«Я навсегда останусь Дениской Кораблевым». Писатель Денис Драгунский
«Все пишут про успех, а у меня будут лузерские мемуары»
— У вас вышли мемуары о филологическом факультете. В чем интерес для людей, которые там никогда не работали и не учились?
— Тут важно не о чем, а как написано. Мало кого волнует просто перечисление фактов. Я допускаю, что мемуары человека, который был, например, помощником Горбачева во время путча, могут быть безумно скучны. Когда я говорю, как написано, я не имею в виду стилистику, умение строить фразу и прочую так называемую художественность, которую я на самом деле терпеть не могу. Но рассказ о характерах и конфликтах интересен на любом материале.
Кстати, люблю глянцевые журналы, где миллионы читателей следят за приключениями маленькой группы поп-звезд эстрады и списочком олигархов. Про 500 человек читают 500 миллионов. А наоборот — не получается.Очевидно, так устроено человеческое сознание в нашем пирамидальном обществе, что людям интересно читать про тех, кто живет совершенно иной жизнью, в которой есть богатство, изящество, легенда.
— Но вам-то зачем этот глянец?
— Писатель должен знать и эту часть жизни тоже. В моем возрасте я лишен возможности ходить по клубам, дискотекам, тусовкам. Поэтому приходится напирать на печатные, так сказать, источники. А еще я люблю читать женские форумы в интернете.

— Вы так жизнь познаете, да?
— Нет, она так познает меня.
Ну и, наверное, людям интересно что-то узнать про меня лично. Это второй том моей мемуарной «многологии». Первый назывался «Подлинная жизнь Дениса Кораблева», там я рассказывал о детстве и ранней юности, до поступления в университет, и пытался ответить для себя на вопрос, как Денис Викторович Драгунский связан с Дениской Кораблевым, кто на кого влиял. И поскольку уже в первом томе сделан заход на поступление в университет, то я решил рассказать, что было в университете.
Сейчас я пишу третью книгу «Жизнь Дениса Кораблева. Записки драматурга-неудачника». Буду рассказывать о своих неудачных попытках в 80-х годах освоить кино и театр.
А попытки и впрямь были неудачные, но чрезвычайно интересные, благодаря, в том числе, встречам с известными людьми. Это будет «глянец наоборот». Все же пишут про успех, а у меня будут лузерские мемуары. Я надеюсь, что у этой книжки еще будет некоторая практическая полезность для того, кто хочет стать драматургом. Сейчас все это устроено немного иначе, но основные вещи — такие, как взаимоотношения между режиссером, автором и продюсером — остались неизменными. Возможно, кто-то сможет избежать моих ошибок.
«Бывает полковник в отставке, а я буду Денисом Кораблевым в отставке»
— Если вычесть из Дениса Викторовича Драгунского Дениску Кораблева, что останется? Или постоянное упоминание литературного героя, прототипом которого вы были, — это чисто маркетинговая штука?
— Маркетинговая в том числе. Меня даже в мои 75 лет время от времени приглашают в школы встретиться с учениками вторых-третьих классов и рассказать им про Дениску. Как-то раз подписываю книжку «На память от Дениса Драгунского, который в детстве был Дениской Кораблевым» — вдруг сзади кто-то меня хлопает по спине. Оборачиваюсь, а мальчик мне говорит: «Нет-нет, ничего, я просто хотел вас потрогать».

Я навсегда останусь Дениской Кораблевым. Бывает полковник в отставке, а я буду Денисом Кораблевым в отставке.
— В какой момент у человека возникает потребность вспоминать, что вам дают мемуары?
— У меня она возникла довольно рано, потому что моя жизнь богата на истории. Начиная с первого курса, а может быть, и того раньше, я рассказывал ребятам, что со мной случилось этим летом, или на праздновании Нового года, или позавчера. Возможно, из этих историй в итоге родились мои новеллы, многие из которых написаны от первого лица. Ну, либо автор делает наивную попытку скрыться за словами «один мой друг рассказывал».
— А другой материал у писателя есть? Или он, кроме себя любимого, ничего не знает и выдумать не может?
— У меня есть сборник рассказов, он называется «Смелая женщина до 40 лет», где все — выдуманное. Но трудно найти такого холодного репортера, который будет писать о том, что видит и знает, совершенно не затрагивая собственного «я». Всегда пишешь о себе. Мне вдруг вспомнился стих какого-то советского поэта «все у меня о России, даже когда о себе». А у меня все о себе, даже когда о России.
Я однажды поместил в социальных сетях несколько тизеров для будущих рассказов. И одна читательница спросила: «Это все выдуманное?» — «Конечно, это же художественная литература». — «Ну, тогда я даже время тратить не буду».

Я, кстати, никогда не понимал, к чему этот дисклеймер «основано на реальных событиях». Любая история реальна, а любая реальность выдумана рассказчиком.
— Есть даже такая расхожая фраза — «врет, как очевидец».
— Это старое английское выражение «He lies as a witness of eyes». Я когда-то смотрел один научно-популярный фильм, там был показан следующий психологический опыт: профессор начинает лекцию, откашливается, раскладывает бумаги. Вдруг в аудиторию вбегают вооруженные люди, раздаются автоматные очереди, профессора выволакивают наружу. Через 30 секунд он возвращается и говорит студентам: «А теперь, молодые люди, расскажите мне, что вы видели». И выясняется, что все видели разное. Никто не может сказать, сколько было нападавших, кто стрелял, надевали ли профессору мешок на голову и так далее.
Любое свидетельство — всегда проекция. Я уверен, что если бы, перед этим опытом людям показали несколько фильмов про похищение, они бы рассказали то, что видели в кино.
— То есть, ваши мемуары не имеют никакой документальной ценности?
— Имеют. Если я указываю фамилию человека, то есть такой человек. Можно проверить, в какие годы он преподавал, кто были его студенты. И, может быть, кто-то подтвердит, что он вел себя именно таким образом и имел такую внешность, как я описал.

Но в чем-то, конечно, мемуары домыслены. Вы заметили, кстати, что не всех персонажей я называю по именам? Это реальный человек, но я по тысяче причин не хочу, чтобы его узнали. Хотя у меня, Боже упаси, нет ничего компрометирующего или оскорбительного.
— Почему? Не хотите быть, как Юрий Нагибин, чьи дневники вызвали скандал?
— Так они и были опубликованы после его смерти. Это важно. Зачем мне выяснять отношения с людьми сейчас? Такова мемуарная практика во всем мире. Воспоминания, в которых о людях говорят неприятные вещи, а иногда и вовсе злую неправду, но с именами, — такие мемуары сам автор не публикует.
Моя же книжка, с одной стороны, — мемуарная, но с другой стороны, художественно-документальная. Почти все женские образы там собирательные. И это можно читать просто как роман.
Кроме того, филолог должен дать хлеб своим младшим товарищам. Возможно, через много лет кто-то опубликует комментарии к моей книге и объяснит, что здесь имелся в виду такой-то, там двух реальных людей объединили в один образ, а вот тут автор вообще все напутал.

— А если кто-то это сделает сейчас? Придет фактчекер и скажет, что здесь и здесь вы наврали.
— Я скажу — дорогой, опубликуйте это, пожалуйста, в хорошем журнале, а лучше на каком-то хорошем сетевом ресурсе. Пусть это увидит как можно больше народу. Мне будет очень приятно и полезно, что кто-то настолько внимательно прочел мою книгу.
Без мака за 5 коп.
— В сборнике рассказов «Семейные обстоятельства» вы рассказали не только про родителей, но и про свою квартиру в Каретному ряду, про мусоропровод, про всю бытовую часть жизни. Почему вам это важно?
— Потому что это и есть жизнь. Давайте зайдем с другой стороны. Вот говорят, что человек недоволен своим телом. Я говорю — покажите мне, пожалуйста, ту часть тела, которая недовольна своим телом. Ее нет. Человек это и есть его тело. Одухотворенное, с мозгом, душой, мыслями, эмоциями, но все-таки тело. И точно так же не бывает жизни, отдельной от быта. Может быть, она наступит после смерти. А пока что ваша жизнь — это ваш пиджак, ваша рубашка, ваш завтрак, ваша плита, которую вы включаете, чтобы подогреть кофе, ваши поцелуи и то, как вы принимаете душ.
— А где же глубина?
— Это и есть глубина. Когда болит живот, то до хребта достает. Мысли, которые беспорядочно роятся в голове, — это глубокие мысли. Когда я вспоминаю человека, то вижу не только его лицо, но и как он был одет, слышу тембр голоса. Если я был у него в гостях, то вспоминаю его дом, угощение, руки, которыми он мне наливал рюмку и накладывал картошку. Всё — поверхность, и всё — глубина.

— Люди моего возраста отчего-то любят вспоминать мороженое с кремовой розочкой и рогалики за 5 копеек. А уж бублики с маком!
— А без мака! Их продавали рядом с моим домом и делали по всем правилам, из особого бубличного теста, которое сначала вымачивали в подсоленной воде, а потом выпекали в специальной печи. Они по фактуре совершенно не такие, как сладковатые бублики с маком. Кстати, сейчас уже никаких не делают. Остался только какой-то круглый хлеб с дыркой посередине.
У меня была заметка «Садовая, бублики и брынза». Я описывал там, как брал по 3-5 бубликов, надевал их на шнурок, клал за пазуху и бежал домой.
Кстати говоря, по пути сюда я проезжал мимо этого места на углу Малой Дмитровки и Садовой-Каретной. Сейчас там какие-то бизнес-центры, а когда-то был деревянный павильончик, где продавали соки и молочные коктейли. И еще на улицу смотрело окошко, на котором было написано «Бублики горячие 5 коп.». В очереди стояло обычно три-четыре человека. Кончится партия — и сразу пекут еще.
— Мне помнится берлинское печенье из гостинице «Националь». Нигде такого больше не было. Наверное, там же его и придумали.
— Я не исследовал проблему берлинского печенья, но думаю, что в Берлине о нем никто не слышал.
— Когда я впервые попала в Берлин, то пришла в булочную и попросила берлинское печенье. И мне дали что-то тонкое и сухое. Это было даже обидно.
— Ужасно!

Фото из личного архива Дениса Драгунского
— Почему нам так приятно об этом вспоминать?
— Мы вспоминаем о своей молодости. И это еще одно доказательство того, что мы существуем в совокупности души и тела. Нам важны не только наши мысли, но и наши вкусовые и тактильные ощущения. До сих пор помню колючий свитер, колючий шарф и тяжелое пальто, которое на меня надевали. Это все очень важно.
— Помню берлинское печенье — ergo sum?
— Совершенно верно. Только не соображу, как по-латыни будет «печенье».
— У меня на филфаке были однокурсники, которые перевели на латынь стишок из «Винни-Пуха» «кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро». Правда, я его забыла. А вы помните что-то из латыни и древнегреческого?
— А мы шутки ради переводили на древнегреческий «Все смешалось в доме Облонских». Древнегреческим я вообще занимался больше, чем латынью, которая интересовала меня лишь постольку, поскольку необходимо было сдавать экзамены. После университета я некоторое время преподавал современный греческий, который до сих пор помню неплохо.
«Я почувствовал себя каким-то демиургом»
— Почему вы не стали ученым-палеографом или археографом?
— Мне не дали характеристику в аспирантуру, а без нее не допускали к экзаменам. А не дали по очень смешной причине. В тот краткий промежуток времени, с 1972–1975 годы, с «отъезжантов» решили брать деньги за обучение, причем немалые. При этом аспирантское место, на которое я претендовал, оплачивалось вовсе даже не советским государством, а из гранта, как сегодня бы сказали, византолога Антония Флоровского, эмигрировавшего на Запад. Он, кстати, был братом знаменитого богослова Георгия Флоровского. Эти деньги пошли в Институт истории СССР, где за них отвечал профессор и будущий членкор Владимир Терентьевич Пашуто. Он-то и пригласил меня аспирантом в свой сектор. Но в парткоме мне сказали: «Вы точно уедете, потому что ваш папа родился в США».

Папа действительно родился в Нью-Йорке и прожил там полгода, по каковой причине к нему периодически приставал НКВД. Он всегда отвечал, нахмурив брови: «Да, я родился в Америке, но буржуазная капиталистическая Америка мне так не понравилась, что я через полгода вернулся на родину».
И вот в парткоме мне говорят: «Знаем мы вас таких, вы все равно уедете, а денег за обучение не вернете, потому что — скажете — я учился не за ваши советские деньги, а за иностранные».
Самое смешное, что этим же летом меня без звука приняли работать в Дипломатическую академию, суперзакрытое учебное заведение, где я преподавал современный греческий язык, который, честно говоря, знал плоховато и учил на ходу.
А так-то я очень хотел в науку, даже статьи публиковал в научных журналах, но, чтобы заниматься этим делом профессионально, надо было отдавать ему все свое время. Кстати, это не только с наукой так. Когда я встречаюсь с молодыми писателями, я всегда говорю, что писательство, как кардиохирургия, требует постоянства. Невозможно писать или оперировать на досуге.
— Расскажите про великий соблазн драматургии. Вы мечтали, чтобы актеры произносили ваш текст?
— Когда я в первый раз увидел материалы к фильму по моему сценарию, я просто ошалел. Написано: «Во двор въехал грузовик, из него вышел водитель и спросил, где четвертый подъезд», — и из арки правда выезжает грузовик, оттуда выскакивает водитель, спрашивает, где подъезд, а мальчик утирает нос варежкой и показывает: туда. Все как у меня написано! Я почувствовал себя каким-то демиургом.

Но сценарий — всегда жизнь, а пьеса — всегда условность. Когда я пишу рассказ, я как будто сам себе показываю кино — квартиру, улицу, как журчит река, бегут облака. Но я написал и много театральных пьес, из которых, по-моему, было поставлено четыре. И всякий раз, сочиняя пьесу, я представлял себе коробочку сцены и зрительный зал, а не городскую улицу. То есть я сразу выводил действие в театральную условность. В точности как у Булгакова в «Театральном романе», который я тогда еще не читал.
— Вы хотели писать пьесы и сценарии отчасти потому, что драматурги много зарабатывали?
— В том числе, да. Первые большие деньги я заработал, когда написал сценарий двухсерийного телефильма «По секрету всему свету» по мотивам «Денискиных рассказов». Фильм состоял из четырех частей, то есть, каждая серия состояла из двух коротких серий. Сейчас, наверное, сделали бы четыре серии. Каждую серию снимали начинающие режиссеры под общим художественным руководством режиссера Игоря Добролюбова. Получилось 4 дебюта.
— Сколько же вы получили — 1000 рублей? Почувствовали себя богатым человеком?
— Что вы, гораздо больше, тысяч пять. Мог бы машину купить. Но я просто жил на эти деньги, а машину купил гораздо позже, хотя сам не водил и не вожу.
«Если завтра дедушку снимут, то и ЗИС отберут»
— Дача-квартира-машина — обязательная триада богатого советского человека. В вашей семье все это было. Вы чувствовали себя в детстве привилегированным?
— Нет, конечно, тем более, что все это появилось у нас не сразу. Наоборот, я чувствовал себя человеком, находящимся внизу социальной лестницы, причем это было явлено буквально. Наша семья жила в подвальной коммуналке на улице Грановского, а в верхних этажах обитали Молотовы, Голиковы и прочие важные люди.

Фото из личного архива Дениса Драгунского
У нас была одна комната на троих, а над нами находилась квартира, где семья из четырех человек жила в восьми комнатах, и у мальчика моего возраста была отдельная комната для игрушечной железной дороги. Поэтому сейчас, когда я слышу, что в Советском Союзе было равенство, я смеюсь мефистофельским смехом.
— Вот где буржуазия-то, только не американская, а советская.
— Не буржуазия, а скорее военно-административная элита. Их дети, с которыми я общался, были понимающими ребятами. Когда папа купил машину «Волга» голубого цвета, вся эта номенклатурная молодежь в возрасте от восьми до двенадцати лет сбежалась на нее смотреть — надо же, собственная машина! Слово «собственная» они произносили с особым уважением. Я сказал приятелю: «Да тебе-то что, у твоего дедушки ЗИС». — «Ты что, не понимаешь? Если завтра дедушку снимут, то ЗИС отберут».
Квартира в Каретном ряду появилась у нас на три года позже, а дача незадолго до папиной смерти.
— Причем квартира в Каретном была на 11-м этаже. Из подвала — под облака.
— Еще бы, там такой вид открывался! А красивый подъезд с лифтером? Этот лифтер по имени Генка охотно мне подыгрывал. Если я входил в подъезд с девушкой, он сурово спрашивал ее: «Вы куда?» Я говорил: «Со мной». Тогда он открывал дверь лифта и говорил: «Проходите, пожалуйста!» Это всегда производило впечатление.
Вот вы сказали — машина, дача и квартира. А для меня сейчас знаком высокого социального статуса является семья, работа, дом. Психически здоровый человек — это человек, у которого есть любовь и любимое дело. Ну и конечно, та самая коробочка, где происходит действие. Где можно вбить гвоздь и повесить картинку.

— Все это сложилось с вашим первым браком?
— Первый, совсем еще студенческий брак был неудачным, и мы с женой так и не смогли договориться, как и где нам жить. Однажды я даже ночевал в зале ожидания Савеловского вокзала, где меня хватанула милиция за то, что я выглядел совершенно не так, как обычно выглядит человек, ночующий на вокзале в ожидании первой электрички. Мы скоро развелись. Потом я целый год жил настоящей счастливой семейной жизнью, но «без росписи», тоже с нашей студенткой.
А вот в 1974-м, когда мне было 23 года, я официально женился во второй раз, у меня появилась квартира, а вскоре родилась дочь.
«Наша жизнь — это слалом, нельзя стукаться об каждое дерево»
— Есть ли в вашей жизни реальные или литературные сюжеты, которые вы со временем переосмыслили, и они стали не тем, чем были вначале?
— Например, я был очень обидчив, считал, что со мной поступают несправедливо, меня затирают, друзья и женщины предают. А при этом сам я вел себя чрезвычайно легкомысленно по отношению к друзьям обоего пола. И совершенно не понимал, что тоже, возможно, кого-то унижаю, кого-то предаю, кого-то бросаю. Не то, чтобы я считал это в порядке вещей — просто я об этом не задумывался. Но, когда такое случалось со мной, я делал из этого трагедию. С возрастом начинаешь понимать, что было много случаев, когда ты поступал нехорошо, некорректно, недобро.

Фото из личного архива Дениса Драгунского
— Меня поразил сюжет про Варю Бессарабову, красивую и милую девушку, с которой вы на отдыхе в Дубултах лазили на крышу. Там вы курили, а она наслаждалась видом и тем, что была с вами наедине. Потом она прислала вам телеграмму: «Хочу на крышу». Как можно было в нее не влюбиться?
— Я и влюбился на короткое время! Но тут было два момента. Во-первых, на меня давила мама, которой Варя очень нравилась, и она хотела, чтобы я на ней со временем женился. А во-вторых, девочка была сильно младше меня. Я учился на втором или третьем курса, а она — в восьмом классе. Ну, допустим, я начну за ней ухаживать, ездить к ней в Питер, она будет с родителями приезжать в Москву, мы будем ходить под ручку. А потом она поступит в университет, встретит Петю или Васю и скажет: «Прости, я выросла и полюбила другого».
— В ответ на ее признание в любви вы написали что-то в духе первого письма Онегина к Татьяне. И не получили ответа, потому что ее родители письмо перехватили. Как вы это восприняли?
— Я, действительно, не получил ответа, и даже обрадовался: ну, слава Богу, все забыто! А через полгода мама съездила в Питер и рассказала мне, что у нее был разговор с мамой Вари Бессарабовой. И Варина мама, краснея и бледнея, призналась, что они с Вариным папой это письмо вскрыли, потому что считали, что дочь — еще совсем ребенок. И кроме того, письмо было из Москвы, адрес напечатан на машинке (а я часто писал на машинке, у меня был ужасный почерк), им все это показалось подозрительным. Они долго думали и решились прочесть. Мама Вари сказала моей: «Ах, какое это оказалось чудесное, мудрое, хорошее письмо! Но мы решили, что оно Варю сильно взволнует. И мы его сожгли».
Может быть, все это и к лучшему. У меня было много любовных историй, которые плохо кончались. Однажды даже приснился многоквартирный дом, где в каждой квартире живу я с какой-нибудь девушкой, с которой мы расстались. Довольно страшный сон.

— И вы не жалеете ни о каких нереализованных возможностях?
— Бывало, что бил себя кулаком по голове. Но наша жизнь — это слалом, и нельзя стукаться об каждое дерево, иначе не доедешь до конца.
— Жизнь — это заранее проложенная трасса?
— Скорее бильярд, где шарики летят по своей траектории, и какой-то из них попадает в лузу. Но задним числом нам начинает казаться, что это кем-то выстроенная траектория, перст судьбы. Хотя я прекрасно себе представляю, как в каждый отдельный момент что-то могло пойти иначе, и я не бы пришел к тому, к чему пришел сейчас.
— А к чему вы пришли? К определенному состоянию ума, карьеры?
— Мое нынешнее состояние ума теснейшим образом связано с моей писательской работой, а она, в свою очередь, с семьей, и так далее. У меня есть любимый образ, я его называю «Шар Трифонова». Трифонов говорил, что жизнь похожа на шар из разноцветного пластилина, где все слои видны, но его никак не разлепить и не разобрать на разные цвета. Наверное, можно начать его анализировать и посвятить этому остаток жизни, но скучно же. Нужно жить ради чего-то нового.

— Наверное, христианин скажет, что такой анализ необходим, потому что иначе не осознаешь своих ошибок и не покаешься.
— Покаяние — часть жизни, но не сама жизнь. Даже если некий старец живет в затворе, он все равно должен пойти к роднику, набрать воды, нарубить дров, принять нуждающихся, взять милостыню от одних, отдать ее другим. Он занят больше, чем любой из нас. А в свободное время он кается. Так и мы заняты жизнью.
«Ленин умер, и из-за этого не ходит трамвай»
— Хотела вспомнить чудесный эпизод про одного из ваших университетских наставников, Владимира Николаевича Турбина. Он разговорился с попутчиком в поезде, тот спросил, кем Турбин работает, и Владимир Николаевич, несколько стесняясь, сказал, что литературоведом. Попутчик страшно обрадовался.
— Да-да и сказал, что тоже очень любит читать, собрал большую библиотеку и продолжает покупать книги. Дальше он спрашивает у Турбина, читал ли он, там я не знаю, «Наследники эмира»? «Битва Кобры и Кондора»? «Тайна старого поместья»? Турбин признался, что не читал. «Ну, понятно, — сказал попутчик, — за всеми книгами не уследишь. Ну а “Следы теряются в плавнях” читали? “Загадочный крик в тайге”? Тоже нет? Да какой же вы литературовед, если вообще литературы не знаете?»
— Мне особенно нравятся названия, которые вы напридумывали. А ведь в советское время бульварных романов было не так много.
— Была серия «Библиотека военных приключений». Там полно было таких названий. «Поджигатели», «Заговорщики», «Война невидимок». Или «Тарантул». И сразу ясно, что это романы про шпионов-диверсантов.
— Что вы сами читаете сегодня?
— Как ни странно, в основном нон-фикшн, мемуары. Я часто вспоминаю рассказ Чехова «Хорошие люди», герой которого говорит своей сестре: «Дай-ка я тебе прочту одну статью из последнего номера журнала, она замечательна по честности». А она отвечает: «Не надо, я читала». — «Когда же ты успела, она только вышла?» — «Я два года назад читала, это все одно и то же». Мне кажется, что я уже читал весь фикшн, потому что все повествования о деспотичной матери или об обретении постколониальной идентичности похожи друг на друга. А вот все рассказы о походе в кафе — разные.

— В точности как та читательница, которая не хочет про выдуманное.
— Она имела в виду, скорее, светскую хронику, сюжеты про знаменитостей. А я говорю про фактуру жизни, которая сама по себе поразительно интересна.
Когда я читаю дневники Малахиевой-Мирович (Варвара Малахиева-Мирович (1869-1954) — поэтесса, переводчица, мемуаристка. — Примеч. ред.), ее переписку со Львом Шестовым, это безумно интересно. Или дневники Ольги Бессарабовой — ну просто умереть от восторга. Знаете, как они вообще появились? У брата Ольги, Бориса Бессарабова, был роман с Мариной Цветаевой. Исследовательница творчества Цветаевой искала переписку Бориса Бессарабова с Цветаевой и попутно в каком-то в сундуке обнаружила огромное количество тетрадей его сестры, где прекрасным, прозрачным, точным русским языком написано о жизни нашей страны в 1920-е годы.
Мне нравятся страшные дневники Шапориной про 1930-1940-е годы (Любовь Шапорина (1879-1967) — режиссер кукольного театра, художница, переводчица. — Примеч. ред.)
Иногда перечитываю, конечно же, трех фурий — Надежду Яковлевну Мандельштам, Эмму Герштейн (1903-2002, писательница-мемуаристка, литературовед, автор трудов по творчеству М. Ю. Лермонтова. — Примеч. ред.), Лидию Гинзбург (1902-1990, литературовед, писательница, мемуаристка и, в частности, автор знаменитых воспоминаний «Записки блокадного человека». — Примеч. ред.).
Недавно переиздали чудную книжку Льва Владимировича Гинзбурга «Разбилось лишь сердце мое» (Лев Гинзбург (1921-1980) — переводчик и публицист; «Разбилось лишь сердце мое» — строка из стихотворения Гейне, которую он взял названием своей книги воспоминаний. — Примеч. ред.) У него вообще было много нон-фикшна, в том числе интервью с нацистами. «Разбилось лишь сердце мое» — это его жизнь и мемуары германиста. Мне это тем более интересно читать, что я его лично знал.

Бывают и совсем малоизвестные люди. У языковеда, индоевропеиста [Бориса Владимировича] Горнунга был брат [Лев], который ничем не прославился. Просто человек с фотоаппаратом, который фотографировал своих литературных знакомых, причем довольно непрофессионально. Правда, от многих из них ничего, кроме этих любительских снимков, не осталось. Потом Лев Горнунг ослеп и стал диктовать воспоминания. Его книжка «Свидетель терпеливый» рассказывает о жизни в 1920-х–1930-х годов в Москве. О похоронах Ленина, например, он сообщает не иначе, как в контексте того, что трамваи на Павелецкой не ходили.
Эти похороны мы знаем в советском освещении, помним стихотворение Веры Инбер: «И потекли людские толпы, неся знамена впереди, чтобы взглянуть на профиль желтый и красный орден на груди. И пять ночей в Москве не спали из-за того, что он уснул, и был торжественно печален луны почетный караул».
Ну елки-палки, понимаете? А тут просто — председателя Совнаркома хоронят, и из-за этого такое неудобство, трамвай не ходит. И не получается провести запланированный семинар с участием Жирмунского (Виктор Максимович Жирмунский (1891-1971) — лингвист и литературовед. — Примеч. ред.), где собирались разбирать стихи Мандельштама.
— Это, действительно, дает совершенно другую оптику происходящих событий.
— Смена оптики важна, чтобы понять, как многосторонне устроена жизнь. А какие интересные заметки и воспоминания людей, переживших нацизм! Например, «История одного немца» («История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха» — воспоминания немецкого журналиста и историка Себастьяна Хафнера, написанные в эмиграции и охватывающие период с 1914 по 1933 годы. — Примеч. ред.) или «Язык Третьей Империи» Виктора Клемперера.
«Ну разве ведьмы так варят зелье?»
— Но это из давнего, а что зацепило сегодня?
— Я был очень впечатлен одной рукописью, полученной из Екатеринбурга. Ее автор — Людмила Садовникова. Это семейная эпопея, события происходят в уральской деревне с 1920-х по 1960-е годы. Очень здорово, интересно и страшно написано, не хуже Астафьева или Шолохова. Я надеюсь, что эту книгу издадут.
— Так это фикшн?
— Ну, «Война и мир» — это фикшн?
— Конечно.
— А сколько там реальных исторических персонажей — полководцы, императоры.

— Так они не такие, какими были на самом деле.
— А какими они были на самом деле? Однажды кто-то упрекнул фильм Алексея Германа «Трудно быть богом» в том, что там неправильно изображены Средние века. Дескать, все было не так.
Это мне напоминает историю, которую рассказывал мой папа. Идет репетиция первого действия Макбета, ведьмы там колдуют и варят зелье в котле. Вдруг возмущенный режиссер выбегает на сцену и кричит: «Стоп! Ну разве ведьмы так варят зелье? Сейчас я вам покажу, как на самом деле ведьмы варят зелье!»
— Есть определенная категория людей, которые смотрят фильм и говорят: «Кино плохое, там у персонажа неправильная орденская ленточка». Как вы к ним относитесь?
— Их называют «пуговичники», потому что они подсчитывают пуговицы на мундире. Я к ним замечательно отношусь, ведь на самом деле, это пуговичничество маскирует что-то другое. Иногда к пуговице цепляются, когда чувствуют какую-то большую художественную или человеческую неправду, но не могут ее сформулировать.
Фото: Юлия Иванова