день получил. А то и два, а как-то и один пальчик показал, огорченно потряхивая головой. «Да заходи скорее, рассказывай, радость моя!» — кричу я ему в форточку.
Но вот Серафимчик поступил в музыкальное училище, уехал жить в Москву к бабушке. При храме для отца Владимира устроили комнатку, где мой батюшка стал часто ночевать, под праздники домой уже не возвращался. «Итак, я останусь одна с двумя младшими детьми? А за стеной озлобленные соседи!». Мы закрыли дверь, и дети их к нам больше не ходили. Невозможно воспитывать было тех детей, которых родители настраивали против нас. Их мальчики лет с двенадцати перестали ходить в церковь. Они отрастили длинные волосы, как тогда было модно, руки прятали в карманы, шапки надвигали на глаза, рот завязывали на улице шарфом, харкали и плевались во все стороны. Словом, ребята хотели нам показать, что «все ваше воспитание мы презираем, делаем вам все наперекор». Когда отец Владимир видел теперь своих племянников, то давал им деньги на парикмахерскую и говорил: «Пока не пострижешься и не приведешь себя в порядок, к нам не приходи!». И они перестали к нам ходить. Слава тебе, Господи!
Хлопоты о квартире
В конце 60-х годов в Москве начали продавать кооперативные квартиры. Деньги у нас были. Я с детьми была прописана у родителей, поэтому мы имели все права на покупку новой квартиры. Прописано нас было восемь человек на три комнаты, нам требовалась дополнительная площадь. Папа мой стал усиленно «пробивать» это дело. Он предоставлял все свои документы, ордена, справки, но сначала ничего не получалось. Как только в бюро узнавали, что зять Николая Евграфовича (мой отец Владимир) имеет в Московской области свой дом, то документы папе возвращали со словами: «Пусть Ваша дочь живет с мужем и детьми за городом». — «Но дети учатся уже в Москве, — возражал папа, — они живут с нами, нам тесно!». — «Тогда пусть Ваша дочь разведется с мужем, о чем Вы нам принесете справку», — был неизменный ответ. Разводиться с мужем после двадцати лет счастливой совместной супружеской жизни, имея пятерых детей? Разводиться через суд священнику со своей женой ради внешних условий жизни? Какой позор! Никто из нас даже думать о том не желал. А иначе в кооператив не принимали. Что же делать? Будем молиться, Богу все возможно, решили мы. «В Твои руки вручаю нашу жизнь, Пречистая Дева, позаботься о нашей будущей квартире, помоги ее получить, переехать… Дай силы и благополучный исход папиным хлопотам», — взывала я к Царице Небесной.
Как-то папе удалось подать документы в один из кооперативов, их было тогда много. Оставалось внести деньги, которые хранились у моего отца. Но что-то его смущало, он колебался, хотел еще раз посоветоваться с моим супругом. Мы были в Гребневе, когда получили телеграмму от дедушки: «Документы подал, вносить ли срочно деньги?». — «Да, конечно вносить», — решили мы. Но мы не могли сами сходить на почту и ответить телеграммой, были нездоровы. Отец Владимир попросил паренька-соседа принести ему бланк. Батюшка сам его заполнил, выразив наше согласие словами: «Деньги вносить». Сосед пошел на почту, откуда в то время текст телеграммы передавали в районное почтовое отделение по телефону. Когда телефонистка диктовала подряд все написанное на бланке и дошла до текста «деньги вносить», то кто-то из присутствовавших в зале задал ей какой-то вопрос, на который она отмахнулась со словом «подожди». Это слово вошло по телефону в текст телеграммы.
Недели через две, когда мы увиделись с папой, то поздравили его с успешными хлопотами, сказав:
— Ну, наконец, и документы приняли, и ты деньги уже внес!
— Нет, ничего не получилось, — ответил огорченно мой отец, — не внес я вовремя деньги, опоздал, теперь поздно…
— Почему? — удивились мы.
— Да вы же дали ответ телеграммой: «Деньги вносить подожди». Вот она.
Мы с батюшкой с недоумением лишь развели руками. Все мы поняли, что такова была воля Всевышнего. Значит, не угодно Господу, чтобы мы переехали в тот район. Ну, Его святая воля. Теперь, спустя тридцать лет, когда четверо моих детей имеют свои квартиры в одном отдаленном районе на северо-западе Москвы, мы ясно видим всемогущую руку Всевышнего, устраивающего нашу временную жизнь по Своему святому плану. В районе станции метро Сходненская не было храмов, но Господь помог отцу Федору возобновить храм в Тушино. И теперь все дети мои и внуки живут недалеко друг от друга, посещают этот храм во имя Преображения Господня. Подлинно, чудесной заботой о нас Пресвятой Девы полна наша временная жизнь!
А в 1968 году отец мой Николай Евграфович возобновил свои хлопоты, снова стал искать кооператив, который принял бы документы, не требуя раздела нашей семьи. Тогда я видела чудесный сон: всю ночь я с братом Николаем, убитым на фронте, работала на обширной стройке дома. Длинное здание из камня. Кругом нас цемент, песок, кирпичи. В руках у нас с Колей широкие лопаточки, которыми кладем мы раствор на камни, укладываем их, носим. И как нам весело! Мы оживленно болтаем, что-то рассказываем друг другу, обнимаемся, целуемся, как после долгой разлуки. Наконец, я говорю: «Коленька! Как хорошо мне с тобой было! Но я знаю — это сон, тебя ведь нет с нами на этом свете. Нет, ты не убеждай меня, что ты жив. Скоро ночь пройдет, настанет утро, я проснусь, и ты исчезнешь. Так уже бывало. Но я так счастлива, что повидалась с тобой. А вот папочка наш тебя и во сне не видит. Ну, ты скажи мне, братец, что мне ему передать-то от тебя?». И я услышала ответ: «Скажи папе, что стараюсь изо всей силы», — и Коля при этом показал мне на шпатель и камни, и длинный дом, который поднимался уже этажа на три над землей. На той высоте мы стояли.
Я рассказала сон Володе и папе. Отец мой сказал: «Ну, значит, скоро у вас будет в Москве квартира. Коля старается!». Не прошло и полгода, как мы переехали с семьей в Москву, на Планерную улицу. Получилось это так.
Кооперативная квартира
Вышло новое постановление о кооперативных квартирах. Если до 1967 года покупатели квартир оплачивали только полезную площадь, то с июля 1967 года покупатели должны были оплачивать и те метры площади, которые приходились на кухню, ванную, санузел и т.п., так что квартиры сразу сильно подорожали. Потребовали дополнительные взносы. Многие, не имевшие лишних денег, стали выходить из кооператива, отказываясь от подорожавших квартир, забирая назад прежние денежные взносы. Строительство должно было продолжаться, правление кооператива стало искать новых покупателей. Вот тут-то и вспомнили про отца моего, профессора Пестова, которому прежде сами возвратили документы, требуя развода его дочери с мужем-священником. Папу вызвали в правление и научили сами, как писать в документах о семье: «Вступайте в кооператив Вы с супругой, а дочери оставьте старую квартиру. Ни словом не упоминайте о муже дочери, как будто его совсем нет. В паспорте у Вашей дочери записано много детей, так что старую трехкомнатную квартиру мы можем оставить на имя Соколовой Н.Н. Ведь Вам важно получить добавочную площадь? Вносите деньги, покупайте метры. А уж как вы в дальнейшем расселитесь по двум квартирам — это ваше семейное дело, нас оно не касается».
Папа поблагодарил за совет. Он попросил четырехкомнатную квартиру, намереваясь поселить в ней вместе с собой и бабушкой двух старших внуков. Пришли к общему согласию. Я с отцом поехала посмотреть дом и район, где он строится.
К своему удивлению я обнаружила длинную стройку уже в три этажа, как я и видела во сне. В октябре мы уже получили ордер на квартиру. Мы поехали смотреть ее с батюшкой и всеми детьми. Грязь в туалете и ванной не затмила нашей радости. Мы энергично взялись за совки, ведра, щетки, которые намеренно привезли с собой. Главное, отопление было уже включено, на кухне горел газ, в воде нужды не было. Отмыв раковины, полы и окна, мы пустились в обратный путь.
Уже стемнело. Вокруг дома была непролазная грязь, трудно было найти дорожку к автобусу. Но мое сердце ликовало: «Скоро я перестану таскать дрова и уголь, всю ночь смогу спать и не думать об отоплении!». А мой батюшка был мрачен. Он не хотел, чтобы мы все оставляли гребневский дом и переезжали в Москву. Но трое старших детей с сентября месяца уже жили в Москве у наших старичков. Сам батюшка тоже под праздники часто ночевал при храме, где ему (наконец-то!) выделили уголок. В Гребневе жила одна я с Любой и Федей. Да, батюшка мой еще не знал, как я тяжело болею. На мою постоянную слабость и белый цвет кожи он не обращал внимания. Однако судьба была на моей стороне. Пришел наш шофер Тимофеич и объявил, что уходит. Он думал, что мы будем шокированы его заявлением, что добавим ему зарплату и будем просить оставаться шофером нашей машины. Но накануне мы получили ордер на квартиру и решили, что поскольку впредь в своей «Волге» нуждаться не будем, то расстаемся с Тимофеичем.
В последние годы наши отношения с ним становились все более натянутыми. Тимофеич был атеистом, религию знал с детства как форму внешнего культа. Разница в мировоззрениях давала себя чувствовать каждый день нашей совместной жизни с семьей Тимохиных. Посты они признавали только как перемену пищи, ни о каком воздержании, а также о молитве понятия не имели. Мы часто слышали их вопросы: «Почему именно так? Почему не как у всех?». Объяснить неверующим было невозможно. Отец Владимир только говорил: «Уж так у нас заведено» или «так положено…». Религиозный уклад нашей семьи не умещался в сознании атеистов. Видя же скудную, аскетическую жизнь моих родителей, Тимофеич считал их сумасшедшими. Да также и нас, хотя держался с нами с почтением. Отец Владимир ценил шофера за трезвость, за точность, за исполнительность, хотя мы всегда чувствовали себя стесненными в присутствии Тимохиных. Мы устали от общения с этой семьей и поэтому с радостью с ними расстались.
Обстановка в обществе в 70-е годы была и так тяжелая, напряженная. Фактически не было никакого отделения Церкви от государства. Уполномоченный по делам религии в своем районе вмешивался во все дела храмов. По его указанию епископы ставили и убирали священников. К уполномоченному надо было обращаться старостам храмов при всяком ремонте зданий. В общем, не было такой области в жизни Церкви, где бы советское правительство не проявляло свою власть, стараясь всячески ущемить и обобрать храмы. Все это знали, но молчали. За семьдесят лет все смирились и привыкли к всевозможным притеснениям со стороны властей. Но те, кто не служили тайными агентами КГБ, всегда жили в страхе.
Из числа таких был и мой муж отец Владимир. Не раз его в послеобеденное время привозили в какие-то тайные комнаты, где он часа по два-три оставался наедине с агентами КГБ. Батюшку моего допрашивали как о церковных, так и о семейных делах. Муж мой всегда отмалчивался, говорил, что, кроме храма и дома в Гребневе, он нигде не бывает.
— Я ничего не знаю, — был его ответ.
— Где бывают по вечерам Ваши сослуживцы? Что они делают в городе? Не крестят ли на дому? Не освящают ли квартир? Не служат ли панихид? Не получают ли за эти требы денег с людей? — спрашивали его.
Мой батюшка давал один ответ:
— Не знаю…
Потом требовали доноса на тестя, то есть на моего отца:
— Кто к нему ходит? Чем он занимается? Где бывает? Ответ был:
— Я с ним не живу. Заезжаю к старикам, чтобы проведать детей своих, которые живут там…
После таких «сеансов» отец Владимир возвращался бледный и взволнованный. Уж до чего же он был молчалив, лишнего слова никому никогда не скажет! Боялся, что кто-то донесет…
Владыка Пимен
В ноябре и декабре месяце я выбирала дни, когда батюшка мой бывал дома, и тогда отправлялась в Москву в мебельные магазины. Мне было обидно, что муж не помогает мне, но я его оправдывала тем, что он в эти дни следит за печкой и детьми. Денег муж мне давал много, я выбирала недолго, останавливалась на первых попавшихся мне диванах, кроватях, столах и т.п. У меня не было сил ходить по магазинам, я покупала в ближайших, комиссионных или государственных. Тут же подскакивали грузчики, выносили мебель на улицу, подгоняли машину, усаживали меня рядом с водителем… Казалось мне, что невидимая Сила помогает мне на каждом шагу. Конечно, все мои за меня молились, особенно папочка мой родной. А я призывала всегда святителя Николая.
Быстро вносили грузчики мебель, расставляли ее, куда я укажу. Я расплачивалась и радовалась Божьей милости. А в Гребневе я складывала белье, посуду, собирала с собой только самое необходимое, надеясь весной снова вернуться в свой обжитый, милый дом. Под Новый год начались каникулы детей, и мы переехали в Москву. А пока батюшка мой оставался темными вечерами один с детьми, произошел следующий курьезный случай.
В шестом часу вечера отец проводил в музыкальную школу сына и дочку. Не успел он подняться к себе в кабинет, как раздался звонок в дверь. Батюшка понял: дети что-то забыли. Ребята вошли, нашли оставленные ноты и убежали, поцеловав папочку. Но только отец сел в кабинете (на втором этаже) за свои бумаги, опять раздались звонки. Батюшка спустился, открыл дверь. «Что еще забыли?». — «Холодно, а мы варежки не взяли». Натянув варежки, дети ушли, извиняясь. Не прошло и пяти минут, как снова звонок. Отец, вздохнув, вышел в холодные сени и сердито спросил, открывая дверь:
— Скоро вы кончите туда-сюда шляться?
Батюшка широко распахнул на себя дверь и ахнул: перед ним возвышалась огромная, мощная фигура в черной рясе. То был митрополит Пимен.
— Как тут любезно гостей принимают, — прозвучал сильный красивый бас будущего Патриарха.
— Владыка, заходите, я думал, что это опять дети вернулись, — заволновался мой батюшка.
— Да нет, не буду заходить, я весь в снегу. Такие сугробы намело, что дальше твоего дома, отец Владимир, не проедешь на машине. Даже тропинки нет, а я хотел посетить храм ваш.
Батюшка мой оделся, взял лопату и пошел впереди митрополита, расчищая ему тропинку к храму. К ночи я вернулась, и ребята со смехом рассказывали мне, как папа сегодня неласково (по их вине) встретил Владыку Пимена.
Фиброма
Есть пословица: «Не приведи Бог судиться да лечиться!». Но по Его святой воле пришлось мне испытать в жизни и то, и другое. Кончилась пора моего двадцатилетнего «затвора» в Гребневе, когда, кроме семьи и церкви, я ничего не знала. Снял Господь меня с должности истопника печек, но послал мне крест болезни. Всякий крест от Господа ведет ко спасению души, к совершенству. Я это всегда знала, а потому просила у Господа сил нести этот крест.
Знакомая врач, которую я встретила на квартире моих родителей, осмотрела меня и нашла у меня фиброму. Она подтвердила мои опасения, что дело идет к операции. Но моя слабость и чрезвычайная бледность волновали моих родителей, которые послали меня проверить кровь.
Я жила уже в районе Планерной, где в 1968 году не было близко ни поликлиники, ни магазинов, ни метро. Ноги вязли в непролазной грязи, мусор из квартир не убирался, но горел тут и там огромными кострами, отравляющими воздух. Помнится мне день, когда я, изнемогая от усталости, шла по незнакомым улицам среди сугробов талого снега, обходя глубокие лужи, ибо была оттепель. Сыро, скользко, ветрено и холодно, но надо идти, чтобы получить анализ крови и пойти с ним на прием к врачу. А ноги мне отказывают, еле-еле заставляю себя их передвигать. Обидно, что я одна, боюсь упасть. Призываю Господа на помощь, с трудом поднимаюсь на второй этаж, получаю анализ, опускаю талончик в щель двери, жду вызова. Я сажусь на диван, тут нервы мои не выдерживают, и я плачу. Слезы струями катятся из моих глаз. Чужие, незнакомые мне люди начинают меня утешать: «Что с Вами? Успокойтесь, не надо расстраиваться, мы все тут больные…». — «Анализы у меня плохие…», — говорю я. Видимо, предполагая у меня рак крови (по моему виду и цифрам анализа), больные поочередно говорят мне ласковые слова, уговаривают не отчаиваться. И хотя слова «Бог милостив» никто в те годы не произносит, но любовь и сострадание чужих людей исцеляют мою смущенную душу. Я чувствую любовь, окружающую меня, и прежде далекие мне люди вдруг становятся близкими, дорогими…
Этот час, видно, был прообразом моей болезни. Видно, Господь посылал мне болезнь, чтобы сердце мое смягчилось, чтобы начала я смотреть на незнакомых людей не как на «язычников» и грешников, а как на больных братьев во Христе, искупленных Его Святою Кровью. Для этого понимания мне надо было самой пострадать, испытать свою беспомощность, смириться и полюбить тех, с кем приведет меня Господь встретиться в жизни. Пусть оскверненные грехом, падшие, не знающие Господа, но все — дети Его. Теорией и словами мне это не объяснить. Это надо было испытать мне на практике, на болезни моего сердца за другого человека, на деле. Да, о том предсказывал мне в 1947 году отец Митрофан. И слова его, непонятые мною сначала, забытые на двадцать лет, в 1968 году воскресли в моей памяти и начали сбываться.
В Институте крови врач подтвердил наличие у меня фибромы. Эта опухоль вела к истощению организма, к потерям крови. Операция требовалась немедленно. Но где взять сил, чтобы обойти всех врачей, которые должны были дать свое заключение и направление в больницу? Ноги не шли! Одна надежда была на Господа, что Он не оставит. «Ведь молятся за меня мой дорогой папочка и мама, и муж поминает за богослужением. И детки мои уже начали самостоятельно молиться». О, их духовная настроенность была для меня великой радостью!
Семья Гриши Копейко
Незаметно, в хлопотах по устройству хозяйства на новой квартире, прошли Святки. Теперь с нами жили снова четверо детей. В одной комнате — Федя и Серафим, в другой — Катя и Люба, в третьей — батюшка со мной. А большая средняя «зала» служила для общей вечерней молитвы и для тех часов, когда мы собирались все вместе. Утром все разъезжались на занятия, по вечерам Любочка продолжала посещать музыкальную школу. А Федюше пришлось прекратить занятия на фортепиано, так как у меня не было сил его провожать, а одного (в девять лет) я по городскому транспорту вечером отпускать боялась. Но в общеобразовательной школе занятия Феди и Любы пошли гораздо серьезнее, чем в Гребневе. Детей в Москве не распускали по домам из-за болезни педагога или из-за памятного Дня танкиста, Дня космонавтики и т.п. Уроков задавали много, дети усердно учились.
Феденька рассказывал мне, что с первых дней подружился с одноклассником, которого звали Гриша Копейко. Они оба учились на пятерки, соревновались, однако это не мешало им от души полюбить друг друга. Гриша усиленно звал Федю к себе в гости, на что Федя попросил у меня разрешения. Но я сказала:
— Сынок, я не могу пустить тебя одного на вечер в незнакомую семью. Мне надо первый раз проводить тебя, чтобы узнать, какая в доме том обстановка. Может быть, там ругань, злоба или пьянство, или сквернословие?
— Что ты, мамочка! Гриша такой культурный мальчик, он один изо всех никогда не ругается. У него отец — врач, а мать — учительница немецкого языка.
— Ну, тогда пусть Гриша попросит разрешения у мамы, чтобы ты пришел к ним не один, а на первый раз со мною вместе.
На другой день, получив приглашение, я пошла в семью Гриши вместе с Федей. Бабушка и мать Гриши Валентина Григорьевна встретили меня очень приветливо. Они сразу сказали, что тоже не пустили бы своего мальчика в чужую семью, не узнав обстановки в доме. Мы тут же нашли общий язык, долго беседовали, сидя на диване и любуясь на наших второклассников, которые играли на полу так мирно и любовно, что порой обнимали друг друга и целовались, как девочки. К нашей радости мы выяснили, что имеем в Москве общих знакомых, а именно семью Каледа. Глеб Александрович оказался крестным отцом Гриши, его супруга Лидия Владимировна Каледа была моей подругой детских лет, а третий сын их Кириллушка, являясь постоянным гостем у нас в Гребневе, был лучшим товарищем нашего Федюши.
Так у меня завязалась крепкая дружба с Валентиной Григорьевной, которая в те годы хоть и была далека от Церкви, но в Бога верила. Она обратила внимание на мою бледность, поинтересовалась моим здоровьем. Я откровенно рассказала ей, что болею тяжело, что предстоит операция, но у меня нет сил ходить по врачам и собирать нужные справки. Валентина Григорьевна была так добра ко мне, что предложила мне обратиться за помощью к ее супругу — отцу Гриши. Его звали Иван Петрович, он был хирургом и работал в Институте им. Вишневского. Валентина Григорьевна уверяла, что Иван Петрович может положить меня немедленно в свою больницу, в свое отделение, так как грудь и легкие — это его специальность. Я посоветовалась дома с мужем и родителями, которые решили, что это знакомство — великая милость Божия. Итак, я согласилась лечь.
Валентина Григорьевна переговорила с Иваном Петровичем, и он назначил мне утро встречи в институте.
— Но как я узнаю его? — спросила я. Валентина Григорьевна ответила:
— Врачи выйдут из зала после «пятиминутки» (так называлась короткая ежедневная встреча всех врачей после ночи) и пойдут по коридору, а Вы смотрите среди них самого высокого, похожего на нашего Гришеньку. Он Вас узнает, я ему про Вас и семью Вашу все рассказала. Никаких анализов он с Вас не спросит. Они чужим бумагам не верят, сами всех проверяют. Не бойтесь, все будет хорошо, Вас сразу положат.
В больнице
Собираясь в больницу, я вызвала к нам пожить неизменную Наталию Ивановну, которая по-прежнему не чаяла души в нашем Феденьке. Она охотно согласилась взять в свои руки мое хозяйство.
Осталось у меня в памяти только прощание с младшим сыночком. Я знала, что Федюша будет тосковать без меня, ведь ему только что исполнилось девять лет. Я благословила Федю тем складнем, той иконочкой, которую перед свадьбой прислал мне отец Митрофан. Я сказала Федюше: «Когда затоскуешь без меня, ты бери этот образок, целуй его и говори Богоматери все, что у тебя на душе, и святителю Николаю, и преподобному Сергию, которые на складне стоят по сторонам от Богоматери, ты святым тоже поведай свое горе. Господь, сыночек, тебя утешит. Молись, чтобы я вернулась к вам здоровой. Бог слышит твою молитву, я не умру».
Я плакала, Федюша обнимал меня и целовал, обещая молиться.
Около девяти часов утра я с сумкой вещей стояла в коридоре Института им. Вишневского, ожидая выхода из зала врачей. И вот ко мне движется толпа в белых халатах. Врачи расходятся в разных направлениях. Наконец из последней группы выделяется высокий грузный врач с широким добродушным лицом, похожий на маленького Гришу. Иван Петрович протягивает мне свою огромную руку с короткими, но ловкими пальцами. «Этим пальцам суждено от Бога перекроить мое тело», — мелькает в моей голове.
Иван Петрович ведет меня к гинекологу. Старушка заполняет на меня документы, спрашивает меня:
— Сколько абортов было?
— Не было…
Врач недоверчиво качает головой:
— Говорите правду! А роды были? Сколько?
— Пять.
— Не может быть! А где же дети?
— Все пятеро дома с мужем остались.
— Небывалый случай! Не верится…
И старушка внимательно смотрит на Ивана Петровича. А он, улыбаясь во весь свой широкий рот, говорит:
— Она не обманывает, пишите.
Минут через двадцать меня уже ведут в палату. Я молюсь Господу: «Отче милосердный! Сейчас я встречусь с теми, с которыми мне придется долго лежать… Благослови же, Господи, мой приход к ним».
«Здравствуйте!» — приветствую я больных женщин, входя в двенадцатиместную палату. Общая тишина. Я забиваюсь под одеяло. Впоследствии одна верующая старушка, лежавшая в палате, сказала мне: «Мы все были поражены Вашим голосом. Обычно больные поступают убитые горем, подавленные, молчаливые. А Вы словно в гости на праздник пришли, словно радовались встрече с дорогими друзьями».
Да, я чувствовала, что когда я молилась, то благодать Божия сходила на окружающих меня. К сожалению, я в те годы не могла открыто беседовать с больными о Боге, о религии. Я должна была скрывать свою веру, скрывать, кто мой муж. Так он сам мне велел, но это было мне очень тяжело. А Володя, видно, боялся ненависти коммунистов, которая могла излиться на его больную жену. И мне приходилось молчать, слушаясь мужа-священника. А разговоры кругом меня происходили такие, от которых, как говорится, «уши вянут». Женщины изощрялись, рассказывая безнравственные анекдоты, вызывая ими хохот больных. Я старалась почаще уходить из палаты, гуляла по коридорам. Было место, где когда-то находилась больничная церковь. Там, у широких подоконников, я смотрела на небо, стараясь читать про себя молитвы.
Там началось мое знакомство с Иваном Петровичем. Днем он, как и все врачи, ходил по палатам, оперировал, но в долгие зимние вечера, когда он бывал дежурным врачом, у нас происходили с ним длинные задушевные беседы. Я узнала, что Иван Петрович уже давно имеет свою квартиру где-то в городе. Там с ним живет другая женщина — предмет ревности и душевных мук Валентины Григорьевны. Но семью свою Иван Петрович не оставляет, материально содержит, часто навещает, так как Гриша души не чает в отце. Трагедия семьи ребенку еще не ясна: Гриша считает, что отцу с его новой квартиры ближе добираться до работы, поэтому отец и живет отдельно. Детский ум еще не мог постигнуть всей сложности жизни.
Хирург Иван Петрович
По вероисповеданию своему Иван Петрович принадлежал к церкви евангелистов. Детство его прошло на Украине, он был крещен в православном храме. Но веры на селе не было, кругом царило пьянство, разврат. А душа Вани была чутка к страданию людей: будучи еще молодым парнишкой, он бегал принимать роды у соседних женщин, когда не было близко акушерки. Но вот на селе появились штундисты. Они собирали население, читали всем вслух Евангелие, проповедовали Слово Божие. Родители Ивана примкнули к этой секте. Отец семьи перестал пить водку, на селе заметно поднялась нравственность. Ваня начал усердно изучать Библию, стал горячим христианином.
В 1968 году, когда я познакомилась с Иваном Петровичем, он занимал уже какую-то должность при церкви евангелистов, пользовался известностью в их кругах, даже имел от них заграничные командировки. Его знали как «брата во Христе», который усердно лечил своих собратьев, устраивал в больницы, в санатории, оперировал — в общем, бескорыстно помогал людям, чем мог. В их братстве не разрешалось ни курить, ни пить, ни ходить в кино, ни нарушать супружеской верности.
Семейное положение Ивана Петровича терзало его сердце. Он мучился, сознавая себя великим грешником, но был бессилен исправить свою жизнь. Слезы набегали на глаза моего врача, когда он открывал передо мною раны своего изболевшегося сердца. Я слушала исповедь хирурга и с каждым разом начинала молиться за него все сильнее и больше. Я просила Господа ниспослать мир его измученной душе, просила вернуть Ивана в семью к сыну, просила сподобить Ивана присоединиться к Православной Церкви. Я говорила врачу: «У Вас нет сил порвать с грехом. А грех отделяет Вас от Бога. Поэтому Вам так и тяжело, что Вы любите Господа Иисуса Христа, но оскорбляете Его своей жизнью. Я понимаю Вашу боль. Если бы Вы пошли к православному священнику, то он снял бы в таинстве исповеди грех с Вашей души. Наши таинства соединили бы Вас с Богом, дали бы Вам силы бороться с грехом. Переходите в православие, будете счастливы». На эту тему мы могли беседовать с Иваном Петровичем сколько угодно, но нас прерывали дела: его звали к больному, а я возвращалась в палату, чтобы лечь. Сил у меня совсем не было.
Прошел февраль, март, наступил апрель. Я уже считала недели Великого поста. Изредка меня навещали родные — папа, мама, детки. Я выходила к ним в вестибюль, получала передачи, справлялась об успехах в школе. Серафиму я даже взялась писать иностранные переводы. Но время тянулось ужасно долго. Операцию все откладывали, что было в институте обычным явлением. Больных готовили к хирургическому вмешательству в их организм по месяцу и по два. Так было и со мною. Все ходили в зал смотреть телевизор, но я не смотрела, так как был пост. Книги у меня были с собою, я много читала. И все же я тосковала по церкви и по Володеньке, которому я постоянно писала письма.
Понятно, что в больницу ко мне он прийти не мог. За двадцать лет совместной жизни мы с мужем очень сблизились. Он был как бы половиной моей, прижать которую к себе порою так хотелось… Казалось, что обниму его, поцелую — и тоска пройдет, и свет засияет в сердце… Но чужие тела были мне всегда неприятны. Только к маленькому тельцу младенчика я была всегда неравнодушна, даже к внучатам, ведь в этих крошках таились еще святые души! И вот приходилось отдавать свое грешное тело в руки тех людей, которых посылал мне Бог на моем жизненном пути. Об этом времени предсказал мне отец Митрофан еще в 1947 году, когда я к нему приезжала. Но тайну этой беседы с отцом Митрофаном я до смерти не открою. Она записана в желтой тетради.
Беседы с евангелистами
Иван Петрович познакомил меня в больнице еще с одним «братом»-евангелистом. Они звали его «епископом», так как он, в отличие от «пасторов», руководил жизнью их общества по многим городам, разъезжал из одной области в другую. Это был скромный, сдержанный, культурный мужчина, лет шестидесяти или больше. «Епископ» (я забыла его имя) лежал в палате на том же этаже, где лежала и я. Он подлечивался, как сказал мне Иван Петрович. Мы ежедневно встречались в столовой во время обедов, ужинов и завтраков. Так как я не садилась за стол без молитвы, осеняла себя крестным знамением, то веру мою скоро заметили. Но не насмешки, а уважение людей вызывала (даже в те годы) моя молитва. Хотя никто не задавал мне каких бы то ни было вопросов, будто все чего-то боялись. А вот «епископ» часто подходил ко мне, приветливо здоровался, и у нас с ним начинались долгие разговоры.
Я выяснила, что сектанты не знают нашей православной веры, также как и мы не знаем их установок. Им казалось, что мы, православные, не можем молиться Господу, если не имеем перед собою Его изображения (иконы, креста). Как-то утром «епископ» подошел ко мне, предлагая присесть с ним на диване и побеседовать. Но я отказалась, сказав: «Я еще не помолилась. Пока не прочитаю утренние правила, не могу беседовать. Господь меня ждет».
И я уходила в дальние коридоры, становилась лицом к свету и старалась сосредоточить свое внимание на словах молитвы. О, это было гораздо труднее, чем дома перед образами. Но я смотрела на небо, на голые еще деревья парка. Ведь в каждом сучочке, покрытом еще морозным инеем, можно уловить дыхание Святого Духа.
— Вы, православные, молитесь на иконы, — говорили мне евангелисты.
— Нет, иконы только помогают нам сосредоточить свое внимание на Образе Божием, на том Образе, в котором Он открылся людям, сойдя на землю. Иконы для нас как окна, в которые Свет Божий на нас изливается. Вы ошибаетесь, считая, что мы кланяемся доске и краскам. Сколько б тогда у нас было божеств? Столько, сколько икон? Но мы верим в одного Бога, как и вы, кланяемся Святой Троице.
— А зачем вы, православные, молитесь святым? Ведь все люди были грешными, один Бог без греха. Я объясняла:
— Мы поклоняемся не плоти, не телам их, не изображениям их, а Духу Святому, который обитал в теле святого. Ведь написано в Библии: «Вселюсь в них и буду обитать в них…». И еще написано: «Или вы не знаете, что тела ваши суть храмы Духа Святого, что Дух Божий живет в вас». Поэтому, прославляя святых, мы славим Господа.
Евангелисты думали, что мы, православные, не знаем и не читаем Послания святых апостолов. Конечно, евангелисты знали тексты Священного Писания лучше меня. Они могли, не имея в руках книги, сказать, в каком Послании, в какой главе и под какой цифрой стиха написаны те или другие слова. Среди нашего православного духовенства я таких знаний не встречала, впрочем, не знания спасают, а Вера. Однако и у меня хватало в памяти цитат, которыми я могла подтвердить убеждения православных.
Наши беседы с «епископом», как и с врачом, не носили характера диспутов. Мы, как написано в Евангелии, «утешались верою общею». Мне было жалко сектантов, так как они не имели никаких духовных книг, кроме Библии. Правда, они читали творения Иоанна Златоуста и восхищались ими. Но другой богословской литературы у них не было. Иван Петрович как-то сказал:
— Жаль, что сейчас нет богословов, которые смогли бы разрешить наши недоумения…
— Как нет? — с жаром сказала я. — Есть и всегда будут. Вот выйду из больницы и познакомлю Вас.
Так мы почти ежедневно расставались, оставаясь каждый при своем мнении. Углубляться в философию и долго рассуждать не хватало времени.
Иван Петрович говорил:
— Как разобраться простому человеку в вопросах веры? Уж где нашел Бога — там и держись за Него. Еще он любил повторять слова:
— Верил Авраам Богу, и это вменилось ему в праведность. Так что не за дела, а за веру и любовь дает Господь Свое Царство, — говорил он.
— Но вера без дел мертва, — возражала я. — Однако у Вас-то, Иван Петрович, столько дел милосердия, что за них Господь помилует Вас. Вы с утра и до ночи самоотверженно облегчаете страдания людей, Вашу любовь и внимание чувствуют все Ваши пациенты.
— Это моя работа. А грехи… грехи давят…
Напрасно я уговаривала моего хирурга идти в Православную Церковь, чтобы через таинство покаяния очиститься от грехов. Он был тверд в своей вере. Я же горячо и много молилась за Ивана Петровича, утешаясь словами Господа: «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут».
Перед операцией
Подошли великие дни Страстной недели, а я все еще находилась в больнице. В моем сердце раздавались песнопения святых дней. Благо, что я многое знала наизусть. Я вспомнила, как впервые услышала слова из службы Великой Пятницы. Володя был еще тогда моим женихом, мы сидели с ним вечером в папином кабинете. Летом я в храме наслаждалась церковным пением, особенно мне нравился Володин тенор. И вот я зимой попросила Володю спеть мне что-нибудь. Он долго сидел и напевал нотное «Приидите, ублажим Иосифа приснопамятного». Голос Володи звучал то тихо, то громче, но доходил до моего сердца. Он кончил свою теноровую партию, замолк. «Еще что-либо подобное спойте», — робко попросила я. Тогда Володя исполнил опять нотное: «Тебе, одеющагося светом яко ризою, с нем Иосиф с древа с Никодимом…». Эти два песнопения навсегда вошли в мою душу. Когда я повторяла слова этих молитв Великого Четверга, мне казалось, что я стою и прошу вместе с Иосифом. Только прошу я не Пилата, а Бога Отца: «Даждь мне Сего странного, Иже не имеет, где главы подклонити…». И вот уже скоро два тысячелетия пройдет с дней страдания Господа, а много ли сердец зовет Его к себе с любовью: «Вниди в сердце мое…»? А Он все Тот же, жаждущий любви нашей…
Предаваясь таким мыслям, я не могла сидеть в больнице. Я вышла на улицу. Было теплое весеннее утро. Никакие врачи в этот день не работали, так как 22 апреля считалось всеобщим выходным днем (День рождения Ленина). По улицам тянулись бесконечные колонны детей, несших в руках прутики со свежей листвой и бумажками, яркими цветами на концах веточек. Кругом было людно, шумно, но я ни на что не смотрела, я пробиралась к ближайшему храму. Я знала, что где-то в этом районе есть действующая церковь, а потому шла и шла. Спросить я никого не смела, но белые узелочки в руках старушек показывали мне, что уже святят пасхальные куличи.
Наконец предо мною незнакомый храм, откуда выходят богомольцы. Я взошла, увидела святую Плащаницу, украшенную белыми цветами, опустилась на колени и с плачем начала изливать перед Господом свое наболевшее сердце. Долго я стоять не могла, сил совсем не было. Приложилась и побрела опять в больницу, имея одно желание: не упасть, дойти до постели. Дошла с Божией помощью. Никто не обратил внимания на мое отсутствие, многие в тот день впервые вышли погулять. Я поняла, что жить, как прежде, я уже не могу: несмотря на долгие недели лечения, сил не было, я совсем изнемогла. Кровь моя была настолько плоха, что врачи решили делать мне вливание чужой крови.
И в первые же пасхальные дни началась эта мучительная процедура. Меня всю трясло, зубы стучали, хотелось бегать, чтобы согреться. Но пришел Иван Петрович, не велел вставать, так как температура у меня сильно поднялась. Дали грелки, одеяла, понемногу я пришла в себя. Последующие два раза я уже не ощущала такого сильного озноба, видно, организм привык уже усваивать чужую кровь. Я не рассуждала, говорила только: «Твори, Господь, Свою святую волю».
И все же на Пасху я опять сбежала ненадолго домой. Застала Володю, села с ним рядом, целовалась, христосовалась. Обнимала всех детей, слушала их рассказы, думала: «Вот так и в вечности мы все встретимся снова — вот будет радость воскресения!». Час промелькнул, как минута. Дочки пошли меня провожать в больницу. «Не горюйте, теперь уже недолго нам быть в разлуке, скоро операция», — прощалась я с детьми.
Операция
Операцию мне назначили на Пасхальной неделе. Настроение у меня было радостное, праздничное. Никакие обстоятельства жизни не могут заглушить в душе свет Христова Воскресения! Мысль о смерти не приходила мне больше в голову, видно, родные во Христе вымолили у Бога мне жизнь, и я это чувствовала.
— Зачем везти меня в операционную? Я и сама дойду, — сказала я.
— Но так уж полагается…
В операционной за столом сидит Иван Петрович. Он, как и все, в зеленом халате, чтобы капли крови не бросались в глаза. Иван Петрович оперся на стол и закрыл лицо руками. Все знают, что он перед операцией минут пять-десять молится. Полная тишина, все должны отдохнуть и сосредоточиться. Меня подвозят под огромный, сияющий светом металлический таз, который слепит глаза. Хочется отвернуться, но подушки нет, ее тут не полагается. Чьи-то руки нежно держат сзади мою голову и нащупывают на шее кровеносные сосуды. Это врач-анестезиолог. Слышу несколько ласковых слов, и сердце мое наполняется любовью к этим хирургам, которые с таким вниманием и сочувствием меня окружают. Их человек семь. Они велят мне протянуть руки направо и налево, так что я лежу, как распятая на кресте. Но я улыбаюсь врачам, благодарю их за заботу о моем здоровье, желаю успеха в их труде. Мне делают укол в руку, и я засыпаю.
Но Иван Петрович рассказывал мне впоследствии, что я долго окончательно не «отключалась», так что хирурги не могли начать операцию. Наверное, я громко молитвы читала, потому что засыпала с обращением к «Заступнице Усердной», Матери Господа Всевышнего. Врачи дивились чему-то, качали головами, разводили руками. Таинственно улыбаясь, Иван Петрович рассказывал: «Каких только мы в Вас лекарств не ввели, но никакие наркотики не могли Вас усыпить. Дозу повышать было больше нельзя, но что оставалось делать? Тогда главврач Александр Вишневский (он же директор института) предложил ввести Вам в кровь небольшую дозу спирта. Нескольких капель было достаточно, чтобы Вы замолкли…». Никто из врачей не знал, что я спирта не выношу.
Разрезали мой живот снизу до самой груди и пришли в ужас: огромная синяя опухоль срослась даже с кишечником, с отростком аппендикса. В другом хирургическом отделении зашили бы живот, сказав: «Поздно». Но А. Вишневский высоко держал звание своего института и сказал:
— Приступим, уберем все лишнее… Родить детей она больше не сможет. Есть хоть у нее дети?
— Есть, — отвечал Иван Петрович, — много!
— Как много? Неужели трое?
— Пятеро.
— Не верится! И когда же успела эта фиброма тут вырасти? Сколько младшему ребенку? А сколько старшим?
— Младшему — девять, совершеннолетних еще нет.
Вишневский резал, несколько человек быстро перевязывали кровеносные сосуды. Вишневский удивлялся: «Как она только ходила? Нет, это только русская женщина может столько терпеть!».
Четыре с половиной часа напряженно работали над моим организмом эти труженики-врачи, привыкшие героически спасать больных людей. Многие из них уже отошли в вечность. «Господи, не лиши их Царства Небесного», — молюсь я за них. Ведь как ловко они подремонтировали меня, скоро тридцать лет как я живу, перекроенная ими!
Лифт не работал, погасло электричество. А меня надо было уже отправлять в реанимацию. Хирурги стояли все потные, красные от напряжения и усталости. Однако они подняли мое омертвелое тело и на руках спустили с носилками по лестнице. Больные и сестры были в ужасе, думали, что покойницу выносят. Я ничего не чувствовала и не помнила. Все, что я пишу — это со слов незабвенного Ивана Петровича. Мои сыновья (теперь священники) за каждым богослужением поминают его как благодетеля нашей семьи. Его заботой и трудами Бог вернул мать моим детям и матушку моему отцу Владимиру.
Когда я к вечеру должна была очнуться, Иван Петрович был рядом. Меня долго будили, тихо, нежно гладя мои щеки. Я все слышала, сознавала, что лежу в послеоперационной палате, что кругом озабоченные сестры и врачи, но я не могла дать им знать, что я жива. Я слышала голос Ивана Петровича, который засовывал мне в нос шланг с кислородом. Наконец я вздохнула, и все кругом тоже облегченно вздохнули: «Жива!».
В те часы, когда я была под наркозом, в далекой Псково-Печерской обители игумен Алипий видел сон, как будто я пришла к нему с детьми и, указывая на них, о чем-то его убедительно просила. Видно, душа моя, на время почти отделившись от тела, приходила к знакомому игумену, требуя молитвенной защиты моей семьи. «Я так и понял, — сказал мне впоследствии при встрече отец Алипий, — что у Вас не все благополучно». Тогда молитвы монашеской братии были приняты Господом, я вернулась к жизни.
После операции
Первые двое суток после операции были очень мучительны. Все в животе болело, но самое страшное — это позывы на рвоту. Как будто острым топором рубят по животу, боль ужасная. Изрезанное нутро содрогалось, я стонала, а холодный пот лил с моего лица, как будто меня водой поливали. Рубаха тоже делалась сырая, как вынутая из воды. Иван Петрович не отходил, поддерживал мою голову, менял тазики. Он вытирал пот с моего лица, мерил давление, считал пульс. Мне казалось, что еще одна рвота — и я умру. Чуть живая лежала я часа два-три, была не в состоянии ни смотреть, ни говорить, ни двигаться. «Не отходите, я умру сейчас», — шептала я. «Не отойду, — слышала я спокойный голос Ивана Петровича, — отдыхайте спокойно».
И так всю ночь и весь следующий день он не отходил от меня. Значит, не ел и не спал, а сидел рядом. А на вторую ночь Иван Петрович посадил рядом со мной молоденькую сестру, приказав ей не отходить от меня. Утром, чуть свет, он уже был опять около меня, успокоил, сказав, что приступов рвоты больше не должно быть. Он передал мне привет от моей мамочки, которая приехала справиться о моем состоянии.
— Что сказать о Вас матери? Каково Ваше самочувствие? — спросил Иван Петрович.
Я хотела ответить: «Как среди двух разбойников, то есть как Христос на кресте страдаю». Но я сообразила, что мама испугается, и сказала:
— Нормально.
Я знала, что все и так за меня молятся.
На вторую ночь, когда мне предложили болеутоляющее лекарство, я от него отказалась.
— Почему не согласились на укол морфия? — спросил утром Иван Петрович. Я ответила:
— Если Господь посылает страдания, то даст и терпение. Он тоже страдал и терпел. Он может дать и сон.
Только на третий день меня отвезли обратно в палату, где, наконец, накормили манной кашей. Иван Петрович застал меня, когда я лежа уплетала манку.
— У Вас хороший аппетит! — весело сказал хирург. — Вы любите эту кашу?
Мне стало смешно:
— Всякую еду полюбишь после трех дней голодовки…
— Храни Вас Бог съесть что-то острое или соленое, — сказал врач, — ведь все Ваши кишки порезаны…
После еды мне стало опять невмоготу, Ивану Петровичу опять пришлось возиться со мной.
Последние два дня апреля в тот год пришлись на субботу и воскресенье. В эти дни больничные врачи обычно отсутствовали, оставался один дежурный врач на все корпуса. Первые два дня мая тоже считались выходными, поэтому у врачей получилось четыре дня отдыха подряд. «Гуляли» в те дни и медсестры, и санитарки, и уборщицы, так что больные были почти заброшены. Особенно страдали те, кто был в предшествующие праздникам дни прооперирован. Так было в моей палате. За ночь повязки сбивались, бинты разматывались, из раны сочилось. А многие из нас (и я в том числе) не могли еще встать, не могли даже вымыть руки. Посетителей и родных в нашу палату не допускали, боялись занесения инфекции. Все мы лежали неухоженные, все приуныли.
Вдруг утром в палату вошел Иван Петрович: «Ну, кому нужна моя помощь?» — весело спросил он. «Ой, меня перевяжите! Меня перебинтуйте, пожалуйста!» — послышались голоса. И хирург тут же принялся за работу. Он все четыре дня добровольно приходил в больницу, обходил все корпуса, все отделения. Одних он перевязывал, другим давал лекарство, третьим поправлял постель. Он знал, как тяжело лежать без помощи недвижимому человеку. Когда Иван Петрович прощался до следующего дня, то вслед ему неслись радостные голоса тех, кому он облегчил страдания: «Да вознаградит Вас Бог!», «Спасибо, дай Вам Бог здоровья и счастья!». Все в больнице знали, что Иван Петрович — верующий человек. И все его уважали, любили.
В конфессиях никто не разбирался. Но мне было совестно за православный медперсонал. Все они оправдывались тем, что была Пасхальная неделя, в которую, якобы, грех работать. Но разве совесть их не тревожила? Как могли они наслаждаться Праздником, зная, что стонут и плачут те, которым они при желании могли бы помочь?
А Иван Петрович, возвращаясь весенним теплым вечером домой, хотя и был до крайности усталым, но чувствовал тишину в сердце: ведь весь день он провел рядом с возлюбленным своим Христом, наставляющим его облегчать страдания.
На четвертый день в палату зашел сам главврач Вишневский. Он вежливо осведомился о здоровье каждой из больных, а подходя ко мне, сказал:
— Тут у меня бриллиантик лежит… Как Вы себя чувствуете?
— Хорошо, — ответила я. (Все остальные жаловались на свое болезненное состояние).
— Хорошо? — удивился Вишневский. — А живот не болит разве?
— Очень болит! Но ведь ему еще полагается болеть. Так что ж на него жаловаться?
— Да, если настроение веселое — значит, хорошо, — задумчиво сказал хирург и тихо вышел.
«Как Вишневский Вас назвал?» — спросили больные. Они решили, что директор, видно, получил от нас огромную сумму денег за операцию. А в те годы медицина была бесплатной, даже операции. Да родные мои никому заранее и не давали денег, так как все хлопоты взял на себя бескорыстный Иван Петрович. Царство Небесное тем, кто вернул мне здоровье — Ивану и Александру!