«Радиационные ЧП не были для нас экзотикой, но поражал масштаб»
— Как вы узнали про аварию? Какая была первая мысль?
— Я не могу сказать, что я вот так сразу про нее узнал. В СССР были совсем другие правила информационной политики, все было предельно закрыто, поэтому я был не особо в курсе.
27 апреля мне позвонил мой ныне покойный шеф и учитель, который заведовал отделением в нашем институте, и сказал, что надо срочно приехать на работу, потому что произошла очень большая авария. Вот и все. Лишних вопросов я не задавал.
— Что за институт? Там вообще умели лечить лучевую болезнь?
— Мне было 30 лет, я, можно сказать, был уже профессионально сложившимся человеком и работал в Институте биофизики Минздрава СССР. Это был основной научный институт в системе так называемого Третьего главного управления, которое курировало ядерную промышленность в стране и все, что связано с радиационными поражениями (сейчас аналогичная структура является подразделением ФМБА, и я продолжаю в ней работать).
В обычное время мы лечили онкогематологических больных, проводили химиотерапию. Наши врачи прекрасно разбирались во всем, что связано с угнетением кроветворения и с последующим лечением этого состояния. Но параллельно мы занимались лучевой болезнью, поскольку депрессия кроветворения, связанная с радиацией, имеет мало отличий от привычных онкогематологических заболеваний, и делать при ней надо примерно то же самое.
У нас неоднократно происходили радиационные ЧП с тем или иным количеством пострадавших, это отнюдь не было экзотикой.
Имелись и протоколы, и масса методических материалов. Мы были готовы.
Шоком стало не само заболевание, но его масштаб. На плечи нашего клинического отдела легла огромная интеллектуальная, моральная и физическая тяжесть по работе с последствиями аварии на Чернобыльской АЭС.
«Получил большую дозу, но все еще чувствуешь себя нормально»
— Сколько пациентов было на пике?
— Сначала в районе 200 человек, которые заполнили весь главный корпус, но через две-три недели почти сотня отсеялась, потому что не имели серьезного поражения. Среди оставшихся было 10–15 очень тяжелых. В основном это были операторы энергоблока, пожарные, плюс некоторое количество молодых людей, которые участвовали в научно-практическом эксперименте.
У части наших больных были лучевые поражения кожи. Ими занимались хирурги.
— Как можно описать моральное состояние всех этих людей? Они понимали, что с ними произошло?
— Мы, врачи, конечно, видели по всяким признакам и симптомам, что 20 или больше человек мы, скорее всего, не спасем. Но пациенты обычно не отдают себе отчета в серьезности своего положения. А когда через неделю им стало совсем плохо, тут уж было не до разговоров о моральном состоянии.
Но родным нужно было объяснять, что происходит. В первые дни родственников не было, а потом они стали приезжать. Внутрь их не пускали, собирали при входе на территорию и давали сводку по больным. Все врачи делали это по очереди, у нас были такие дежурства.
— Говорят, главный ужас радиации в том, что ее не чувствуешь. Это как на солнце — загораешь, все хорошо, а к вечеру ожог?
— Действительно, есть некоторый период, когда мы уже понимаем, что прогноз плохой, но люди все еще чувствуют себя нормально. Это очень коварный момент. На солнце ты с утра позагорал, а к вечеру заболел и уже понимаешь, что с тобой. А здесь даже при очень больших дозах есть так называемая первичная реакция в течение часа, двух, трех после воздействия. Это рвота, еще некоторые признаки. Для нас это сразу маячки, которые показывают, что случится дальше.
Но потом наступает латентный период, когда все как будто благополучно. Небольшая температура, слабость, не более того. А вот через неделю-другую, в зависимости от дозы, обваливаются все параметры крови. Человек становится уязвим для любой инфекции, без всяких наружных травм случается сепсис, больной начинает кровить, и так далее.
«Мои ботинки тоже начали “светить”»
— Персонал мог заразиться?
— Если мы имеем в виду облучение в результате гамма- и бета-воздействия, то для нас это не имеет никакого значения, заразиться этим нельзя. Но некоторые пациенты были загрязнены внешне, на них попала радиоактивная пыль, назовем это так. Таких у нас было всего несколько человек, даже странно, что так мало.
Возле их палат были специальные разметки, дозиметристы мелом в коридоре писали мощность дозы в единицу времени.
У нас был пациент, который умер одним из первых. Он «светил», как рентгеновский аппарат. Дозиметрист каждые 10 минут подходил и следил за тем, чтобы люди там не останавливались у его палаты.
Тем не менее, к этому больному регулярно заходил лечащий врач, который неизбежно облучался.
— Какие средства индивидуальной защиты были у врачей?
— У нас были и костюмы, и защитные фартуки, но главное — это понимание, что от пациента идет излучение, поэтому нужно учитывать, сколько времени ты находишься рядом с ним. Но, повторяю, это касалось только очень небольшого числа пациентов и не было массовым явлением. Основной контингент чернобыльских пострадавших не представлял для нас никакой опасности.
Тем не менее, какое-то загрязнение помещений, коридоров имело место, и дозиметристы еще месяц проверяли нас на выходе из клиники. Мне потом пришлось выбросить ботинки, которые тоже начали «светить».
— Это время было чем-то похоже на ковид? Редкая болезнь, опасность контакта, вал пациентов.
— Нет, я бы не сравнивал. Ковид — совершенно новая болезнь. В чем-то она протекает традиционно, а в чем-то — совершенно по-своему, как раньше никогда не было. И это неизбежно влечет за собой какие-то ошибки.
А после той аварии мы знали, с чем имеем дело, много раз проходили это, поэтому все было выстроено быстро и грамотно. Тяжесть была только физическая — слишком много народу, слишком много надо крови, не хватает доноров и так далее. Мы приходили в восемь утра и уходили в восемь вечера. Иногда оставались до утра, потому что не было сил ехать домой.
Я был физически крепкий, спортивный парень, но однажды вышел покурить и свалился в обморок. В первый и в последний раз в жизни.
Потому что не ел, не спал, силы были на исходе.
У меня ассоциация с военно-полевым госпиталем. Ты понимаешь, что делать, вот только 24 часов в сутках не хватает. Я как будто был призван на войну.
«Никогда не боялся работать на АЭС, а 26-го вышел не в свою смену»
— Вы впервые наблюдали лучевую болезнь на такой большой выборке пациентов. Увидели что-то новое?
— Не просто увидел, а даже диссертацию написал про некоторые особенности поведения крови при лучевой болезни. Действительно, из-за большого количества больных удалось увидеть относительно новые аспекты и их задокументировать.
Мы еще 20 лет все это изучали. И во многом тот опыт остается точкой отсчета для понимания самых разных проблем острой лучевой болезни. Например, большой расчет на трансплантацию и донорское кроветворение не в полной мере оправдал себя, а раньше трансплантация костного мозга считалась чуть ли не панацеей.
— Появились новые виды лечения за прошедшие 30 лет?
— При лучевой болезни мы лечим вторичные проявления, ставим, так сказать, заплатки, позволяя человеку пройти период полного дна, полного завала крови, как при химиотерапии. Ты просто грамотно себя ведешь, помогаешь противостоять всем опасностям, и постепенно кровь восстанавливается.
Базовые вещи не поменялись, но все практические, утилитарные средства, которые помогают пережить без трансплантации период угнетения кроветворения, невероятно продвинулись по сравнению с 1986 годом. Наш нынешний арсенал средств борьбы с инфекцией, новые возможности трансфузиологии — все это нам и не снилось 30 лет назад.
— Вы следили дальше за судьбой своих пациентов? Кто-то заболел раком?
— Самый масштабный и печальный онкологический эффект случился у детей в зонах наибольшего радиоактивного загрязнения. Детский рак щитовидной железы, к счастью, лечится неплохо, но все равно было много жертв.
Массового возникновения отложенных онкологических заболеваний у наших чернобыльцев я не наблюдал. Среди 125 человек были потом единичные лейкозы. Конечно, этот эффект связан с радиацией, но наблюдать его можно только на больших объемах, как в Хиросиме и Нагасаки, где было все-таки около 400 тысяч человек.
— Кто-то из пациентов вам лично запомнился?
— Была такая беготня и стресс, что все лица слились воедино. Но один тяжелый пациент с трансплантацией мне все-таки запомнился.
В какой-то момент он относительно неплохо себя чувствовал, и мы разговорились. Он рассказал, что и жена, и все родственники без конца твердили ему, что на АЭС работать опасно. А он отмахивался, что, дескать, ничего опасного, дозиметр есть, никаких превышений, технику безопасности соблюдаем. Однажды напарник попросил его махнуться сменами, мой пациент согласился и оказался на станции как раз 26 апреля. «Представляешь, — говорит, — что значит судьба. Никогда ничего не боялся — и вот я здесь. И как только меня угораздило поменяться».
— Вам фильм «Чернобыль» понравился? Там есть сцена с женой героя в палате, но ведь родственников, вы говорите, даже на территорию не пускали.
— Эта сцена нужна для создания художественного пафоса, неважно, что в реальности такого быть не могло. Кино, даже если оно основано на реальных событиях, не обязано быть строго документальным. Андерсен и братья Гримм — замечательные писатели, но мы же отдаем себе отчет в том, что они все выдумали. Так и здесь — ну да, приврали, но в меру и красиво, поэтому фильм и запоминается.