Главная Видео

«Я жила за книжным шкафом». Литературный критик и писательница Наталья Иванова

О провале в МГИМО, настоящей любви и книгах
Этого никогда не забыть: достаешь из почтового ящика свежий номер издания «Огонек», а там — ура, рецензия Натальи Ивановой! Пытаетесь читать всей семьей вслух, но вскоре начинаете так хохотать, что дальше уж по очереди каждый про себя. Иванова никогда не высмеивала автора — лишь доводила до абсурда небрежный, напыщенный, безграмотный текст. Она умела показать, насколько бессмысленна и комична плохая проза. 

У Катеньки 

Первое воспоминание связано со двором в доме, где я родилась, на Первой Мещанской. Я трогаю носком сапожка первомайский лед на луже, и он хрустит. В руке у меня шарики, вокруг все принаряжены и куда-то идут. Я думаю, это 1949 год, мне четыре, и я в семье пока одна. Брат родится через пять лет.

Наши старшие скупо рассказывали о прошлом, но иногда проговаривались. Так я узнала, что двухэтажный дом, в котором мы жили, когда-то целиком принадлежал моему прадедушке по маме. Со стороны отца тоже был дом, на Большой Грузинской. Моя сводная сестра по отцу нашла его в адресном справочнике «Вся Москва» от 1913 года и даже раскопала в архивах планы. Типичный двухэтажный московский домик с флигелем, который обычно сдавали внаем. 

В большой коммуналке было тесно. Для родителей места не оставалось, а я жила в комнате крестной, которую все в семье звали Катенька, — за шкафом, где было очень уютно, особенно зимой, когда потрескивала печка. Ее топили дровами, и они прекрасно пахли. 

Крестная меня просто обожала, своих детей у нее не было. Отца и маму я по-настоящему узнала чуть позже, когда им наконец дали комнату и мы стали жить вместе.

Наталья Борисовна Иванова — литературный критик, литературовед, писательница, доктор филологических наук. С 1991 года работает заместителем главного редактора в журнале «Знамя». Автор монографий о Юрии Трифонове, Фазиле Искандере, Борисе Пастернаке; книг «Точка зрения», «Русский крест», «Судьба и роль», «Текст и контекст» и множества научных и критических статей.

Родители были журналисты. Они познакомились во фронтовой газете и на фронте же поженились. После войны мама работала в «Московском комсомольце» и «Вечерней Москве», которую мой папа называл «Московская сплетница». Сам он с 1938 года прикипел к «Комсомольской правде», куда еще старшеклассником пришел писать заметки. 

Отец родился 7 ноября — по-старому 25 октября — 1917 года, в день переворота. Несмотря на то, что бабушка рожала, в доме были гости. И кто-то пошутил: «Большевик родился».

Были в нашей семье и репрессированные, но об этом не говорили. Мамин брат вернулся из лагеря, кажется, в 1954 году.

С братом на даче в Мамонтовке

В июле 1953 года я гостила у дедушки в Строгино, их дом находился на берегу Москвы-реки. Там был очень хороший, мелкий песок, и меня отправляли на берег чистить ложки-вилки. Я спускаюсь к реке, и слышу дикторский голос по радио, который сообщает, что Берия — шпион, он арестован. Это запомнилось.

«Учитель с пустым рукавом»

С четвертого класса у меня началась совершенно другая жизнь — в высотном доме на площади Восстания, ныне Кудринской. Квартиру родители получили по личному распоряжению Никиты Сергеевича Хрущева. Отец работал вместе с его зятем. Сначала Алексей Аджубей был у него практикантом в военно-спортивном отделе «Комсомолки», быстро подрос и превратился уже в настоящего Алексея Ивановича. В 1956 году он был не только зятем Хрущева, но и заведующим отделом (в 1957 году Аджубей станет главным редактором газеты «Комсомольская правда». — Прим. ред.). 

На каком-то заседании Алексей Иванович сказал Хрущеву, что их сотрудник Борис Иванов с семьей из четырех человек живет в 12-метровой комнате, и раз уже сейчас заселяется новый дом на площади Восстания, то нельзя ли и ему там предоставить квартиру. Этот разговор описан самим Аджубеем в его книге «Воспоминания».

В школе

Итак, мы переехали в двухкомнатную квартиру на 18-й этаж высотки, а моя школа №99 находилась неподалеку. Сейчас ее уже не существует, но здание осталось, и я ностальгически ищу его глазами, когда проезжаю мимо. Самая обычная школа, без преподавания на иностранных языках, без каких-то особенных классов, но там были очень хорошая словесница и замечательный историк. Он, как большинство мужчин в те времена, был фронтовиком. Когда я читаю у Олега Чухонцева стихотворение об «учителе с пустым рукавом», я всегда вспоминаю Соломона Борисовича. Он позволял нам с ним спорить. Я уже и не помню о чем, но сам факт, что в пятом, шестом, седьмом классе у нас был учитель, который интересовался нашим мнением, был замечателен.

Преподавательницу русского языка и литературы звали Бетти Борисовна. Однажды она задала нам классное сочинение по стихам Заболоцкого. Только-только было напечатано стихотворение «Некрасивая девочка», и я помню, как учительница выводит мелом на доске знаменитое четверостишие: «А если так, то что есть красота…» А потом просит нас написать, что мы на эту тему думаем. 

В школе мне все давалось необычайно легко. Иногда учителя ревновали меня к чужим предметам. Преподавательница физики обиделась, узнав, что я пошла на филфак.

«Спасибо, что провалилась в МГИМО»

Но сначала я пыталась поступить в МГИМО, где моя тетя Галина Сергеевна преподавала французский язык. К тому же два года перед окончанием школы у меня был репетитор из МГИМО. Говорили, что девочек туда не берут, но меня это не испугало. Я никогда не была феминисткой, но у меня всегда было абсолютно аристократическое чувство равенства. Мне не казалось, что мальчики — это что-то особенное, а девочки — другой сорт.

Родители меня поддержали, они знали, что я читаю не только «Новый мир» и «Юность», но люблю «Иностранную литературу» (все эти журналы они выписывали домой) и интересуюсь зарубежной жизнью. Английский я неплохо подогнала за два года, плюс у меня имелась золотая медаль, которая, впрочем, не освобождала от экзаменов.

Я провалилась, набрав 24 балла из 25. Тетя выяснила, что экзаменаторы придрались к какой-то запятой и поставили мне за сочинение 5/4. Потом где-то в кулуарах ей объяснили: «Ну что вы хотите, она же девочка».

Тогда мама пошла к Аджубею. Он сказал: «Лида, скажи спасибо, что она туда не попала. Кто бы из нее вышел — третья секретарша при посольстве?» Мне было обидно, что меня не взяли с моими 24 баллами, а при этом брали мальчиков, у которых 23, но огорчалась я не долго. Подала документы на филфак, благо экзамены в МГУ были в августе. 

Владимир Турбин

Я поступила на английское отделение, но на зимней сессии второго курса встретила Владимира Николаевича Турбина, который принимал экзамен по русской литературе. Первым вопросом у меня была «Шинель», вторым — Рылеев. Про Рылеева я особо ничего не знала, зато Гоголя обожала. Я отвечала минут сорок пять, при изумленном молчании аудитории. Турбин задавал только наводящие вопросы: что означает желтый цвет у Гоголя? Какую роль играет желтый цвет в русской литературе первой трети XIX века? Какая здесь литературная параллель? — и так далее. После экзамена он спросил: «А что, собственно, вы делаете на английском отделении? Вы же знаете и любите русскую литературу. Приходите ко мне в семинар». 

Семинар Турбина на филфаке считался местом, в которое все стремятся попасть, но куда мало кого берут. А меня приглашают! Я решила переходить, хотя романо-германское отделение считалось более престижным — ох, не люблю это слово — чем русское. В течение месяца требовалось сдать академическую разницу за полтора года. Я все сдала. 

Правда, выражаясь современным языком, я была активисткой, и на одном из вечеров в клубе МГУ пустила по рядам открытое письмо в защиту сносимых памятников, то есть церквей. Меня хотели отчислить из университета, придравшись к срокам сдачи. Инициативная группа с русского отделения пошла к ректору, Ивану Петровскому, и он распорядился меня не трогать. Меня пригласил замдекана Зозуля и милостиво позволил жить спокойно.

Владимира Николаевича Турбина на кафедре терпели — не более того. Он находился во внутренней оппозиции кафедральным системам обучения, выступал как свободный критик, писал колонки о кино, поэзии и театре в журнале «Молодая гвардия», который тогда был очень славным журналом, и все его читали. Турбин водил нас на всякие замечательные события, мы смотрели «Тени забытых предков», «Мольбу», он познакомил нас с режиссерами Параджановым и Абуладзе. На семинар приходили совсем «перпендикулярные» обучению люди, например Гачев (Георгий Гачев, советский и российский философ, культуролог, литературовед. — Примеч. ред.).

Словом, это было мало похоже на рутинную университетскую жизнь, а Турбин не был похож на обычного университетского преподавателя. Каждый год мы всем семинаром ездили на Лермонтовские конференции, причем к нам присоединялись люди из предыдущих выпусков, многие уже работали.

С Ильей Глазуновым и его женой Никой в Троице-Сергиевой лавре

Мы делились на «младшеньких» и «старшеньких», но одинаково весело рассаживались с запасами плавленых сырков и печенья в автобус, который на две недели путешествия любезно выделялся нам университетом, и ехали в Пятигорск, Тарханы, Пензу, Псков на встречу с Лермонтовым. Там мы выступали с докладами, к которым готовились весь год.

«Самая молодая жена преподавателя ВГИКа»

Когда мне было 19 лет, я поехала на каникулы в Елино, в Дом творчества журналистов под Зеленоградом. И там, на лыжне, познакомилась с будущим первым мужем, художником, который работал во ВГИКе. Полгода он за мной ухаживал, и мы поженились.

Для меня это был студенческий брак, а для него — преподавательский, он старше на 14 лет. Прожили мы вместе года полтора. Он был очень читающим человеком — от него я узнала про Домбровского и Оруэлла — только искренне изумлялся, что я из своей аспирантской стипендии покупаю книги: «Зачем, когда есть библиотека?» А я ему сказала: «А зачем нужны краски, если есть музеи и картины? Зачем тебе мастерская?» 

Как-то это очень на меня повлияло — и мы разбежались. Я, кажется, в тот же день пошла и купила 21-томник Достоевского 1911 года издания.

«На второй день сделал мне предложение»

А потом я встретила Александра Рыбакова, сына знаменитого Анатолия Рыбакова, автора книг для подростков «Кортик» и «Бронзовая птица», которые я, конечно, не читала. 

Дело в том, что я была воспитана не просто за шкафом, а за книжным шкафом. Там стояла русская классика и «Робинзон Крузо», а детских книг не водилось в принципе — ни Рыбакова, ни Каверина, ни Катаева.

Да и филфак даром не проходит. Кафедру советской литературы, где заведующим был Метченко, обходили по дуге. Читать советские книжки считалось дурным тоном, современную литературу я знала по «Новому миру». Кстати, единственная вещь Рыбакова, которую я читала — «Лето в Сосняках», — была напечатана как раз там.

Познакомились мы с Сашей, когда я уже работала в журнале «Знамя», в отделе критики. Сижу на первом этаже, занимаюсь стихами, никого не трогаю. Вдруг в комнату заходит красивый молодой человек, похожий на цыгана. Я мало различаю национальности, но именно таким мне представлялся цыган. Он принес рецензию, с кем-то о чем-то побеседовал, а потом нас познакомили, и мы разговорились. На следующий день он пригласил меня погулять на Тверской бульвар, где и сделал предложение. Я совершенно обалдела. Он мне понравился, что называется, с первого взгляда, но я была искренне в шоке и не знала, как себя вести.

С того момента он все время был рядом. Как ухаживал? Водил в Дом литераторов, в кафе, в театры, кино. Однажды мы смотрели «Солярис» Тарковского. В момент, когда у героини обнаруживаются под кожей проводки вместо вен, мой будущий муж начал сползать по креслу. Он упал в обморок — то ли от ожидания крови, то ли от неожиданности. Мне помогли его вывести и уложить на бархатную банкетку в холле. Тогда я подумала — это судьба. Во-первых, мне стало его очень жалко. А во-вторых, если человек настолько чувствителен, он будет лучше понимать, что происходит во мне.

После этого случая я ему сказала — ну, давай знакомь с родителями. С моей мамой к тому моменту он был уже знаком, с папой — чуть позже (они к тому моменту разошлись). 

Меня пригласили на званый обед, который организовали, чтобы на меня посмотреть. Квартира находилась в жилом корпусе гостиницы «Украина», но, поскольку я и сама жила в высотке, это не произвело особого впечатления. Держалась я спокойно и независимо — ну, подумаешь, что кругом писатели. Уж я ли их не видела в журнале «Знамя». И вообще я с самим Шаламовым знакома, что мне Рыбаков? Конечно, я не знала, что в тот момент уже пишутся в стол «Дети Арбата» и что позже мне под большим секретом дадут почитать рукопись (Рыбаков начал работу над романом в 1966 году, завершил к началу 1980-х, но полностью опубликовать смог в журнале «Дружба народов» лишь в 1987 году. — Прим. ред.).

Впрочем, Анатолий Рыбаков был очень обаятельным, сын был весь в отца. Я ему, кажется, очень понравилась, и впоследствии муж шутил, что отец любит меня больше, чем его. Сашина мачеха, писательница Майя Давыдова, пыталась задавать мне какие-то каверзные вопросы, но не тут-то было. Я ей прямо за столом цитировала Гессе. Она сказала: «Ну, это такая юношеская сверхобразованность. Это пройдет». Я возразила про себя: «Может быть, у вас и прошло, а у меня не пройдет». 

Мы поженились, и очень быстро родилась Маша. Поскольку свадебного путешествия у нас не было, мы, когда я была беременна, поехали на три недели в Коктебель, в Дом творчества писателей, причем Анатолий Наумович Рыбаков поехал с нами. Он жил в главном писательском корпусе, а мы в корпусе победнее, но все время наблюдал за нами. А за столик на веранде усадил со Слуцкими, Борисом Абрамовичем и Таней. (Б.А. Слуцкий, 1919–1986, — один из самых ярких советских поэтов фронтового поколения. — Прим.ред.)

Это был такой странный сезон, когда все писатели в Доме творчества читали «Нетерпение» Трифонова. У многих на пляже была голубая обложка «Нового мира», 1973 год.

«Я пишу гораздо лучше деда»

Моя дочь, Мария Рыбакова — писательница. Сначала ничто не предвещало. Она тоже захотела на филфак, на классическое отделение. Я на этот выбор никак не влияла, только попросила посоветоваться с Турбиным, не нужен ли репетитор. Он ее чуть-чуть погонял, потом позвонил и сказал: «Она сама прекрасно справится». Так Маша поступила на наш родной факультет. Еще в школе, учась у Льва Иосифовича Соболева, она бегала на лекции Аверинцева, а со второго курса МГУ поехала по обмену в Берлинский университет.

Вернувшись на каникулы в Москву, она сказала: «Мама, мне нужно закончить одну вещь». Я говорю: «Какую?» Дочь же мне ничего не рассказывала. И вот она сидит, пишет, а когда заканчивает, дает мне читать. 

С дочкой Машей в Переделкино

Начала прямо с романа. Это оказалось настолько интересно, что я, к тому моменту много чего уже сама написавшая, но все же оставшаяся в душе литературным критиком, была под впечатлением. Я и сейчас считаю, что «Анна Гром и ее призрак» — одна из лучших ее книг. Маша мне тогда сказала: «Ну, ты же видишь, мама, что я пишу лучше деда». Она была абсолютно уверена в себе.

Маша — человек достаточно скрытный, точно выбирающий то, что ей по нраву. В свое время она закончила еще и американскую аспирантуру, а сейчас живет в Астане и преподает в международном университете по-английски. 

Про ехидного критика

Литературно-критическую деятельность я начинала с фельетонов, поэтому у меня всегда было много недоброжелателей в литературной среде. Но эти фельетоны всегда оказывались направлены против людей, имеющих власть. Сашины друзья в «Литгазете», которые подружились и со мной, предложили мне писать для них, но в той обстановке, в 1970-е годы, мне не хотелось. Однажды в «Знамени» мне заказали рецензию на сборник Андрея Вознесенского, в которой порезали все отрицательное, оставив только положительное. А у меня всегда была амбивалентная позиция. К тому же я очень ехидная.

С Андреем Битовым и Юлой Хрущевой

Правда, позже я раздраконила некоего официозного поэта, а Лев Александрович Аннинский (советский критик, литературовед, публицист. — Прим. ред.) опубликовал эту рецензию без купюр в «Дружбе народов». После чего Гена Красухин из «Литературки» (Геннадий Красухин, советский и российский пушкинист и литературный критик. — Прим. ред.) сказал: «Наташа, давай и нам!» Я говорю: «Геночка, только злобное, только злобное». Он согласился. Мне удалось покусать даже Сергея Владимировича Михалкова. 

Трифонов — литературная любовь на всю жизнь

Если человек не любит, не понимает, не принимает Трифонова, то профессионально я с ним общаться смогу, но дружить не буду. Когда у меня вышла большая книга «Текст и контекст» (избранные статьи Натальи Ивановой, начиная с 1980 года. — Прим. ред.), Яков Аркадьевич Гордин (советский и российский историк и публицист. — Прим. ред.), который писал на нее рецензию, заметил, что даже если текст не имеет прямого отношения к Трифонову, я обязательно что-то из него процитирую, упомяну. 

Через призму его прозы, поведения и реакций я воспринимала очень многое в 70-е годы. Это был урок выживания и самостояния в той жизни, в которой мы все оказались. И это очень хорошая проза. Я прочитала его первую из городских повестей, «Обмен», закрыла — и тут же открыла заново с первой страницы. Мне как филологу было важно понять, как же это сделано, как ему удалось. 

С Яковом Гординым на книжной ярмарке в Санкт-Петербурге

Жанр быстрого реагирования

Перестройка оказалась удивительным моментом скрещения публицистики, критики и эмоциональной реакции на происходящее. За эти несколько лет я благодарна судьбе. Литературная критика как жанр быстрого реагирования неожиданно вышла на первое место среди других жанров, поскольку никто не может так быстро написать ни роман, ни рассказ, ни пьесу, если только это не пьеса-однодневка. При этом все ранее запрещенное, а теперь публикуемое, нуждалось в комментариях. Еженедельники «Московские новости», «Огонек», толстые журналы стали площадками, которые наперегонки хотели печатать критику. Каждая статья, колонка, обозрение так или иначе становились твоим кредо, где ты утверждал какие-то важные для себя ценности, без оглядки на цензуру. 

А что такое цензура, мы знали хорошо, хотя собственно цензора никогда в глаза не видели. Я работала с гениальным редактором Галиной Эдуардовной Великовской.

Однажды она вызвала меня к себе домой на Сретенку и вынесла верстку моей книги, где все по линеечке было подчеркнуто красным карандашом. Придирок было множество, поскольку люди, о которых у меня шла речь, упоминались во время оттепели, в 50-е и 60-е годы, а потом оказались под запретом. Я пошла в библиотеку, собрала целый чемодан старых изданий. Галя отправилась с ними к цензорам и показала, что все эти имена уже упоминались в СССР. В итоге верстка книги, 9 месяцев все-таки пролежавшая у цензора без движения, увидела свет. Правда, это был 1984 год, Горбачев уже был на подходе, и даже снят был фильм «Покаяние», сюжет которого друзья пересказывали мне на берегу Черного моря. Моя книга вышла тиражом 10 тысяч экземпляров и имела большой успех.

Сегодня я стараюсь бороться с ощущением полной безнадежности. Поначалу думала, что больше никогда ничего не смогу написать, что вновь пришли те самые глухие годы, когда лучше оставаться читателем. Но потом я сочинила несколько пьес, опираясь на архивы, воспоминания, переписку Мандельштама, Льва Гумилева, Эммы Герштейн, Ахматовой, Цветаевой, Булгакова, Пастернака и удивительной Ольги Михайловны Фрейденберг. Эти люди не заслужили при жизни почти ничего, кроме поношения, преследований, арестов. Но ведь не потеряли себя и в конце концов, пусть и после смерти, все равно победили. Ко мне пришли их голоса, и с этими пьесами — я их называю «читаклями» — я выступала в Москве и в других городах. Потом я переработала эти пьесы в книгу, и это стало моим личным выходом, пониманием того, как можно дальше работать и жить.

Фото Жанны Фашаян и из личного архива Натальи Ивановой

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.