Завуч
На занятии по Пелевину Михаил Павловец предлагает своим студентам и лицеистам отличить пепси от колы, а в честь выпускного может спеть йодль. Его первое место работы — школа, где семиклассники читали по слогам. О своих педагогических ошибках и правилах он рассказал Веронике Словохотовой.

«Я отпустил бороду из-за того, что меня путали со студентками»

— На выпускном экзамене в школе вы написали целых три сочинения — одно себе и два одноклассникам. Представьте, что сейчас вы проверяете сочинения своих лицеистов и вдруг узнаете, что кто-то из отличников провернул то же самое. Что делать будете? 

— Это непростая педагогическая ситуация. Если у меня только догадки, значит, это мои проблемы — есть презумпция невиновности. Можно считать, что я плохо сработал как педагог и что ответственность на мне. Если я кого-то поймаю за руку, не думаю, что буду ставить «двойки». Скорее, добьюсь, чтобы они написали сочинение сами. Не уверен, что за это надо наказывать оценками, выгонять или исключать — на мой взгляд, репрессии говорят о бессилии. Если можно дать исправиться, почему нет?

Мне в свое время ректор одного из институтов, где я работал, по фамилии Кутузов, дал хороший урок. Я не сделал что-то очень важное — а я был проректором по науке — и пришел с повинной головой. Он посмотрел, как у меня руки дрожат, и сказал: «Михаил Георгиевич, есть две ситуации: когда еще можно что-то исправить и когда нельзя. Если можно, зачем вы нервничаете? А если нельзя — так тем более». И я понял, что это очень здорово работает и с учениками.

Михаил Павловец

— Вы как-то поделились историей о том, что в детстве у вас была война с учителем математики. Как такой сорванец мог сам пойти в учителя?

— Я сам не понимаю. Сначала думал пойти на журфак МГУ. А потом приехал в педагогический университет, МГПИ им. Ленина, и меня совершенно очаровал атриум. Там я встретил интересных ребят, с которыми не хотелось расставаться. А кроме того, я всегда очень любил детей. Когда учился в школе, у нас был учебно-производственный комбинат: раз в неделю мы должны были ходить получать профессию. И я записался на воспитателя детских дошкольных учреждений.

Конечно, потому что там было много девочек, каюсь. Но вдруг мне безумно понравилось возиться с ребятами. Мы работали помощниками воспитателя, и дети нас ужасно любили: мы были для них большими мягкими игрушками, которые с ними говорили, бегали наперегонки, читали им книжки. И как-то все сложилось. Я подумал, почему бы мне не пойти в школу. А на пятом курсе пошел работать. 

— Слышала, вы попали в какую-то очень сложную школу…

— Это была дворовая школа, только свежепостроенная. Мне достались седьмой и девятый классы — естественно, там были самые оторвы. Это же обычная история. 

Если приходит молодой учитель, ему дают класс без занавесок, на солнечной стороне, самый запущенный «Г» или «Д», а дальше смотрят: выживет или не выживет.

Выжил — хорошо. Озверел — значит, закалился. У некоторых ребят опыта в чем-то было побольше, чем у меня, несколько человек стояли на учете в детской комнате милиции. 

— Какие ошибки вы делали, когда были молодым педагогом, и чего бы не сделали сейчас? 

— У меня была проблема субординации, я часто мог затеряться среди своих школьников или студентов. Даже бороду отпустил из-за того, что меня путали, и ладно со студентами — со студентками, которым я преподавал: молодой, розовощекий…

— Серьезно?

— Шучу, конечно. Но однажды была такая ситуация. Меня окружили студентки, мы с ними что-то обсуждаем, и вдруг подходит какая-то женщина: «У тебя сейчас какая была пара?» — «Литература». Она не унимается: «А преподаватель где?» — «Я». И она на меня так недоверчиво-издевательски смотрит: «Ты?!» Мне стало очень обидно (смеется). Я понял, что должен как-то отличаться от своих студенток, и отпустил бороду. С тех пор с ней не расстаюсь, хотя уже, наверное, можно.

Мне было трудно почувствовать себя учителем, но потом я осознал, что нужна субординация — не столько мне, сколько ребятам. Я им задаю некоторые правила игры, рамки, а они знают, что в этих рамках свободны. Такие же рамки есть у меня. И как только их обозначаешь, становишься проще. Но это тоже приходит с опытом. У меня были и другие педагогические проколы… 

— Расскажите. 

— Ну вот, например… Трудно сказать, что это прокол — скорее, большая педагогическая неудача. В моей первой школе мне достался очень слабый седьмой класс. Отношения с детьми были хорошие, но я не знал, что делать с теми, кто вообще ничего не может. 

Некоторые ребята с огромным трудом читали по слогам, такой мальчик был даже в девятом классе. Мы читали на уроке, но это мало что давало.

И я не мог придумать задание, за которое хоть как-то мог их оценить. Поставил несколько «двоек», после чего меня вызвала к себе завуч: «Михаил Георгиевич, либо вы по каждой “двойке” пишете объяснительную о том, что вы сделали, чтобы ее не было, либо вы исправляете на “тройку”». Я стал писать объяснительные и понял, что, действительно, сделал очень мало. Я не справился с этой ситуацией — просто не знал, что делать, если человек в таком возрасте не умеет читать.

— Чем закончилась история?

— Со стороны университета все было оформлено как педагогическая практика, поэтому приехала комиссия. Стали проверять, как я провожу уроки, наговорили мне много хорошего, а потом пошли к директору школы: «Ну что вы, Павловец у вас не останется, он пойдет в аспирантуру». А я собирался работать в школе и думал о том, как совмещать школу и аспирантуру. 

Завуч, которая меня контролировала, пожилая женщина, стала ко мне еще более придирчива, постоянно делала нелепые замечания. В какой-то момент я не выдержал и сказал: «Я правильно понимаю, что должен написать заявление?» И она ответила: «Да, конечно, Миш». Правда, когда все закончилось, она позвала меня к себе в кабинет и достала бутылку коньяку.

— Неожиданно.

— Очень правдивая деталь. Работа учителя — тяжелая работа. Учителя иногда выпивают. Я не говорю про пьянство. Но учителя тоже люди. Помню, когда в девятом классе увидел свою классную руководительницу с авоськой, из которой торчало три бутылки вина, я был в шоке. 

Так я узнал, что учителя, оказывается, вино пьют. Когда сам приходишь в школу, это уже не удивляет.

Так вот, она достала бутылку коньяку и стала говорить, что я талантлив, что у меня большое будущее, но с детьми так нельзя: «Миша, вы слишком им доверяете, пытаетесь с ними разговаривать. Они же вас обязательно подставят, и это сломает вам жизнь». Она отнеслась ко мне по-матерински, очень по-доброму. Но то, о чем она говорила, мне было не близко. Наверное, я и парня бы этого когда-нибудь научил читать не только по слогам. Но играть по таким правилам я не мог. 

—  У вас был какой-то педагогический идеал, который изменил ваш взгляд на преподавание?

— У всех, кто пошел в филологию, такой педагог есть. У меня это Анатолий Викторович Паншин, учитель моей школы № 194 в Москве. Он был удивительный, внешне походил на Гоголя. Невероятно яркий человек, он прежде всего научил меня слушать другого, интересоваться чужим мнением. Он и сам был одним из первых учителей, кто действительно интересовался тем, что мы пишем и говорим.

И второе, что мне навсегда запомнилось… Однажды мама дала мне 10 рублей на подарок отцу. А мы жили очень бедно. У нас офицерская семья, мама работала в библиотеке, и 10 рублей тогда были огромными деньгами. Я их потерял. Для меня это была абсолютная катастрофа. 

Анатолий Викторович меня увидел, спросил, что случилось, достал кошелек и вручил мне 10 рублей: «Не дарю. Заработаете, отдадите». И я до сих пор с Анатолием Викторовичем так и не встретился, хоть и пытался с ним списаться, в школу писал, с просьбой дать работающий контакт… Эти 10 рублей помню до сих пор. И во многом тем, что я делаю, я их ему отдаю.  

— Вы как-то записали видео своим выпускникам, где играете на укулеле и поете йодль. А на уроках и лекциях вы какой?

 — Я не люблю сидеть, я прыгаю. Но не пляшу, конечно. Как-то замерил: за четыре пары прошел шесть километров. Но это мой темперамент, бороться с ним бесполезно. Конечно, я не ломаю стульев, хоть Александр Македонский и герой. У меня были преподаватели куда более темпераментные, как до сих пор преподающий в педуниверситете Арсений Станиславович Дежуров, очень яркий лектор — человек, который тоже на меня повлиял. Он садился на стул и на нем за время занятия мог обскакать аудиторию по кругу. Мы точно знали, что, когда он нас обскачет, пара прошла (смеется). Я, конечно, поспокойнее.

Такими вещами нельзя часто заниматься, но я люблю вдруг удивить ребят.

Например, мы с ними обсуждаем роман Пелевина «Generation „П“». Разговариваем, почему «П» — пепси, чем пепси отличается от колы. Дальше я провоцирую их на разговор, что разницы особой нет. И тут же находятся те, кто говорит: «Нет, мы по вкусу отличаем». Тогда я достаю из портфеля две бутылки, шесть стаканчиков, и мы с ними быстро проводим эксперимент. Один раз в год такое сделаешь, но это будет крючком, который зацепится в памяти, и на нем останется много другого.

«Это не значит, что Пушкина нужно объявить абьюзером»

— Вы недавно выступали с идеей, что по предметам эстетического цикла нужно заменить оценки зачетами. А по литературе?

— Литературы это тоже касается. Я всегда считал, что это предмет эстетического цикла, причем главный, поскольку она еще и воспитывает вкус. Этот предмет отличен тем, что он очень многоаспектный. Ты одновременно учишься писать, говорить, слушать, дискутировать, читать, мыслить, и в этом разговоре о книгах постепенно у тебя оттачивается вкус.

— Но вкус оценить нельзя. Как тогда?

— Это огромная проблема. Я терпеть не могу ставить оценки за работу на уроке, поскольку не спрашиваю вещи, которые можно прочитать и зазубрить. Я предпочитаю разговоры, диспуты, споры, ругань даже — бывает, ругаемся из-за какой-то книжки. Представьте, люди очень темпераментно отстаивают свою точку зрения. Что мне сказать? «Ты знаешь, мне так понравилась твоя точка зрения, что я тебе за нее поставлю “пять”. А ты тоже неплохо выступал, но я с тобой не согласен, поэтому тебе только “три”». У меня язык не повернется такое сказать. А всем, кто говорил, ставить пятерки в столбик — наверное, странно.

Умение воспринимать поэзию — врожденное отчасти, как умение рисовать или петь.

У меня самого в школе была огромная проблема на рисовании хоть что-то изобразить. И это несправедливо — оценивать меня по тем же самым критериям, как и тех, кто занимается в художественной школе.

Поэтому мне проще со студентами на семинарах. Ты пришел, я вижу твои глаза — вот тебе точка в ведомость, полбалла. А если я не просто вижу твои глаза, но и слышу твой голос — ставлю крестик, один балл. Я очень люблю давать письменные работы, хотя проверка отнимает много сил и времени. Там есть более строгие критерии: композиция, четкость формулировки, внятные аргументы. Но за работу на уроке ставить оценки у меня плохо получается. Завидую тем, кто умеет. 

— Как чувствуете: вы больше преподаватель или академический ученый?

— Я не академический ученый, это моя беда. А может быть, изюминка. Именно поэтому в университете я в основном преподаю либо будущим писателям, либо журналистам и медийщикам. Закопаться в научных статьях до ночи — тоже про меня, я сам очень люблю в них закапываться. Но у меня нет студентов, для которых это приоритет. В прошлом году был курс методики для филологов, но он тоже прикладной.

Просто университет, прикинув мои способности, видимо, решил, что лучше меня оставить именно на такие курсы, где важно не только знать предмет, но и прикладывать его к смежным областям. Это не чистое литературоведение, потому что глупо читать литературоведение для медийщиков. Я должен думать, как та литература, с которой я прихожу к ним, может быть развернута в сторону медиа. Или как педагог может ее преподавать в школе. Или как журналисту поможет знание того, кто такой Платонов и Бродский. 

— Знаю, что вы стараетесь объяснять классику, проводя параллели с настоящим. Например, Петруша из «Капитанской дочки» хочет быть блогером, а отец говорит ему: «Давай служи, я тебя уже записал». Разве со всеми произведениями такой подход работает? 

— Дело не в том, чтобы Петрушу Гринева или Родиона Раскольникова поселить в общежитие Высшей школы экономики. Для меня принципиально важно сформировать у моих школьников историзм мышления, чувство исторической дистанции. То, что сегодня кажется совершенно неприемлемым, было нормой для людей другого века. Пушкин был крепостником, у него, видимо, были любовные связи с его крепостными девками. Судя по всему, у него и дети были внебрачные.

Но это не значит, что Пушкин должен быть низвергнут с пьедестала и объявлен абьюзером. Это только значит, что мы должны осмыслить, какой же путь мы прошли. Пушкин был величайший гуманист и действительно восславил свободу, когда мало кто понимал ее ценность. Но да, он был сыном своего времени и делал вещи, которые тогда делали все. 

Наши предки совершали ошибки, мы не должны их оправдывать, но и проклинать их не нужно — непонятно, как мы бы вели себя в это время.

Обе стороны медали важны. Нужно не судить прошлое — но и не принимать его нормы как правильные сегодня только потому, что по ним жили «великие люди».

— Заметила, что вы всегда высказываете свою точку зрения о происходящем. Почему, на ваш взгляд, учителю важно быть вовлеченным в жизнь общества?

— Именно поэтому. Для того, чтобы сформировать историзм мышления у своих школьников, нужно твердо понимать, «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе». Мы часто можем видеть, как наши соотечественники, люди европейской культуры, оправдывают и в нашей жизни то, что 200 лет назад считалось нормальным, но неприемлемо сегодня. И вернуться к этому — значит еще раз начать проходить этот очень тяжелый путь осмысления и искупления.

Поэтому мы сегодня должны сказать, какие ценности для нас важны, чем мы заплатили за этот путь. Можно перенестись в XIX век и не обращать внимания на то, что происходит вокруг тебя. Но поскольку учитель работает с детьми, он все равно будет попадать в ситуацию нравственного выбора. И убежать в Гоголя или «Слово о полку Игореве» не получится.

И не всегда именно у них можно найти ответ на актуальный вопрос. Я как-то спросил коллегу, пылко защищающую Татьяну Ларину, хотела бы она, чтобы у ее сына была такая жена: всем сердцем любит другого — а живет с мужем… Коллега воскликнула: «Да!» — но в следующий момент смутилась.

— Вам приходится говорить со школьниками и студентами о проблемах современности? Как они это воспринимают?

— В том числе, и они сами выходят на этот разговор. Я их не затыкаю, хотя осознаю, что есть вещи, которые я не могу позволить себе обсуждать по целому ряду причин. Я не всегда знаю, какая ситуация в семье у ребенка, каковы взгляды родителей. Более того, и дети бывают самые разные. 

Мы говорим о культуре, а политика — это часть культуры, низовая. Поэтому избежать политических разговоров все равно не получается. 

Но мы не занимаемся политической пропагандой и агитацией, ни в коем случае. Мы разбираем некие константы культуры, которые существовали в XVIII, XIX веках и которые существуют сейчас: как они меняются, что остается неизменным. А дальше дети сами принимают решение.

«Пособия учат говорить о книге, не читая ее»

— Как относитесь к попыткам ввести в школе патриотическое воспитание и привить «традиционные ценности»?

— Я считаю, что здесь люди не понимают, что такое воспитание. Есть одна педагогическая аксиома: правильные слова учат произносить правильные слова, а правильным поступкам учат правильные дела. Всегда повторяю: если ты учишь своих детей говорить как Чацкий, но при этом поступать как Молчалин, это очень странно, ты же образец для подражания. А у нас получается, что, когда я говорю как Чацкий, мне ставят «пять». А когда веду себя как Чацкий, мне делают замечание и вызывают родителей. 

Вся наша работа на этом построена, так было и в СССР. Алексей Юрчак называл это, используя понятие Бахтина, «вненаходимостью». Есть некие ритуалы, в которых ты участвуешь. Все знают, что эти ритуалы фальшивые, но их нужно выполнить, чтобы в частной жизни заниматься тем, что тебе на самом деле интересно.

И наше воспитание пока ровно такое. Думать, что, если наши дети каждый день будут поднимать флаг, они станут патриотами… Мы все это проходили. Фиги в кармане вырастают, когда ты не можешь быть искренним. Но мы помним, чем закончился Советский Союз. 

— Ну это же все «воспитание» упадет в том числе и на словесников.

— Да, у нас словесники самые бессловесные. На ком еще из предметников висят ОГЭ по русскому и литературе, ЕГЭ по русскому и литературе, итоговое сочинение (бесплатно, кстати), а теперь будет еще патриотическое воспитание. Но народная мудрость говорит, что из одной шкурки нельзя сшить семь шапок. Вернее, можно, но каждую из них наденешь только на нос. Учитель, как нормальный человек, в таком случае начинает искать способы обмана и имитации, а дети понимают, что на самом деле это никому не нужно.

— Это как-то отражается на содержательности уроков? 

— Конечно. Сейчас в школе упорно внедряется то, что я называю платонической любовью к литературе. Это любовь, которая не предполагает контактов. Возвышенная. И когда я смотрю обновленный вариант ЕГЭ, я вижу все тот же подход: а давайте еще больше произведений напихаем!

Система толкает детей к тому, что читать не надо — прочитать этот список все равно невозможно. 

Надо, чтобы дети ее «любили» и нам рассказывали, как они ее «любят». А о чем писать, подскажут пособия, которые учат говорить о книге, не читая ее. Но там нет ответа на главный вопрос: а зачем? Чиновники сами не знают. Они знают только, что школьник должен «пройти» некоторое количество текстов. Вот и все. И литература — предмет, связанный с творчеством, эстетикой, переживанием, превращается в ритуал. 

Еще важно, чтобы человек имел право сказать: «Мне это не понравилось, я не согласен с Достоевским». У моей жены, педагога, есть тезис, который для меня очень значим: чтение — это про свободу. Потому что чтение — это встреча с красотой, со словом, это возможность получить удовольствие, облиться слезами. Более того, я думаю, что можно даже говорить о воспитательном значении литературы.

— Да ладно? Не пугайте. 

— Просто надо определиться, что мы считаем воспитанием. Не «что такое хорошо, что такое плохо», конечно, а что является сегодня базовыми ценностями для современного, очень сложного общества — мультикультурного, мультинационального, мультирелигиозного. На мой взгляд, нужно воспитывать терпимость и доверие. Это те качества, которые позволяют тебе устанавливать отношения с другими людьми и миром в целом. 

Если в тебе нет доверия, то в тебе есть страх, а он заставляет закрываться и быть агрессивным. Толерантность, наоборот, позволяет тебе безболезненно встречаться с чужим, с тем, что не похоже на твое. Сегодняшняя литература в основном сосредоточена на том, чтобы показать: вот это классика, она подлинное искусство, потому что гармонична и духовна, а все за ее пределами — авангард какой-то.

— Это же история с «Большой глиной № 4»… 

— Именно. И литература должна учить нас принимать другое. А если даже не понимать, то принимать право человека быть другим и не бояться этого. Вот ты встречаешься с «Глиной № 4» Фишера и видишь, что это не твое. Дальше ты говоришь, как герой Чехова, мой любимый доктор Дымов: «Я не понимаю пейзажей и опер, но думаю так: если одни умные люди посвящают им всю свою жизнь, а другие умные люди платят за них громадные деньги, то, значит, они нужны. Я не понимаю, но не понимать не значит отрицать». И это абсолютная форма настоящего интеллигентного отношения к непонятному.

— Представьте, что вам сейчас предложили прочесть одну лекцию по центральному телевидению в прайм-тайм. О чем бы вы говорили?

— Очень сложный вопрос, очень хороший. Я бы, наверное, стал читать стихи и рассказывать, что, к сожалению, та поэзия, которую мы изучаем в школе, — это лишь маленькая часть айсберга. Поэзия далеко не всегда только такая, какой мы ее знаем благодаря школьной программе. Я бы читал стихи современных поэтов, стихи поэтов XIX, XVII веков.

— Кого из современных? Бонифация возьмете?

— Да, таких, как Бонифаций — он же Герман Лукомников, — я возьму обязательно и, может быть, даже с него и начну. А также поэта Лианозовской школы Яна Сатуновского, у которого есть стихотворение всего из одной строчки: «Главное иметь нахальство знать, что это стихи». 

И так я бы показал, что поэзия — она как дух, она дышит, где хочет.

Я бы никого не агитировал, просто называл имена, строчки, которые мне кажутся достаточно пронзительными. Мне кажется, это моя миссия и то, что я умею лучше всего. И это получится точно лучше, чем если бы я митинговал за какую-то политическую партию. Моя партия — партия Германа Лукомникова, Иосифа Бродского, Льва Лосева. И, конечно, наши партийные лидеры — Пушкин и Хлебников. 

«Папа включил лектора»

— Ваша жена тоже преподает. Как познакомились?

— Это был служебный роман. Я работал проректором по науке, она пришла в научное управление. Дальше, как это часто бывает, у нас появились общие профессиональные интересы, потом выяснилось, что далеко не только они. В современном браке вообще очень важно, когда союз оказывается не только психологическим или ради продолжения потомства, но и творческим, профессиональным. Я кандидат филологических наук, моя жена — педагогических. Ей крайне важна моя филологическая компетентность, мне очень важны ее знания и советы как эксперта в преподавании.

— Как воспитывать детей, когда оба педагоги и у каждого, наверняка, свое понимание «как правильно»?

— Моя жена любит повторять: «Зря пытаетесь воспитывать своих детей, все равно они вырастут похожими на вас». Да, конечно, мы знаем некоторые методы, правила, некоторые запреты — что важнее, что нельзя делать по отношению к детям, — но все равно настоящее воспитание происходит спонтанно. 

— А можно пример, чего точно нельзя делать с детьми? Кроме очевидного — не бить, не кричать…

— В них нельзя видеть вещь, они к этому относятся очень болезненно. В современных детях очень рано пробуждается чувство собственного достоинства. Они могут быть инфантильны, меньше, чем предыдущие поколения, готовы к тому, чтобы рано начать работать, брать на себя ответственность. 

Но развитое чувство собственного достоинства — хорошее качество. И крайне важно уважать в них эту личность и давать им возможность что-то пробовать самостоятельно и, может быть, даже там, где они сами не знают, что они этого хотят.

— Например, в немецкой школе?

— Как вариант. Мы с женой уезжали в Германию, у нас был полугодовой научный контракт. Соответственно, у детей выбор: либо остаться здесь, либо поехать с нами. А в Германии очень жесткие законы: дети должны ходить в школу. И для таких детей существует программа Gastschüler — буквально, гостевой школьник. В хорошей немецкой школе учителя готовы к тому, что в классе сидит некоторое количество иностранцев, которые плохо знают их язык. 

Когда мы привели туда сына и дочь, директор сказал им: «Вам будет тяжело, поэтому главное — найти то, что вам интересно, и все силы бросить на это». Наша девушка приехала с флейтой, она сразу включилась в школьный оркестр. Юноша вскоре стал фанатом языков, тут же записался на латынь, завел себе друзей из разных стран. И через полгода они были совершенно адаптированы и уже немножко говорили по-немецки. 

Мы спрашивали, а что им так нравится в немецкой школе, они же туда бежали поутру без понуканий! «Ой, ну там учителя не орут на нас». Подождите, говорил я, но вы же в России учитесь в хорошей школе, на вас и там никто не орет. «Нет, ну это другое». И вдруг я понял, что словами «там на нас не орут» они по-своему пытаются сказать, что там особое отношение к их личностям. 

— Сейчас многие родители стремятся отдать своих детей в дорогие частные школы. Как было у вас?

— Сейчас наши дети пошли в лицей «Вышки», они сами настояли — никто их туда не гнал. Проблема в том, что у нас страшный дефицит не селективных школ, а обычных, интеллигентных школ для детей среднего класса — куда не надо запихивать, где не надо проходить сумасшедший конкурс, но где бы к детям относились так же, как к нашим в Германии, с уважением.

Это самая большая ошибка нашего общества: что детей как-то условно поделили на воспитанников дворовых школ и селективных.

Основа настоящего общества — крепкий средний класс, который творит и потребляет качественную культуру. 

И школа должна быть миром, куда ребенку хочется идти, но куда вход не через дверь в три запора. Часто ребята талантливые не могут пройти фильтр отбора, потому что он сам по себе очень искусственный. Более того, это всегда стресс. И есть ребята, которые в этом состоянии проигрывают тем, у которых нервы как стальные тросы, но которые уступают в глубине мышления.

— Почему выбрали лицей?

— Ровно по этой же причине. Я работаю в «Вышке», и условия, которые должны выполнить дети преподавателей при поступлении, чуть более мягкие, чем для других ребят. Это прописано в правилах приема. И я крайне признателен, что у меня не болит голова о том, где учатся наши дети. Им нравится, каждый вечер у нас шум и гам, потому что они приходят и делятся впечатлениями. 

Как живется учительским детям?

— Это огромная проблема. В этом году я брал десятый класс и сказал, что своих в этот класс точно не возьму. Для меня важно, чтобы в лицее они чувствовали себя не моими детьми, а лицеистами. То, что могу дать, я дам и дома. У нас общие путешествия, разговоры, я им подсовываю книги. Но на уроке пусть у них будет другой учитель. А так, да — у меня есть профессиональная деформация. Понимаю, что, будучи учителем много лет, я слишком много говорю и все равно срываюсь на некий дидактизм и контроль.

— Это как? Начинаете лекцию про Пастернака на кухне читать?

— Да, «папа включил лектора». Слава Богу мы все умеем друг над другом посмеяться, в том числе и я сам. Но я детям не завидую. Им не слишком повезло, что папа преподаватель. Хотя они, знаю, гордятся, отслеживают, что про меня говорят. Даже приносят мемы, которые про меня появляются.

Венечка Ерофеев как образец нового учителя

— Очень многие произведения школьной классики затрагивают вопросы религии. А когда вы сами впервые о задумались о вере?

— Мой прадед был священником, его репрессировали в 30-е годы. Незадолго до смерти он принял монашество. Другой мой прадедушка был крестьянином, но прислуживал дьячком в церкви. Его тоже репрессировали и чуть не убили в лагере за то, что он там устраивал богослужения. Семейная легенда рассказывает, что он бежал из лагеря при помощи бандитов, которые его уважали за религиозность. Остаток дней он жил под чужими именем — знакомый священник просто отдал ему документы своего пропавшего сына. 

В 31-м году моя бабушка умирала от голода, ей было три годика. Она рассказывала, что она только лежала на печке и стонала, а родители уже принесли гробик. Мой прадедушка, живший в соседней области под чужим именем, пешком пришел за ней и на руках унес к себе. Он поставил ее на ноги: приносил ее на колхозную маслобойню (в колхозе он, благодаря золотым рукам, стал важной фигурой) и она там деревянной ложкой ела сметану.

Бабушка была очень верующая, она меня и воспитывала, поскольку отец был военный, а мама еще училась. 

Помню старые иконы — бабушка молилась, учила меня, много рассказывала про Бога. И вот это была моя первая встреча с религией. Я к этому относился как к сказке, потому что был современным ребенком, читал научную литературу. Но как к сказке, которая была мне нужна. А всерьез задумался о вере в университете, как раз тогда был очень мощный всплеск интереса к этому.

— Конец 80-х?

— Да, и начало 90-х. Настало время возвращенной литературы, я зачитывался религиозными философами — Бердяевым, Флоренским, открыл для себя отца Александра Меня. Тогда же сознательно крестился. Бабушка меня так и не окрестила. Не знаю, почему. 

— С кем из писателей чаще всего размышляете над этими вопросами?

На меня огромное влияние оказала встреча с Пастернаком. Даже не столько как с поэтом, сколько с автором «Доктора Живаго». В этом романе я увидел тот тип христианства, который мне особенно близок. Для меня очень важно понимание жизни как личной свободной жертвы и понимание бессмертия… Это не то, что ты оставляешь после себя в буквальном смысле, как у Маяковского: «Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела». 

Не пароход после тебя останется, но появятся люди, которые не смогут жить так, как будто тебя в их жизни не было. Например, я не могу жить, как будто в моей жизни не было моей бабушки, Анатолия Викторовича и еще целого ряда людей. Можно сказать, что их бессмертие во мне. Я чувствую в этом большую правду.

— Знаю, что еще вам нравится Венечка Ерофеев. Почему?

— Венечка Ерофеев рассказал мне о том, чем я занимаюсь и что особенно ценю в людях. Во-первых, Венечка — учитель. Он оказывается в чуднóм кругу, но делает все, чтобы этот круг немножко поднялся до его уровня. Хотя при этом он сам вынужден нисходить до уровня этого круга.

Этот герой показывает, что образование, педагогика, просвещение — всегда обоюдные процессы. Чтобы к тебе пришли, ты сам должен выйти навстречу.

Я думаю, неслучайно Венечка похож на Христа, потому что Он учитель нового типа. Ветхозаветный Бог как общался с людьми?

— Директивно.

— И через пророков. А если и появлялся сам, то, например, в виде горящего куста или скрижалей с заповедями, а дальше наказывал тех, кто эти заповеди не выполняет. В какой-то момент Он понял, что так больше не работает. Чтобы твой урок был услышан, его нужно сделать с твоими учениками. И поэтому Христос — учитель, который спустился к людям и прожил жизнь вместе с людьми, сам взошел на крест и дал этим пример. 

И ровно такую вещь повторяет Венечка со своими однобригадниками. Он пьет с ними горькую, чтобы стать им понятнее. Но при этом говорит про Пушкина, пересказывает поэму «Соловьиный сад». Вот я хотел бы уметь так. Приходить к детям, которым Блок со своим «Соловьиным садом» не очень-то нужен, и делать так, чтобы он становился частью их мира. А они сами потом решат, нужен он им или нет.

Михаил Георгиевич Павловец — филолог, преподаватель Высшей школы экономики. Доцент школы филологии факультета гуманитарных наук и заведующий проектной лабораторией развития интеллектуальных состязаний по гуманитарным наукам. Учитель словесности в Лицее ВШЭ.

Фото: Сергей Щедрин

Лучшие материалы
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.