Как меняется язык, которым мы говорим о смерти, почему эта тема стала своеобразным товаром, из чего родился европейский паллиативный проект, и какое наследство в плане отношения к смерти мы получили от позднего Советского Союза.

Рассказывает антрополог Сергей Мохов, издатель и редактор журнала «Археология русской смерти», стипендиат проекта Oxford Russia Fellowship, эксперт фонда “Хамовники”. За книгу «Рождение и смерть похоронной индустрии: от средневековых погостов до цифрового бессмертия» он получил литературную премию им. Александра Пятигорского. 

 — Так называемые death studies — если просто, что это такое? 

— Это предельно широкая исследовательская рамка, в которой могут работать и психологи, и антропологи, и социологи – причем совершенно разными методами. Объединяет их только объект – тема смерти. Но тут кроется и главная проблема разговора о смерти – сложность концептуализации. Что такое смерть? Про нее вообще сложно говорить. Поэтому когда мы начинаем говорить о смерти, то зачастую мы говорим о чем угодно, но не о ней. 

На вручении премии Пятигорского мне сказали: «Сергей, а ваша книга – она же вообще не про смерть, а про инфраструктуру». То есть про кладбища, морги, крематории, катафалки. Да, это абсолютно справедливо — один из предложенных языков для разговора о смерти — это говорить об инфраструктуре смерти.  

Вы в одном из постов в фейсбуке писали, что началась профанация этой темы, эксплуатирование ее в российском пространстве, когда вместо серьезного разговора мы имеем просто хайп…

— Да, и именно поэтому, я осторожно отношусь к любым массово-популярным разговорам и мероприятиям связанных с темой смерти – потому что там в очередной раз будут обсуждать одни и те же заблуждения, будет переливание из пустого в порожнее, которое не позволяет никуда дальше продвинуться – про табуированность смерти и про то как все ее боятся, призывы “а давайте говорить о ней побольше”, “как здорово”, “давайте поцелуемся, полюбим смерть и разойдемся”.

Сергей Мохов. Фото: Полина Медведева / thevyshka.ru

Может, вам не интересно, потому что вы специалист? А людям непонятно, как об этом говорить – мы же часто говорим о смерти эвфемизмами, типа «Если что-то, не дай Бог, случится». Потому что боимся — как пел Летов «ведь никто не возвратился оттуда, чтоб унять наш коренной вопросительный страх». Может, все эти тусовки – приручение этой темы?

— Возможно. Я не говорю, что они не должны существовать. Наоборот — должно быть много всякого разного, и это хорошо. И про смерть, и про любовь, и про все что угодно. Я говорю, что подобные форматы “разговоров” не должны навязывать идеологему позитивной осознанности смерти — типа все должны плотно подумать о смерти, приручить ее и стать счастливыми. Я вообще уверен, что осознанность, в том числе и смерти, не ведет к чему-то позитивному. 

— Вы долго занимались похоронными практиками, написали об этом целую книгу, а недавно сказали: «Про саму книгу и похоронную индустрию я решил больше не говорить, потому что надоело мне это все просто сил уже нет». Чем вы занимаетесь сейчас? 

— Сейчас сфера моего интереса – паллиативная помощь и уход за умирающими. В частности, практики ухода за тяжелобольными и умирающими людьми в позднем Советском Союзе. 

Боль отныне несовместима с достоинством человека

Что такое паллиативная помощь с точки зрения социальной антропологии и почему нам важно это понимать?

— В том виде, как мы знаем современный уход за умирающими – это продукт европейской истории последних двух столетий. Это целая совокупность идей и практик: здесь и профессионализация сестринского ухода, и появление концепции физического боли, как чего-то не совместимого с человеком и его достоинством, развитие прав человека, критика медицинской системы, рост социальных движений после второй мировой войны. Если очень кратко — это логичное и последовательное развитие европейской после реформационной мысли, которая пытается осмыслить человека и его место в этом мире. 

Это связано с секуляризацией, с тем, что Бог отходит на второй план?  

 — Да, отчасти. В том плане, что теоцентризм сменяется антропоцентризмом и затем постепенно формируется первая волна гуманизма. В этом фокусе человек — это вообще самое главное. И все это начинается с Реформации.

— Получается, что ценность человека растет параллельно с падением ценности Бога, условно говоря?

— Есть такая позиция, что гуманизм – это антихристианство. Бог не важен. Важно, что есть человек. 

Почему Ницше говорит, что Бог умер? Потому что он уже не имеет значения, он самоустранился. Но как только мы вместо Бога ставим в центр исключительно человеческую историю, рождаются некоторые парадоксы европейской истории. С одной стороны, мы начинаем любить человека, холить его и лелеять, и это приводит к тому, мы боремся за права всех людей, за качество жизни и так далее. А с другой – рождаются фашистские практики, потому очень велико желание сделать идеального человека, идеальное общество, исключив из этого общества счастья “требуху”.

— Но «осчастливить против воли нельзя», как мы знаем. Давайте перечислим еще раз, из чего именно рождается паллиативная помощь как проект, кроме любви к человеку?

— Это, во-первых, секулярная концепция боли. С одной стороны, с открытием морфина оказывается, что физическую боль можно устранить. С другой стороны, сама боль отныне несовместима с достоинством человека, это нечто мерзкое и противное, с чем мы не можем жить. Если раньше боль — это часть искупительной практики, своего рода логичное наказание человека, то теперь это то, что обезображивает человека — буквально делает его зверем. 

«Не бойтесь сказать слово «смерть». Как говорить с детьми о Страстной Пятнице
Подробнее

Философ Иван Иллич в книге «Немезида и медицина» как раз очень замечательно показывает, как это происходит. Мы маркируем боль как зло.  Нам, современным людям, кажется, что это логично: боль — это плохо и никак иначе. Хотя, если мы попробуем отстраниться от этого, то можем увидеть, что боль – это важный компонент человеческого опыта, переживания жизни. Я не призываю всех болеть и испытывать ужасающую боль, которую испытывают люди на последних стадиях онкологических заболеваний! 

Но мы помним, например, из той же истории «Смерть Ивана Ильича», что именно боль и его умирание помогают ему преобразиться. Его страдание и переживание боли помогает ему по-новому раскрыться, родиться. Здесь есть над чем подумать.

— Это в конце, а в начале как его бесили здоровые жена и дочери!

— Да, он меняется именно под воздействием боли. На боль можно смотреть по-разному. Та боль, которую мы имеем в виду, то есть боль ломающая человеческий облик, это продукт эпохи Модерна. Боль и человек для культуры модерна это несовместимые вещи. 

— Концепция боли — это первое. А что еще?

—  Второе — это профессионализация сестринского ухода. Без фигуры медсестры ничего этого появиться не могло. А она становится важной только в контексте феминистической послевоенной критики. Во-первых, она показывает, что вся история с женским уходом не менее значима, чем вся история с мужской медициной, ведь долгое время только мужчины могли быть медиками.

Важны эмпатия, переживания, сочувствие – то, что является частью феминистической картины мира. И образ медицинской сестры становится важной частью паллиативной идеологии.

Третье — это появление базовых институтов социального государства. В Европе первые зачатки социального государства появляются после Второй Мировой войны, 50-60 годы – подъем этих социальных движений – критически настроенных, в том числе и леволиберальных. Впервые приходит понимание, что государство вообще должно ухаживать за людьми.  

— И все это — исключительно западно-европейская тенденция?

— Сейчас эти уходовые практики импортируются в другие части мира, и в Африку, и в Индию, и в Россию. Своего рода культурный колониализм. Другой вопрос насколько успешно все это приживается, и насколько изменяется. Потому что тут еще есть очень вестернизированное представление вообще о человеке. Что есть человек как субъект? Западная консьюмеристская идеология отвечает: человек есть субъект только тогда, когда он делает выбор, то есть когда он потребитель. 

Это очень капиталистическая позиция. Когда мы смотрим на западные модели хосписа, то видим, что там создаются все условия для того, чтобы человек до последнего момента мог делать выбор — потому что для них он остается человеком только в таких условиях. 

Сами посмотрите: любые идеологи паллиативной помощи скажут – нет, нам важен каждый человек, не хочет выбирать – пусть не выбирает! На самом деле тебе создают условия, чтобы ты мог максимально долго оставаться субъектом.  Это проявляется даже в лозунге фонда «Вера» — «Жизнь до конца жизни»: человек должен максимально долго что-то производить – смыслы или действия, или выбирать. Поэтому и боль надо убирать, чтобы человек оставался субъектом выбора, потому что с болью это невозможно реализовать.

Волонтер в хосписе. Фото: Фонд помощи хосписам ВЕРА / Facebook

Вы собираете материал в хосписах по всей стране. Хоспис где-то в сибирском городке и в Москве – это две разные вселенные?

— Вообще все хосписы очень разные. Московская модель – это специфическая модель умирания среднего класса в пределах Бульварного кольца. Мне вообще интересно, как отбираются московские пациенты — они все такие красивые и хорошие. Мне кажется, я надеюсь, что глубоко ошибаюсь, конечно, что московскую модель нельзя взять и импортировать на всю Россию. Нельзя просто прийти и сказать, как надо делать, и все начнут. 

“Надо думать о смерти позитивно” 

Вы организатор научной конференции «Смерть и умирание», которая пройдет в декабре – что ни секция, то суперинтересный поворот темы смерти.  

— Я даже не ожидал такого количества интересных заявок! Всего было около 80 заявок, из которых 30 мы отобрали. Среди тем — война, суицид, демография, мощная панель психологов и медицинских социологов, цифровые технологии. Мы   стоим на позиции того, что мы делаем некое исследовательское коммьюнити. 

Там объявлена секция Death awareness movement. Вот эта «осознанность» – созвучна с христианской  «смертной памятью»? О чем это вообще? 

— Ключевое слово все-таки “movement”, социальное движение, набор активистов. А активисты – всегда леволиберальная публика. Социальные движения, мувмент – это всегда критика. Они исходят из того, что смерть это некоторая плохая вещь, которая оказалась захвачена капиталистическим обществом, которая его превратила в продукт, надо думать о смерти позитивно, и тогда смерть станет важным опытом — мы уже об этом говорили. Эта позиция, что надо позитивно мыслить и говорить о смерти, похожа на коучинг – мы собираемся, и впадаем в экстаз, делаем смешные картинки про смерть, и все начинают жить хорошо.

Люди грешат. Болеют. Умирают. А где же тогда Христос? — Лекция профессора А.И. Осипова
Подробнее

Мне кажется, что это та же антикапиталистическая история: нам нужны эко-френдли похороны, нам не нужны похороны в деревянных гробах с металлическими ручками, мы хотим в поле хорониться. Это выражает потребительскую субкультуру, хотя это тоже разновидность капитализма. Ведь современный капитализм – это не про то, что все ходят и одинаково пьют кока-колу, а про то, что тебе дается ложный выбор огромного количества вариантов, и капитализм отлично оседлал все эти мувменты. Хотите крафт? Получайте!. 

— О чем заботится движение, название которого можно перевести как «забота о конце жизни»,  Endoflifecare?  

— Это набор практик, который имеет дело с последним периодом жизни человека. Как в представлении красивого белого богатого западного человека надо проводить свои последние дни, и что надо сделать для того, чтобы приблизиться к идеалу.  Например, вся инфраструктура , которая у нас есть сегодня, не создана для старых и немощных людей. 

— В России?

— Да вообще, во всем мире.  Например, когда ты проектируешь свой дом, ты не проектируешь его с мыслями о том, что через 30-40 лет у тебя будет букет болезней, таких как Альцгеймер, Паркинсон, ментальные проблемы, и ты не думаешь, как ты будешь пользоваться этим домом. Никто же об этом не думает! Это история о том, как нам следует задумываться об этом уже сейчас 

— То есть подстраивать инфраструктуру?

— В том числе. 

Почему так мало известно про русскую смерть

— Ваш журнал называется «Археология русской смерти». Почему именно русской?

— Меня просто интересует, как именно мы живем и умираем. Вот редактор моей новой книжки мне говорит: «Почему так мало про русскую смерть, почему опять англосаксы?»  

— Англосаксы как референтная группа, как эталон, наверное?

— Да, это топовый пример. Англосаксы это то, с чем мы сравниваем себя с точки зрения уровня жизни, социальных практик и т.д. 

Это очень интересная связь, потому что Россия в особом положении находится – с одной стороны Европа, с другой – по-особому пошла в ХХ веке, и это было во многом логично. На самом деле, чтобы понять Россию, надо понимать в первую очередь, крестьянскую культуру и ее наследие. Мы медленно урбанизирующаяся страна в плане культуры. Да, мы живем в городах, но это часто «большая деревня» по набору практик. 

Поэтому «русская смерть» — мне интересно, что в ней особенного. Это можно понять только в сравнении. 

— Если сравнивать уходовые практики, отношение к нуждающемуся в помощи человеку у нас и на Западе – что можно сказать? 

— Если мы берем паллиатив, то сразу возникает вопрос, почему в СССР не родилась паллиативная помощь, хосписы? Мы же понимаем, что есть паллиативная помощь как западный продукт, и мы видим, что в Союзе ничего подобного не было – ни одного намека на что-то схожее с этим. Но умирающие же были? Тяжело больные были? Онкологические больные были, но что с ними происходило, мы не знаем. Если кладбища остались как материальный объект, то с этими системами сложнее – только дневниковые записи, интервью. Моя задача понять – с чем поздний Советский Союз пришел в современную Россию. 

— Сразу «Раковый корпус» вспоминается…

— Это 50-е годы, в это время ничего подобного во всем мире не было.

Фрагмент обложки романа А. Солженицына «Раковый корпус»

 

На Западе и в Союзе были очень схожие структуры.. Вообще, Российская империя к моменту Октябрьской революции подошла в очень схожем состоянии по паллиативной помощи, что и Европа, создала ценностную базу, которая могла трансформироваться в хоспис-мувмент. Например, в 1906 году в Москве был открыт первый секулярный хоспис. Были обсуждения боли, важные обсуждения шли на уровне земской медицины. Даже «Смерть Ивана Ильича» — сам факт появления этого произведения, несмотря на религиозную подоплеку, говорит о том, что в обществе была дискуссия на эту тему.

— Но в Советском Союзе уничтожаются эти веяния – в силу каких причин?

— Во-первых, никаких низовых социальных движений быть не могло, то есть волонтерство, которое является основой для любого социального движения,  в том числе и хоспис-мувмент, было невозможно. Только на уровне «все сдаем донорскую кровь», либо «все поможем голодающим детям Африки». Потому что социальных проблем в социалистическом мире не может быть. 

Любая нищета, криминал или другая социальная проблема - это ведь следствие капитализма в советской логике. Парадокс, что даже понятие «милосердие» убиралось из публичной риторики.

Потому что в понятии «милосердие» есть такое как бы отношение свысока, будто «богатей» подает 5 копеек. Социализм не порождает нищеты.

Профессионализация медсестер пошла не по пути ухода, а по пути докторантуры. Все прежние дома ухода и призрения были закрыты, благотворительности нет, концепции боли нет. Что такое физическая боль человека, умирающего от какой-то болячки, когда у нас общество пережило ужасы Отечественной войны! Кассель, прекрасный советский специалист в области боли, пишет о том, что боль — это ужасно, но на этих же страницах говорит про удивительную стойкость советских солдат, и про то, что советский человек способен выносить боль…

Человек, который создал систему “скорой помощи” в СССР: “Коллегам говорю: Нужно выжить!“
Подробнее

— «Потерпеть», в общем! 

— Да, можно и потерпеть. И главное, человек для советской культуры – это человек, который не потребляет, а трудится! Человек — тот, кто производит. Это принципиально другое понимание человека! Значит, и немыслимо думать о создании каких-то особых условий для умирающего, где его будут обхаживать, целовать в животик, обезболивать. 

— То есть, человек как часть целого важнее, чем отдельная личность.

— Конечно. И даже если мы сравниваем советские и американские, например, медицинские карты больного – мы видим огромную разницу. Во втором случае важна социальная траектория человека, важно, где человек родился, вырос, женат ли, круг общения – все то, что вокруг болезни.

Это доктор Хаус, который шурует в доме больного, чтобы понять, что с ним случилось и разговаривает с его друзьями и родственниками?

— Ну, да. А советская и современная российская карта – о том, где человек трудится! Через сколько он выйдет на работу, когда открывать и закрывать больничный лист — все, что зациклено на труде. 

— То есть у нас в этом смысле пока советское наследие?

— Ну, а куда мы от него денемся? Мы в точке советского наследия пока. Это в принципе другая версия пациента. И человека. И здесь есть, над чем подумать!

Художник Борис Вакс. «Война. Смерть коммуниста» / borisvaks.ru

Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.
Сообщить об опечатке
Текст, который будет отправлен нашим редакторам: