К доске на роликах
– Чулпан Хаматова рассказывала о своем харизматичном школьном учителе, который вдохновил большинство ее одноклассников поступать в математические вузы. Сама Чулпан надолго сохранила восхищение: «Никто даже представить не может, что такое единица!» А вам кто впервые показал красоту точных наук?
– Действительно от харизмы педагога многое зависит. Но мой путь в математику оказался нестандартным. В начале 8-го класса моя мама в лифте разговорилась с соседкой и узнала о какой-то чудесной московской школе, которая организует для детей походы – это было важно.
Так я попал в Проектный колледж – экспериментальную гуманитарно-методологическую школу. В 90-е открывалось много экспериментальных школ. У их создателей была идея переобустроить преподавание, ориентируясь на достижения отечественной философской и педагогической мысли. Опирались на идеи Выготского, академика Давыдова, Щедровицкого.
– То есть сначала вы занимались философией?
– Да, мне было там очень интересно. Нас учили развивать теоретическое мышление, способности к постановке проблем, к решению задач – потом мне это пригодилось в математике. Но сначала я хотел стать историком – увлекался Древним Римом. Правда, родители возражали: если ты хочешь стать историком, будь готов провести жизнь в архивах, а этим не прокормишься. Им хотелось чего-нибудь реального. Я же всегда был универсалом – одинаково хорошо шла и математика, и история, и география. Так я стал учиться в вечерней физико-математической школе при Бауманском институте.
– Но Проектный колледж не бросили?
– Да, с девяти до полчетвертого у меня была одна школа, а с пяти до девяти вторая – шесть дней в неделю. В таком режиме я прожил десятый и одиннадцатый класс. Я очень ценю то время, тот дух свободы. Мы и на уроках чувствовали себя достаточно свободными, всячески самовыражались: один парень приходил в разорванной майке с надписью «Цой жив», другой на роликах выезжал к доске. Прямо в классе мы ставили огромные колонки, и на всех переменах у нас звучала группа «Кино», «ДДТ», БГ, весь русский рок. Тогда я самоучкой научился играть на гитаре.
– Как к этому относились преподаватели?
– Они относились к нам с уважением. Эксперимент школы предполагал большие дискуссии, игры, конференции. Мы были полноправными участниками учебного процесса – свободно обсуждали сложные проблемы русской жизни, например, проблему русской революции. Меня, например, зацепила трагедия царской семьи, отступничество народа, предательство армии. Мне это было интересно с исторической точки зрения, но и с мировоззренческой тоже. Обсуждение этих вопросов привело меня на православно-монархические позиции.
Наши преподаватели были экспериментаторами, а еще среди них оказалось много педагогов церковного склада. Например, директор школы Дмитрий Борисович Дмитриев сейчас подвизается на Афоне в Пантелеймоновом монастыре под именем отца Философа. Мой учитель истории Юрий Григорьевич Белькинд стал священником. Куратор нашего класса Елена Ивановна Круглова активно участвует в приходской жизни храма Трех святителей на Кулишках, да и настоятель этого храма отец Владислав Свешников сам некоторое время преподавал в нашей школе православную этику. Это были люди, которые всей своей жизнью предъявляли нам православное мировоззрение. Думаю, именно моя школа определила, что я останусь жить в России, стране с тысячелетней историей.
– Вы пришли к вере благодаря школе?
– Я был крещен в младенчестве, но перед тем как воцерковиться, прошел долгий путь. Много всего случилось. Поступив в Бауманку, я 3 года участвовал в рок-группе, называвшейся «Против ветра». Я играл сначала на акустике, потом мне принесли некое подобие бас-гитары, больше похожее на весло. Позже я уговорил родителей купить мне хорошую гитару. Мы сами писали тексты – о свободе личности, об одиночестве человека в большом городе. Такой хард-рок. Репетировали в 6 утра субботы и воскресенья, потому что больше было некогда. Выступали по рок-клубам, но однажды передо мной встал выбор – продолжать играть или все-таки учиться. Я выбрал науку.
Математика – это просто красиво
– Математика победила?
– Мое первое математическое озарение случилось еще в вечерней физико-математической школе. Там были предметы «теория множеств» и «теория алгебраических структур». Это чистая, абстрактная математика, которая, с одной стороны, обобщает все наши представления о числе, показывает, как устроены действительные и натуральные числа. С другой стороны, она начинает рассуждать о множестве как таковом. Что такое множество чисел, как это все устроено?
Однажды на лекции наш преподаватель рассказывал теорию алгебраических структур, говорил сложные слова: кольца, поля, идеалы.
Я вдруг обнаружил, что сейчас в аудитории нас всего двое – тех, кто может рассуждать о таких структурах – лектор и я, остальные вывалились.
Просто для осмысления теоретических вопросов нужно иметь склонность, а у меня это было заложено как раз в Проектном колледже. В тот момент я впервые понял, что математика – это просто красиво.
Второй момент «прозрения» случился на дне открытых дверей в Бауманке. Я пришел на свою будущую кафедру прикладной математики, и тогдашний завкафедрой Владимир Степанович Зарубин, ее создатель, рассказывал, почему эта специальность необходима. Он объяснял, что прикладная математика, в отличие от чистой – это зона на стыке технических задач, физического знания и глубоких математических абстрактных представлений.
И человек, который занимается прикладной математикой, должен использовать абстрактный аппарат, чтобы строить математические модели того, что есть в реальности. Инженерных ли конструкций, космических кораблей, самолетов, звезд, еще много есть других объектов, которые человек глазом – датчиком, прибором – обозреть не в состоянии. Единственное, что мы можем сделать в этом случае, это попытаться, опираясь на теорию, построить некую мыслительную конструкцию, модель, и понадеяться на то, что она окажется соответствующей тому, что есть в действительности.
– Так вы считаете, математические конструкции – это плод интеллекта ученых, или они изначально заданы и существуют сами по себе, а задача ученых – постичь их?
– Эта проблема корнями очень глубоко уходит в человеческую историю. Этот спор двух школ – номиналистов и реалистов – начался около XI века и до сих пор длится. Одни действительно говорят, что мы творим эти «миры», вводя собственные понятия, которые являются только именами для вещей. И тогда с введенными понятиями мы можем делать что угодно. Другие говорят: извините, то, что мы изучаем, существует в реальности.
Мы не творим, а пытаемся найти знаки того, что еще не открыто, но существует, пусть и не материально.
– А вы как думаете?
– Я реалист. Мы познаем то, что реально существует, пытаемся выяснить, как оно устроено. Нельзя сказать, что мы работаем с теми понятиями, которые ввели сами. Есть реальный мир с реальными вещами, которые мы можем фиксировать. А мы вводим физические понятия: силы, материальной точки и еще чего-нибудь, – и попадаем в совершенно другой, умозрительный, мир. Я своим студентам в Бауманке рассказываю: когда вы меряете температуру, что вы меряете? Говорят: ну как, градусы Цельсия. Да ничего подобного, вы меряете изменение длины столбика ртути или спирта. Вы меряете расстояние. А почему вы считаете, что это расстояние связано с температурой?
– Потому что при нагревании вещество расширяется.
– Потому что есть некая теоретическая умозрительная модель, которая их связывает. Можно идти дальше: за физикой узреть математические уравнения, за математическими уравнениями написать программы и алгоритмы. Но весь интерес заключается в том, что когда мы отрешились от эксперимента, мы начали рассуждать вообще о других вещах. Мы говорим не о том, что было в эксперименте, а о тех уравнениях, которые мы написали.
Интерес в том, что когда мы все посчитали, то возвращаемся в реальный мир, и наши расчеты совпадают с реальностью. То есть я не навязал реальности свои мысли, а сделал мыслительный эксперимент, потом сделал натурный эксперимент, они у меня совпали, и я говорю: то, что я построил, реально.
– А если проверить нельзя? Например, в исследованиях космоса – мы можем попытаться что-то описать, но не можем это проверить.
– А вот это совсем интересно. С моей точки зрения, никто и никогда не полетит к этим далеким звездам, как бы ни хотелось верить в миры Брэдбери, Лема, Стругацких и всех остальных – для этого есть вполне понятные ограничения. С другой стороны, астрофизика – это огромная лаборатория, потому что звездных объектов миллионы и миллиарды. Построив модель для одной звезды или для одного класса, мы можем попытаться эту модель использовать, чтобы рассмотреть другую звезду и относительно нее что-то предсказать. А дальше целая большая область инженерии с помощью разных фильтров, настроек телескопов пытается зарегистрировать признаки, которые предсказали теоретики – это очень сложный процесс.
Например, когда я со своими математическими моделями выступал на семинаре в Институте астрономии РАН, мне задали конкретный вопрос: вы вот это все рассказываете, очень похоже, что все это так и есть, но давайте тогда обсудим, как нам настроить нашу технику, чтобы поймать эффекты, о которых вы говорите.
Молодые хотят быстрых результатов
– Много ли в вашей работе тупиков, когда расчеты не получают подтверждения?
– 95% времени уходит на то, чтобы отработать не то чтобы пустые, но не до конца точные результаты. Мы пытаемся подобрать ключи, найти параметры, которые заставят модель себя вести так, как ведут себя наблюдения. И время на перебор этих параметров – это основная работа. Это научная руда, из которой нужно добыть драгоценный металл.
– Сегодняшний научный мир, вероятно, гораздо более проницаемый и сообщающийся, чем 20 лет назад?
– Отчасти. Мы читаем много публикаций зарубежных коллег, общаемся с ними на конференциях, кто-то участвует в западных проектах, кто-то остается и работает в рамках отечественной системы. Есть темы, которыми с зарубежными коллегами не стоит делиться. А есть темы, которые нужно обсуждать, но там существует определенная конкуренция. Бывает, что в разных странах несколько групп работают над одной и той же тематикой, и пытаются опередить друг друга, и не всегда это бывает честно.
– Вам уютно жить в российской науке?
– Во-первых, мне уютно жить в науке. Это та область, которую я люблю, и я счастлив тем, что кроме всего прочего я могу на этом еще и зарабатывать. Во-вторых, это еще и мировоззренческий вопрос, вопрос самоопределения. Старая русская пословица: где родился, там и пригодился. У меня была возможность уехать, мои однокурсники уезжали, но я для себя решил, что моя судьба здесь.
– Это связано с духовной жизнью?
– И с духовной жизнью, и с любовью к истории моей страны. У меня сложилось представление, что надо жить в рамках этой культурной традиции, в рамках православия. А поездив по конференциям, понял, что выбор правильный: за границей все настолько по-другому, что мне было бы там просто некомфортно.
– Десять лет назад российская наука выглядела совсем грустно, а сейчас появилась возможность ренессанса, вы согласны?
– Я бы не назвал это ренессансом, но надежда есть. С одной стороны, наше поколение – середины 80-х годов, плюс-минус 5 лет – оказалось на удивление сильным. Мы еще застали остатки золотого века советского образования. Многие решили посвятить себя преподаванию и науке, дали науке новую кровь.
Но сможет ли наше поколение взять на себя роль постановки глобальных задач? Ведь государство больших задач теперь не ставит, мы сами должны их как-то искать. А если заниматься только глобальными задачами, которые ты сам ставишь для себя, скорей всего ты не будешь успешен финансово.
А второй момент связан с волной тех, кто будет приходить за нами. Поколения меняются. ЕГЭ уничтожил остатки советской школы. Авторские школы, возникшие в 90-х, уничтожены. На слуху школа Тубельского, а ведь было множество других школ, не настолько известных, которые просто были закрыты без огласки, в том числе и мой Проектный колледж. Все школы теперь должны идти по одной и той же программе, и объединение школ сыграло свою роль.
Школа сейчас во многом ориентирована на систему ЕГЭ, поэтому к нам приходят студенты, у которых все очень сложно, например, с математической базой.
– Это компенсировать слишком долго?
– Да почти невозможно! Как на уровне высшей школы научить человека устному счету? Молодые люди не способны работать на уровне теоретических конструкций.
– Что будет через 10 лет?
– Я в этом смысле пессимист. Не только школа, но и другие образовательные и общественные молодежные программы готовят общество дилетантов. С одной стороны, государство привлекает школьников в большие красивые проекты по робототехнике, новым технологиям, Big Data, нейронным сетям и так далее. И это хорошо. С другой стороны, этим часто занимаются люди, которые на этом поле не сказать, чтобы что-то сделали.
Молодые хотят быстрых результатов. Ты приехал на смену в детский лагерь, за несколько дней, как тебе сказали, освоил язык программирования Питон, на нем написал некий небольшой скрипт, и считаешь себя специалистом в машинном обучении. Но ведь это не так, ты не специалист. Вроде бы понятно, что надо дальше учиться. Но кто-то скажет: я уже это понял, достаточно.
Повторяю, чтобы в науке получить результат, нужно 95% времени затратить на перебор вариантов, параметров – на тяжелую рутинную работу. Нельзя прийти, два года позаниматься и уйти, так не бывает.
Время универсалистов, которые были в XIX веке, все-таки прошло. Наука XX века – это наука коллективов, наука XXI века – это наука сетей из коллективов. При этом базовая ячейка должна работать. Нельзя чего-то добиться, перескакивая с места на место.
Настоящий ученый должен быть честным
– И нет способа остановить молодежь, заставить ее вернуться и как-то добрать эти базовые знания?
– Происходит обратное! Технология тренингов, коллективной игровой работы внушает, что ценность – в происходящем с тобой сейчас, в эту конкретную минуту. Но это психологическая ценность. А ценность научная сильно растянута во времени. Может оказаться, что научная ценность заключена в том, что ты делал на протяжении нескольких лет, а не конкретно сейчас.
– Может быть, молодежь рассчитывает на то, что рутинные вещи должны делать машины?
– Искусственный интеллект нужен для обработки больших массивов данных, наблюдений, для сортировки, для распознавания изображений. Но всегда остается область, в которой искусственный интеллект не поможет – постановка задачи или выбор той модели, которая нужна именно в данной конкретной ситуации. Это может сделать только творческий ум человека.
Когда требуется глубокое понимание природы процессов, искусственный интеллект бессилен. Сомневаюсь, что с помощью этих технологий можно построить, например, самолет. Когда несколько лет назад Boeing заявил, что их Dreamliner был полностью рассчитан на компьютере, в определенной степени это было лукавством. Да, первая модель была просчитана компьютером, но за этим последовала большая серия доработок на аэродинамической трубе, на испытательных полетах и т.д.
– Понятно, что искусственному интеллекту недостает творчества. А вот чем должен обладать настоящий ученый?
– Во-первых, ученому нужна честность. Очень легко обмануть себя, не так сложно, как выясняется, на современном уровне обмануть коллег. Поэтому всегда нужно помнить: если в какой-то момент не довел логику работы до конца, то опираться на этот момент нельзя.
– А почему ученые лукавят?
– Может появиться ощущение собственного профессионализма и уверенность, что все должно быть ровно так, как я это вижу. Интуиция или опыт – это хорошо, но реальность всегда сложнее. Мы живем в мире, о котором не имеем представления. Пользуемся атомными электростанциями, но не знаем, как это работает. У нас нет малейшего понимания, что происходит там, в активной зоне. Опыт часто служит заменой действительному знанию.
– То есть главные черты настоящего ученого – честность, творчество и…
– …и готовность к восприятию нового, того, чего нет в опыте. Готовность к попыткам рассмотреть ситуацию с многих позиций, многих моделей. Важно понимать, что набор инструментов, который мы сейчас применяем, не единственный, что он может быть ошибочным.
– Тяжело признавать свои ошибки?
– Это может быть не только тяжело, но и интересно. Потому что если ты не закис в своих исследованиях и для тебя важнее найти ответ, то в тот момент, когда тебя озаряет, что на самом деле все было не так и надо было ко всему этому подойти совсем с другой стороны, это счастье.
– Даже если это чужая заслуга? Существует же научная гордыня?
– Да, это распространено, но для настоящих ученых важнее истина. Сама структура научной работы может способствовать появлению гордыни. Кажется, что твои рассуждения верные, а другие ничего не понимают. Причем с возрастом это нарастает. У молодых этого меньше: во-первых, тебя довольно быстро опускают с небес на землю, во-вторых, есть какое-то внутреннее смирение.
Бог нас создал такими, чтобы мы изучали мир
– Для вас важна возможность материального воплощения ваших исследований? Что вообще можно делать с помощью того, что вы придумали?
– Мечтать. Это странный ответ – он не единственный, но важный. Любое теоретическое исследование свидетельствует, что мир надо познавать. Бог нас создал именно такими, чтобы мы изучали мир.
Между прочим, первым занятием Адама в раю было давать названия всему на Земле. Но ведь наука делает то же самое – пытается дать название тому, что мы видим в эксперименте.
Либо различить то, что уже есть, понять, что здесь действуют именно эти силы, либо найти новое имя для того, что мы увидели. Например, какой-нибудь эффект сверхтекучести, сверхпроводимости. Мы пытаемся называть вещи теми именами, которые им соответствуют.
– Но как ваши достижения можно применять в обычном мире?
– Большая теоретическая математика, которая разрабатывалась в ХХ веке, нашла применение в индустрии защиты информации. Инструменты, которые долго казались уделом теоретиков, теперь широко применяются в банковской системе. А лично меня интересует моделирование физических процессов для инженерных систем, создание новой техники. Ведь чтобы понять, как крутится турбина, это нужно сначала рассчитать на компьютере.
Я хотел жить по воле Божьей
– Как произошла ваша встреча с Богом?
– Это случилось в несколько этапов. Мама научила меня во время ночных детских страхов читать «Отче наш» – это всегда помогало. Мы с ней ездили в разные храмы и монастыри, но не очень осознанно, больше как туристы. Но когда мама умерла, мне было 23 года, и мой мир рухнул. Нужно было понять, как дальше жить.
В те дни, когда было очень тяжело, кто-то из вузовских друзей мне посоветовал 40 дней вычитывать Акафист за единоумершего. И я этим занялся, больше мне ничего не оставалось.
А дальше я все чаще начал обращать внимание на промыслительные вещи – так часто бывало у меня в жизни. Я считаю, например, что в Проектном колледже оказался по Промыслу Божьему. Ну, вот как – конец первой четверти. Две мамы случайно встретились в лифте – это что? Случайно в классе оказалось место еще для одного ученика. Так не бывает.
Хотя как раз так-то и бывает для того, кто верит. Но для человека далекого от веры это кажется каким-то странным совпадением. Раз совпадение, два совпадение, три совпадение – так оно и идет.
После ухода мамы произошло еще одно совпадение. Отношений со школой я никогда не прерывал, есть люди, с которыми мы постоянно общаемся, тогда еще собирались на гитарные посиделки. Поэтому я знал, что моя бывшая учительница каждый год ездит трудничать во Владимирскую область в Стефано-Махрищский монастырь. Она попросила меня помочь монастырю настроить компьютеры. Почему бы нет? Я сел в машину, приехал, посмотрел. Приехал раз, два – общался, настраивал технику, создал им сайт, ходил на службу, что-то слушал, но в таинствах поначалу не участвовал.
А потом с компанией ребят мы поехали на Соловки. И эта поездка стала для меня очень важной – я впервые исповедовался. К причастию меня, правда, тогда не допустили, но я получил серьезный импульс к тому, чтобы изменить свою жизнь. Я мирно расстался со своей тогдашней девушкой и ушел в тишину. Занимался наукой, успешно защитил диссертацию, постепенно стал участвовать в таинствах.
– Чего вы искали в то время?
– Я хотел жить по воле Божьей. И хотел построить семью, причем сделать все правильно, по-настоящему. Приближалось тридцатилетие, почему-то для меня это казалось рубежной датой, мне хотелось устроенности, семьи, детей. Я понял, что нужно успокоиться, добиться внутреннего молчания, и довериться Богу.
– Тогда вы попали на Афон?
– Да, опять благодаря школе. Меня попросили помочь с компьютерами фонду, который занимался подготовкой к тысячелетию русского монашества на Афоне. Им нужно было настроить локальную сеть, еще что-то сделать. Я все сделал, и меня отблагодарили поездкой в Пантелеймонов монастырь на Афон.
На Афон я приехал на Пасху, меня встретил отец Философ, бывший директор моей школы. Я участвовал в праздничном богослужении, потом объездил полуостров. Трудничал – налаживал компьютерную сеть, серверы настраивал. Мало кто из монахов это умеет, а им нужно вести бухгалтерию и прочий учет.
– В бытовом отношении монастырская жизнь стала более современной? Кондиционеры на Афоне есть?
– Где-то есть, где-то нет. Там очень напряженно с электричеством, никаких сетей туда не идет, есть местные генераторы. Солнечные батареи могут обеспечить свет только днем и вечером, пока еще есть заряд, а на ночь электричество отключается. Все отдыхают, нечего расходовать. Когда я там был, обсуждалась постройка мини-гидроэлектростанции.
– В первый визит на Афон вы получили какое-то откровение?
– Было состояние прикосновения к святыне. Любой монастырь – это совершенно другой мир. Выключаешься напрочь из стандартного потока вещей – люди живут другим содержанием. А на Афоне это усиливается. Все, кто там был, говорят: как туда попадаешь, бессмысленно строить планы, бессмысленно иметь желания – ты живешь не по своей воле, а по воле Царицы Небесной, которая окормляет весь Афон. Как Она решит, так и будет. И это будет благо!
– Вам не приходила мысль о монашестве?
– Приходила, но я бы никогда не оставил отца. Перед смертью мама мне его поручила. А отец Философ в первый мой приезд на мои сетования, что никак не могу устроить семью, отвечал, что, вероятно, какой-то монастырь по мне плачет. Да вот только после этой поездки я встретил свою будущую жену.
Молитва всегда одна
– Как же вы нашли невесту?
– Я непрерывно об этом молился, и однажды в группе православных знакомств «ВКонтакте» я увидел сообщение: «Жду чуда». И чудо произошло. Мы начали общаться с Настей, выяснилось, что многие наши представления о жизни очень близки. Она историк из Оренбурга, приехала в Москву в аспирантуру, работала в школе учителем. С ней было совсем все по-другому: полтора месяца мы общались только на «Вы». Нам было о чем поговорить, и выяснилось, что говорить нам очень легко.
Я понял, что это очень похоже на «то самое». И тут меня снова пригласили на Афон. Я приехал к отцу Философу в июне 2014 года, показал фотографию Насти, рассказал, как мы общаемся. Он дал мне большую священническую просфору и благословил на начало семьи.
С этим благословением я приехал и в первую же встречу сказал Насте: я бы хотел, чтобы у нас была семья, мне на это дали благословение. С момента нашего знакомства прошло всего три месяца. Мы венчались у отца Владислава Свешникова в храме Трех святителей на Кулишках. И этот храм стал нашим приходом.
– Как изменилась ваша жизнь?
– Я чувствую присутствие Бога, Его провидение. Например, мы с женой сразу были настроены на рождение ребенка, но почему-то это не получалось. И тогда я в третий раз поехал на Афон. Там первым делом подхожу к отцу Философу и прошу благословения съездить в монастырь Хиландар. В этом монастыре есть благословенная лоза св. Симеона Мироточивого, которая известна чудесами излечения от бесплодия. Можно в монастыре попросить ветвь этой лозы, и с чтением определенного молитвенного правила в течение 40 дней пить воду, освященную этой лозой. Известно много историй, когда по таким молитвам люди получали ожидаемого ребенка.
Отец Философ выслушал, говорит: «Я подумаю, ты пока работай». Ладно, как сказано, так и делаю, по послушанию живу. Работаю в монастыре, приходит последний день, и отец Философ говорит: «Я подумал, не надо тебе ехать в Хиландар. Какая разница, возьмешь ты эту лозу или не возьмешь – молитва всегда одна. Езжай в Москву, молитесь вдвоем, и все будет хорошо». Приезжаю в Москву, и мы узнаем, что у нас будет ребенок.
– То есть он уже был!
– Да, и отцу Философу, вероятно, это открылось. Наша дочь родилась в 2016 году. Мы пришли к отцу Владиславу Свешникову, попросили нашу Дарью окрестить. А батюшка у нас уже довольно пожилой, но очень веселый, он вздохнул так и говорит: «Конечно, не крестить мне легче, но крестить приятней».
– В каком настроении вы возвращаетесь из монастыря в обычный мир?
– В состоянии внутренней тишины, мира, и с надеждой и силами изменить свою жизнь. Жизнь в любом случае – это путь познания. Сейчас совершенно непонятно, как с маленькой дочерью выстраивать отношения. Приходится учиться, опираясь на знания, которые дало православие. Ребенка нужно узнавать, ему нужно помогать развиваться и все делать исключительно с помощью любви.
Под нами не меньшая бездна, чем над нами
– Я поняла, что вами движет любовь, а что движет современной наукой?
– Я участвовал в проекте с моделированием ядерного топлива. Люди, которые делают урановые сборки, признали, что для них большой вопрос: что внутри этих урановых сборок? Поэтому перед человечеством стоит задача постичь то, что вроде бы освоено, но используется пока, как черный ящик.
Есть социальный ответ на происходящее. Когда-то Рэю Брэдбери задали вопрос: вы описывали полеты на Марс, к другим планетам, считали, что это будет скоро, как вы думаете, почему этого не произошло? И он ответил: я считал, что человечество получило возможность осваивать космос и стремиться к звездам, но вместо этого оно предпочло потребление и гаджеты с игрушками.
Это действительно так. Сейчас в айфоне вычислительная мощность даже больше, чем та, которая была использована, чтобы запустить Гагарина в космос.
Человечество получило в руки огромные ресурсы, но, видимо, до них не доросло – в моральном ли отношении, в отношении ли социального поведения.
Кажется, что на Западе наука в лучшем положении, чем у нас. Но когда начинаешь общаться с западными учеными, выясняется, что состояние науки лучше в тех отраслях, которые проспонсированы теми или иными корпорациями. Если корпорации перестало быть интересным конкретное исследование, оно сворачивается, рабочая группа распадается, переходит в другие лаборатории.
– Наука теперь привязана к потребительским запросам?
– Да, и в связи с этим наблюдается определенный спад. Но перед наукой стоят очень серьезные вызовы – в связи с глобальным демографическим переходом, когда остро встанет вопрос ресурсного обеспечения. Нужно будет решать глобальные задачи, связанные с моделированием климата, с восполнением экологического ущерба, нанесенного человечеством природе. Это очень сложные задачи, в том числе математические.
– Когда это станет по-настоящему актуальным?
– В ближайшие десятилетия. России еще повезло с размерами территории. А если посмотреть на Китай, биологический ресурс некоторых районов там потрачен настолько, что вообще непонятно, как их восстанавливать.
Китай сейчас переходит от бурного взрывного экстенсивного развития к более интенсивному подходу – старается эффективнее работать с имеющимися ресурсами. То же касается Европы, она нащупывает разные пути, не факт, что все они оправдают себя.
Например, модная тема – альтернативные источники энергии. Считается, что ветряки – это источник энергии будущего. Но они уже принесли массу экологических последствий: исчезли некоторые виды птиц и животных, не выдержали вибрационной и шумовой нагрузки. Кроме того, никакие ветряки не смогут заменить атомную электростанцию, потому что ветер дует не всегда, а для выплавки стали, к примеру, нужен постоянный поток энергии, а не скачки.
В тайны материи нам прорываться еще долго – над нами бездна, но и под нами не меньшая бездна. Мы не знаем планету, на которой живем, и не очень понимаем, как здесь все устроено.