Главная Поток записей на главной

«Мое детство кончилось, когда родители попали в землетрясение, а я не знала, что они выжили». Воспоминания об отце

Елена Холмогорова — о стихах, задачках и любви
Папины сказки, смешные математические задачи и одни на двоих переводы стихов… Историк и эссеист Елена Холмогорова вспоминает об отце, поэте и переводчике Сергее Северцеве. «Правмир» публикует фрагмент из ее сборника мемуарной прозы «Недрогнувшей рукой», который вышел в «Редакции Елены Шубиной». 

1.

У меня скверная память. Детство я помню какими-то кусками и вспышками. И почти не помню в нем маму: няня тетя Паня и папа. Из детства лучше всего помнятся лето и болезни.

Больше всех лекарств я любила горчичники, потому что эта процедура сопровождалась непременным ритуалом: отец садился на край моей постели и широкой рукой с короткими толстыми пальцами (форму которой я, увы, унаследовала) прижимал прикрытые китайским полотенчиком с райскими птицами в центре мокрые прямоугольники к моей груди. Тут-то и начинался очередной рассказ из жизни удивительного семейства, являвшегося только вместе с простудой. Его звали Дядя Толстый, ее — Тетя Болстая, детей у них не было, зато имелась домработница, с несколько странным именем Лисичка. Дядя Толстый (это было имя, а вовсе не кличка, и не факт, что он был толстым) работал в Министерстве, что звучало для меня таинственно, и часто ездил в командировки, где с ним случались разнообразные курьезы. Сейчас трудно сказать, почему наибольший восторг у меня вызывала история, как Дядя Толстый послал очень важную телеграмму самому Министру и в конце, как положено в телеграмме, написал «целую», вызвав праведный гнев начальства и чуть не вылетев с работы. Грудь уже нещадно жгло, горчичный запах щипал ноздри, но я терпела — запросишь пощады, и жди конца сказки невесть сколько…

С мамой и папой на даче. 1954 год.

Отец, в «зимней» жизни не слишком общительный и всегда занятый работой, летом, на даче, проводил со мной гораздо больше времени. Мы уезжали на велосипедах в далекие путешествия, по пути придумывая названия для разных мест. Мое любимое — большая поляна, сплошь заросшая желтыми цветами. «Берег Желтых Лютиков», — торжественно провозгласил отец. «Берег Лютых Желтиков», — откликнулась я.

Отец, вероятно, считал, что я воспитываюсь в чересчур тепличных условиях, поэтому время от времени взламывал обычный порядок вещей. Чтобы научить меня зажигать спички, он бросал их горящими на пол, пытаясь перешибить внушенный мне няней страх перед пожаром. Но главное — отец стремился дать мне вкусить самостоятельности.

Редкие поездки в Москву были приключением. Плотный, цвета пробки билет, который со щелчком пробивает контролер, над вагонным окном на крючках веревочные авоськи, в них, как в люльках, покачивается белый батон… Мне было лет пять-шесть, когда мы поехали, кажется, в Люберцы. Я, как ни странно, даже помню, что поездка эта была связана с какими-то хлопотами о газовых баллонах. На обратном пути отцу пришла в голову идея отправить меня одну, а самому приехать на следующей электричке. Предполагалось, что воспитательным целям будут служить несколько остановок, преодоленных мною в одиночестве, а встреча наша состоится на лавочке платформы. Электрички тогда ходили часто.

Доехала я без приключений, была чрезвычайно горда собой и уверена, что все смотрят на меня и думают уважительно, мол, такая маленькая, а едет одна. Я вышла на правильной остановке, села на лавочку и стала ждать.

Представляю себе, что испытал отец, увидев в расписании, что моя электричка была последней перед полуторачасовым перерывом, так называемым дневным «окном». Мне же сначала стало просто скучно, а потом нестерпимо захотелось по-маленькому. Спасительные кусты были совсем близко, но между нами лежали рельсы с деревянным настилом, и голос из динамика то и дело монотонно извещал: «Внимание! Идет поезд! Внимание! Идет поезд…», делая пропасть непреодолимой. Кроме того, я боялась, что, как только я уйду, подоспеет электричка, и мы потеряемся. К тому моменту, когда прибежал отец, добравшийся на какой-то попутной машине, мое отчаяние достигло пика. Но его призыв никому не рассказывать о случившемся я исполнила. <…>

2.

Училась я неплохо. Но иногда впадала в ступор. С пространственным воображением у меня хуже некуда. Наверное, мой топографический кретинизм той же природы. Я совершенно не запоминаю дорогу в городе, в лесу теряю направление через минуту (любопытно, что за рулем даже до появления навигатора я все находила). Задания по черчению за меня делал школьный поклонник, намеренно лепя допустимое количество ошибок — чтобы поверили, потому что в классе я и спичечный коробок не могла изобразить. 

А вот с геометрией, точнее, стереометрией был кошмар. Апофеозом стало сечение куба плоскостью по трем заданным точкам. Я чуть в сумасшедший дом не попала, пытаясь одолеть эту премудрость. Однако здесь есть хоть какое-то объяснение. 

Но вот почему я никак не могла выучить таблицу умножения — того не ведаю. И тогда отец придумал хитрый способ. Он расчертил лист ватмана на клеточки и на каждое действие придумал задачку. Со словами дело пошло куда лучше. Но вот беда: на вопрос, который требовал, естественно, короткого ответа, состоящего всего лишь из цифры, я выдавала все полностью. Кое-что помню до сих пор. Вот мой любимый: «По лестнице идет пьяный. На лестнице семь ступенек. На каждой он споткнулся по четыре раза. Сколько раз споткнулся пьяный?» И на вопрос: «Сколько будет семью четыре?» — я бойко отвечала: «Пьяный споткнулся двадцать восемь раз». На четырежды девять было что-то про воздушные шарики, а вот на шестью семь и семью шесть были волшебные звери «ушанчики»: соответственно, шестеро по семь ушей и семеро — по шесть.

Меня приняли в пионеры. 1963 год.

А еще в младших классах наказанием было изготовление наглядных пособий. Я — совершенно безрукая, и отцу приходилось мне помогать (правда, с этим у него тоже было не очень). Помню, как надо было зачем-то смастерить квадратный метр — из ткани или из бумаги. Ткани под руками не оказалось, и мы тщетно пытались склеить какие-то листы, которые то предательски скручивались, то подло расходились по швам.

У отца была оригинальная теория изучения иностранных языков, и я стала подопытным кроликом. Своим каллиграфическим почерком он записывал для меня, не знавшей ни слова по-немецки, стихи Гейне и Гёте, читал вслух и велел учить наизусть, попутно объясняя всю встречавшуюся грамматику. Я помню по сей день от начала до конца волшебные «Ich weiß nicht, was soll es bedeuten, Daß ich so traurig bin…» и таящее неясную опасность «Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?..», но не только музыка чужого языка, а вся его структура, грамматический скелет вошли в меня навсегда.

3.

Я ходила в школу почти с удовольствием, хотя некоторые предметы давались мне непросто. Папа считал, что иногда надо прогуливать, потому что эти дни использовались для тихого чтения или какой-нибудь внешне бесполезной возни в закрытой от других комнате. Справок от врача на один пропущенный день тогда не требовали, записки от родителей было вполне достаточно. Но у меня и их не просили. И до сих пор, снимая с полки давно не читанную книгу, я обнаруживаю в ней закладку: вчетверо сложенный лист бумаги с совершенно стандартным содержанием — менялись только число и имя-отчество классного руководителя: «Уважаемая…! Моя дочь Северцева Алёна не была в школе (такого-то числа) из-за сильной головной боли. С уважением, С. Л. Северцев».

Записок таких было великое множество. И каждый раз я вздрагиваю, увидев папин почерк, который он специально выработал, вероятно, по примеру своего отца. Но тот был художник, а потому некоторая «виньеточность», «фиоритурность» была понятна и оправданна. А папа придумал почерк, при котором, даже в скорописи, каждая буква отделена от другой. И все свои черновики он писал только простыми карандашами. Зачеркивать не любил, часто переписывал заново (раньше говорили «перебелить рукопись»). И вот — поверишь тут в науку генетику — я пишу все, что только можно, простым карандашом, терпеть не могу, когда что-то зачеркнуто, лучше сто раз перепишу. А вот почерк безнадежно испорчен компьютером…

4.

Папа не любил рассказывать о войне, но в День Победы надевал награды. Он возил на грузовике снаряды, поэтому после войны ни разу не сел за руль. В восемнадцать лет, в сорок втором году он попал под Сталинград. Пытаюсь представить себе: мальчик из рафинированной московской семьи художников и музыкантов, не представляющий себя иначе как поэтом и в 1941 году принятый в ИФЛИ… 

В землянке? В окопе? За Родину, за Сталина? Фронтовые сто граммов? Медсестричка? Глаза в глаза с мальчиком-немцем? Убей его?..

В одном из писем с фронта домой он писал: «Я готовился к большему, но не знал, что бывает худшее. Оказалось, что я никогда не мерз, не бывал грязен, не терпел от людей. Мне, привыкшему к вниманию и сочувствию, холод людей, которым в самом деле не хватало еще жалеть и одобрять незнакомого парнишку, — казался беспощадностью».

А вот открытка. <…> Текст, написанный папиной рукой, краток:

12 мая 1945 г.

Дорогие родители! Война — кончилась!

Я — жив.

С приветом из Берлина

Сергей.

Здесь значимо каждое слово: и дата, и место, а главное — «Я — жив».

5.

Всю войну отец сочинял стихи. После войны, точнее, после Литературного института, который он все-таки закончил как поэт, учился у Владимира Луговского, — перестал. Он считал (так и не знаю, насколько искренне), что у него нет серьезного дарования, а вот поэтические переводы, которым он посвятил жизнь, ему по плечу. Возможно, и так, но примеры Семена Липкина и Арсения Тарковского, его коллег по этим занятиям («Ах, восточные переводы, как болит от вас голова!»), но и поэтов, до сих пор отзываются во мне болезненным уколом.

Папа на фронте. Мама.

Переводил он разнообразный Восток, как и многие мастера тех лет, не зная языков, по так называемым подстрочникам (остроумцы зло шутили, мол, «перевожу с любого языка на свой текущий счет»), но прекрасно разбираясь в национальных, страноведческих и поэтических тонкостях. Он начинал заниматься хинди, однако это требовало слишком большого времени. Несколько дальше продвинулся в индонезийском, который считал куда более легким.

Я, еще девочкой, много помогала отцу. Он, например, терпеть не мог писать всякие примечания и вообще прозаические вставки. Я часто сидела с ним рядом и тогда, когда какие-то поэтические места шли трудно. 

Бывали и анекдотические случаи. Помню, был перевод с узбекского, речь шла о древней стране Согдиане. И папа ошибся с ударением, посчитав, что оно должно упасть на последнюю гласную. Поэтому рифма «Согдиана — страна» попала в рефрен, а рифма «она» и подобные встречались без счета. Жуткую переделку мы осуществляли вместе. Много смеялись, сбегали в Елисеевский магазин за ветчиной (прямо чувствую ее вкус во рту) — мама благоразумно не выходила из своей комнаты… 

Или — с аварского. Мало того, что Авария как часть Дагестана по-русски звучит двусмысленно, так еще героиня носила вполне распространенное там имя Офто-бой (или что-то похожее), которое при произнесении вслух превращалось в «автобой», что вкупе с Аварией создавало комический эффект, незаметный на письме. Когда папа это обнаружил, масштабы катастрофы были значительны. Мы опять смеялись, искали варианты замен (про ветчину в тот раз не помню). И такого было немало. 

Сейчас с изумлением понимаю, что мне было всего-то лет тринадцать-четырнадцать.

6.

Я точно знаю, когда кончилось мое детство: 26 апреля 1966 года. Мои родители на несколько дней улетели по делам в Ташкент и попали в землетрясение. По «доброй» традиции тогдашних советских времен о такого рода событиях если и сообщали, то далеко не сразу — вероятно, сначала «наверху» вырабатывалась по данному поводу «генеральная линия». Но «вражеские голоса», конечно же, мгновенно вынесли эту новость в первую строку, по неизбывному журналистскому обычаю нагромождая всевозможные ужасы.

Пережив ряд звонков от родственников и друзей родителей, но не дождавшись весточки от них самих, спустя сутки я поняла, что отныне — сирота.

И минута разговора с Москвой, которой еще через сутки с помощью какого-то большого местного начальства добились родители, чтобы сообщить, что они живы и здоровы, уже не могла вернуть меня в прежнее качество.

В тот день, в какой-то мере потеряв отрочество, ту эпоху в жизни, про которую Пастернак сказал, что она — «часть, превосходящая целое», я сразу стала взрослой.

Рассказы про землетрясение, многократно повторявшиеся для всех, жаждавших узнать, как было на самом деле, демонстрация выключателя, разбитого пополам качавшимся в гостиничном номере шкафом, интересовали меня мало.

Прошло недели две, и как-то отец попросил меня принести ему чаю. Когда я поставила чашку на стол, он взглянул на нее и побледнел. На мой испуганный вопрос он, несколько смущаясь, объяснил, что на чашке была маленькая трещинка и он впервые за все это время осознал, в каком переплете они побывали.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.